Показать все теги
Часть вторая. Лев Давидович Троцкий и его семья. Турция, Европа, Советский Союз. 1929–1935 годы
Из статьи Я. Травинского «Письма Троцкого продолжают приходить»
Троцкий с начала марта 1929‑го обосновался в Турции – в Принкипо, на Принцевых островах…Вождь левой оппозиции тщетно настаивал на любой другой стране, опасаясь, что Сталин вступил в сговор с турецким диктатором Кемалем и тот либо сгноит его в тюрьме, либо отдаст на расправу белым эмигрантам в Константинополе. Однако Кемаль оказался верным законам гостеприимства: Троцкий получил гарантии безопасности и смог поселиться на заброшенной вилле в Бийюк‑Ада на Принцевых островах. Пытаясь получить визы в различные европейские страны… Троцкий лихорадочно занялся издательской деятельностью и сплочением сторонников. В числе первых к нему на остров приехала супружеская пара Молинье. Раймон [85] , преуспевающий предприниматель, человек с бешеной энергией и грандиозными планами, затем стал одним из лидеров французского троцкизма. Жанна Молинье, на чье имя Троцкий и Седов в первых письмах просят Куроедова [86] пересылать корреспонденцию в Принкипо, через два года ушла от мужа к Льву Седову и уехала с ним в Берлин. Троцкий был категорически против этого брака, не желая по личным причинам ссориться с Молинье.
…Весной 1931 года переписку берет в свои руки Троцкий: Седов с Жанной Молинье перебирается в Берлин. У Льва Давидовича много новостей – в основном печальных. На вилле случился пожар – предположительно поджог. Архив уцелел, но библиотека сгорела.
Из книги «Л.Д. Троцкий. Архив в 9 томах». Т. 6 «Из писем Л.Д. Троцкого Л.Л. Седову» (редактор‑составитель Ю.Г. Фельштинский)
5‑е мая 1931 г.
Милый мой!
Не писал тебе несколько дней, так как был целиком поглощен книгой. Подготовил еще три главы. Одну посылаю сегодня для перевода. Две другие – в течение ближайших дней. Для писания статей или циркулярных писем у меня сейчас времени нет и в ближайшие два‑три месяца «не предвидится». <…>
…Вопрос совсем не сводится к тому, будет ли с нами сегодня Петр или Павел или его многоуважаемая венская племянница или тетка. Вопрос сводится к тому, чтобы систематически развивать и применять к событиям определенный капитал идей и на этом воспитывать настоящие революционные марксистские кадры. Для этого надо очиститься от случайных прохожих, которые примкнули к нам из любопытства или по ошибке. <…> Франкель, может быть, переведет это письмо на немецкий язык. Брошюру об Исп[ании] я не получал. […] Посмотрим.
Обнимаю тебя крепко. Будь здоров и бодр.
Л. Троцкий
9‑е мая 1931 г. Милый Лева,
Посылаю тебе окончание своего политического письма. Франкель и Шюрер перевели его на немецкий язык и пошлют тебе сегодня‑завтра немецкий перевод. Похоже, может быть, придется напечатать это письмо в «Интернациональном бюллетене». Пока что его надо пустить по рукам. Следовало бы сделать и французский перевод. Но здесь это не осуществимо. Придется как‑нибудь согласовать этот вопрос с Парижем. Эта задача уж ляжет на тебя.
…Ты пишешь, что «ничего не забываешь из поручений». Я в этом ни одной минуты не сомневался и не сомневаюсь. В поручениях противоречия, действительно, нередки, как и неясности. Объясняется это тем, что поручения даются нередко ощупью, причем в разные моменты работы и под влиянием разных потребностей и соображений. Но до сих пор мы тут не имеем ни малейшего повода к жалобам.
…Письмо твое № 17, посланное воздушной почтой и помеченное 3–4 мая, получено было 6 мая вечером, следовательно, воздушная почта действует.
Крепко тебя обнимаю.
Л. Т[роцкий]
2 июня 1931 г. Милый Лева!
…Не можете ли вы в Берлине найти испанца, чтобы от имени немецкого издания «Бюллетеня» вступить в переписку с испанскими товарищами, а главное, чтобы можно было в Берлине переводить рукописи и письма на испанский язык, так как переписка через Милля [87] совершенно не налаживается.
Нет ли в Берлине китайцев‑коммунистов или сочувствующих среди студентов? Если иметь в перспективе перенесение «Бюллетеня», а может быть, и Секретариата, то надо выйти за «чисто немецкие» пределы и подготовить хотя бы маленькую интернациональную среду.
Крепко тебя обнимаю.
Л. Т[роцкий]
3‑е июня 1931 г. Милый Лева,
…Лучше всего было бы, конечно, если бы можно было найти в Берлине какого‑либо китайского студента. Когда‑то студент или студентка китайской национальности писал(а) мне из Берлина. Я давал тогда этот адрес Ландау [88] , но у него, кажется, ничего не вышло. М.И. [Певзнер] пошлет тебе этот адрес на всякий случай.
Обнимаю тебя и желаю бодрости. Лечишься ли? Ты об этом не пишешь. Неужели запустил? Это было бы ужасно…
Твой Л. Т[роцкий]
21 октября 1931 [г.] Милый Лева,
Только что получилось от тебя письмо с карточкой Гитлера (ну и рожа! – абсолютно неприличная!).
Посланные тобою цитаты из «Правительственного вестника» поистине великолепны. Где ты их достал? Разумеется, мне это все пригодится как раз для тех глав, над которыми я сейчас работаю.
Ты жалуешься, что тебе не отвечено. М.И. [Певзнер] сообщит тебе, какие письма посланы тебе за последнее время…
…Все эти рассуждения, разумеется, не разрешают твоего личного финансового кризиса, который, правда, на фоне мирового финансового кризиса является ничтожной величиной, но тем не менее серьезно должен отравлять существование…Деньги могут быть здесь только к концу ноября. До этого времени затруднения, по‑видимому, останутся.
Привет, Л. Т[роцкий]
2 июня 1931 г. т. Миллю Дорогой товарищ!
[Письмо Л.Д. Троцкого М. Миллю]
…Вы находитесь сейчас в стадии абсолютного отрицания Раймона [Молинье]: отрицательные качества больше положительных. Что вы предлагаете вместо этого? Ничего. Вы просто даете выход вашим настроениям…Он наделал больших ошибок и способен наделать еще большие. Задача в том, чтобы дополнить его, а не в том, чтоб отвергнуть его. Пример, который вы сообщаете, в высшей степени характерен, но говорит против вас и за Раймона. Я сужу исключительно на основании ваших писем: никаких других сведений у меня нет. Вы пишете, что решено было выпустить «Веритэ» через две недели, а Раймон совершил «преступление», раздобыл денег, притом с личным самопожертвованием, и заставил выпустить номер через неделю. Я от всей души аплодирую Раймону и возмущаюсь вами, которые говорили: как‑де можно в 24 часа пересмотреть решение, переделать все и пр. Раймон революционер, а те, которые критиковали его в данном вопросе – ленивые обыватели. Я сужу на основании вашего письма. Никаких других данных у меня нет, повторяю. Что Раймон совершает политические скачки, игнорируя организацию, это недопустимо. Но объяснением, если не оправданием, является то, что остальные ничего не делают, а «критикуют», «руководят» и указывают Раймону на его «недостатки»…
[Л.Д. Троцкий]
Из книги А. Глоцера «Троцкий. Воспоминания и критика»
22‑летний американский коммунист Альберт Глоцер в октябре 1931 года прибыл на остров Принкипо в местечко Кадикой, в дом 22 на улице Чапа. Водитель такси сказал, что часто возит гостей по этому адресу. За время, что Альберт жил в этом двухэтажном, плохо охраняемом доме, у него были многочисленные обязанности. Он – секретарь и охранник Троцкого, сопровождал ЛД на рыбалку и даже был бебиситтером для пятилетнего Севы, говорившего только по‑русски. Сева плакал в кровати, прежде чем заснуть [89] .
Мать Севы, Зина Волкова, только что была отправлена в Берлин для лечения «невроза». В главе «Кадикой, Турция, 1931» Альберт упоминает Зину:
Все в доме знали, что у Зины серьезные личные проблемы, усилившиеся в условиях ее жизни в изгнании с ЛД и Натальей. Она не ладила с отцом, потому что он не хотел поручить ей обязанности секретаря, как поручал до того сыну Леве. Она просто неспособна была к такой работе, но понять этого не могла и очень болезненно воспринимала отказ».
В том же году Альберт встретился в Берлине с Левой. Обсудив партийные дела, Альберт выразил желание навестить Зину в санатории, где она лечилась, на что Лева ответил отказом, предположив, что это может очень ее расстроить, так как состояние ее не улучшилось.
Из книги «Милая моя Ресничка» Письма С. Седова к родителям и брату [90]
22/II 31 г.
Дорогие мои!
Получил позавчера мамино письмо. Папиной открытки не получал, от Зины тоже пока получил только одну открытку. Леля [91] послала маме и Зине по письму. Надеюсь, что они благополучно дошли.
…Я сижу дома пятый день, простудился, и желудок что‑то не в порядке. Первый день температура к вечеру поднялась до 39°. Сейчас температура нормальная, но самочувствие неважное.
Дня через два придется выйти на работу, к этому же времени, может быть, на несколько дней позже окончится моя служебная волокита, о чем я немедленно сообщу. Чем кончится – понятия не имею.
Пользуясь свободным временем, прочел книжку Лафарга [92] «Очерки по истории культуры». Это сборник его статей, некоторые из них очень любопытны.
Крепко вас всех целую. Леву поздравляю (верней, выражаю свое соболезнование) по поводу наступления его 25‑ти летнего юбилея.
Привет от Лели.
Сергей
P.S. Посылаю вам мало‑мальски сносный снимок Лели и меня и мои снимки, которые я привез из Ивано‑Вознесенского турне. Шляпа не моя. Трубка тоже.
Сергей
30/III 31 г. Дорогие мои!
Давно от вас нет никаких вестей, если не считать перепиской маминой открытки, полученной около недели тому назад.
Из открытки между прочим видно, что ты, мама, не получила Лелиных писем (она послала тебе одно письмо и одну или две открытки).
Леве послали несколько книг по его списку и на днях высылаем остальные, за исключением одной или двух, которые пока не удалось достать. Пускай он обязательно подтвердит получение.
Я сейчас опять нахожусь в водовороте лекций, упражнений проектирования и проч. Устаю чрезвычайно и мечтаю о летних каникулах, но до них, увы, еще далеко – целых три месяца.
Особенно мне трудно этот семестр, т. к. я сейчас еще заведую кабинетом «теплотехники» (сие громкое название принадлежит комнатушке с площадью примерно 14 квадратных метров) и мне приходится помимо роли заведующего исполнять еще роль курьера и проч.
Оклад мне положили тоже смешной – 125 р. в месяц.
Кроме того, меня втянули еще в составление задачника по курсу двигателей внутреннего сгорания, так что из всего этого – in corpore получилась бессонница, правда, последние дни несколько утихшая.
Недавно Аня вместе с Люликом вернулись в Москву.
Письмо начал писать в выходной день, но не успел дописать, и вот прошло еще четыре дня, и, хотя оно лежит у меня на виду, никак не могу его закончить.
Поэтому отправляю в таком виде. Из новостей могу еще сообщить, что Леля сейчас временно без работы.
Крепко вас целую.
Сергей
17/IV31 г. Дорогие мои!
Я был удивлен вашей телеграммой, т. к. посылал несколько писем. Сам я после зимнего письма от 13/II ничего не получал до самого последнего времени, только за последние дни получил две открытки от мамы, и Леля получила Зинину открытку.
У нас был здесь трагический инцидент с Люликом, который, слава Богу, окончился благополучно. Он вздумал кататься с лестницы на перилах и свалился, пролетев, кажется, целый этаж, хотя этого установить нельзя. Он был в шубе и теплой мягкой шапке, и это его, очевидно, спасло. Няня, которая искала его в это время на дворе, нашла его лежащим на лестнице в бессознательном состоянии. В таком положении он пробыл несколько часов. Вызвали карету скорой помощи, отвезли его в больницу, там ему впрыснули камфору и поставили диагноз – сотрясение мозга. Состояние у нас всех было кошмарное, т. к. в больницу никого не пустили, не разрешили даже отдельной сестры. В 12 ч. ночи привезли к нему профессора, его тоже не пустили, а когда привезли его в больницу, то прежде чем осматривать, нужно было заполнить анкету, состоящую из длинного ряда самых разнообразных вопросов.
На четвертый или на пятый день он вернулся домой. Сейчас он обещает снова покататься на перилах, как к тому только представится удобная минута. Случись эта история до отъезда Зины, Аня безусловно отпустила бы его к вам. А это было бы очень хорошо. Потому что его теперь совсем забалуют. А жалко, он очень смышленый мальчишка.
Я, как вам уже писал, работаю на новом месте. Дело это – газогенераторы – очень интересное и имеет большие перспективы. Правда, приходится заниматься и дома, т. к. дело для меня новое.
Много времени отнимает дорога, час в один конец!
Леля недели через три уходит в отпуск. По всей вероятности, ей удастся устроиться в санатории или доме отдыха.
Шлю Зинуше извинения, что до сих пор не послал ей письма. Признаю всю низость этого поступка. Оправдание напишу в письме к ней, которое все‑таки надеюсь написать.
Крепко всех вас целую. Привет от Лели.
P.S. Пришлите ваш новый адрес [93] , в маминой открытке его никак нельзя разобрать.
Сергей
2/V 31 г. Милые мама и папа!
Дней десять тому назад я послал вам письмо, надеюсь, что вы его получили. Примерно столько же дней тому назад арестовали Захара [94] – Сашиного [95] папу. Я послал два дня назад письмо Зине, об аресте Захара я ей ничего не писал, т. к. она себя, кажется, плохо чувствует, и мне не хотелось ее волновать, т. к. боюсь, что она очень будет беспокоиться за Сашеньку. Если вы найдете нужным, вы ей, конечно, скажете. Теперь о Сашеньке: она приблизительно через неделю уедет в детскую колонию (очень как будто бы хорошую). В материальном отношении у ней все обстоит благополучно, мы с Лелей приняли в этом посильное участие. Пробудет она в этой колонии до конца лета, так что до осени она будет находиться в хороших условиях. К этому времени вопрос с Захаром совершенно очевидно должен разрешиться, и тогда можно будет подумать о дальнейшей ее судьбе.
Все преступление Захара заключается в том, как будто бы, что он на каком‑то собрании сказал, что МОСНХ паразитический орган, который является лишней тормозящей инстанцией между трестами и ВСНХ, а тут как раз происходила чистка аппарата на его службе. Комиссия по чистке, искавшая жертв, накинулась на него, и пошла писать губерния. Результаты налицо.
Несколько дней тому назад получил мамочкино письмо от 12 апреля. Ты спрашиваешь, получили ли мы посылку. Посылку мы получили, большое спасибо. Я, кажется, по крайней мере в двух письмах сообщал об этом и посылал нашу благодарность.
В прошлом письме я описывал вам инцидент, произошедший с Люликом, сейчас уже совершенно очевидно, что все кончилось абсолютно благополучно и без всяких последствий.
Работа моя все еще точно не установилась (не в смысле места службы, а в смысле работы на данной службе), так что трудно еще сказать, будет ли интересно или нет. Отдел, в котором я работаю, как я вам уже писал, занимается установкой газогенераторов на автомобили и трактора. Идея сама по себе очень интересная. Когда я больше войду в работу и получу более конкретные функции, то я напишу об этом подробнее. Пока крепко вас целую, привет от Лели.
Сергей
10/Х 31 г. Дорогие мои!
Я вам давно не писал, т. к. не было «соответствующего» настроения и я никак не мог засесть за письмо.
От вас я тоже не получал писем ровно два месяца. [Несколько строк нрзб.] Очень нас удивило [нрзб.] сообщение о Зине. Я совершенно не понимаю, что это значит такое. И потом, эта история с пневмотораксом – она могла кончиться очень плохо. Во всяком случае, теперь можно смело сказать – хорошо, что вы отправили ее в Берлин.
Мы получили от Зинуши из Берлина телеграмму, результат от пересланного ей письма Лели. Писем от нее мы не имеем очень давно.
Посылаю вам карточку Люлика, не слишком удачную, но и не очень плохую. В следующем письме пришлю еще две фотографии, на одной опять Люлик один, а на другой мы с ним вместе.
Отпуск мой кончается через неделю, но отдохнул я, конечно, плохо. Мамочкин план о приезде нашем с Лелей чрезвычайно заманчив, но надежды на его осуществление чрезвычайно невелики.
Что касается возвращения Зины в Москву, то теперь, когда Платон [96] совершенно изолирован, мне кажется, ей здесь пока что делать совершенно нечего. Служить она не может, комнату она фактически потеряла, верней, ей придется жить вместе с Марией Израилевной [97] , питание плохое, а положительных сторон я не вижу никаких. Мне кажется, что при нынешней ситуации с ее приездом спешить нечего.
Мамочка! Вечные твои беспокойства о моем здоровье чрезвычайно преувеличены. Я, в общем, совершенно здоров.
Леве я недели две тому назад послал письмо и недавно получил от него открытку. На днях послал ему карточки Люлика.
Крепко вас целую.
Сергей
Открытка [17/XI 31] [98] Дорогие мои!
Ждем с Лелей сейчас машину, чтобы везти ее обратно в больницу, т. к. состояние ее не улучшается. Профессор, который выпустил ее из больницы, рассчитывал, что удастся обойтись без оперативного вмешательства (что опухоль у нее рассосется), но прошло уже три недели со дня ее возвращения из больницы, а улучшений никаких нет, так что, по всей вероятности, придется ее оперировать.
Леля шлет вам горячий привет. Крепко целую.
Сергей
6/1 32 г. Дорогие мои!
Я очень давно, возмутительно давно вам не писал. Объясняется это болезнью Лели и моим соответственным настроением. Сейчас Леля совсем уже поправилась и даже утверждает, что чувствует себя лучше, чем перед болезнью. Хотя это, конечно, явное преувеличение. Но выглядит она действительно терпимо.
Т. к. жизнь наша не может протекать без неприятностей, то не успела еще вполне поправиться Леля, как меня выгнали со службы. У нас в HATH (Науч[ный] авт[о]‑тракт[орный] ин[стит]ут) было сокращение штатов, под которое, конечно, попал ваш покорный сын и слуга.
Это, конечно, неприятно, т. к. работа в научном институте пришлась мне по душе. Не помню, писал ли я вам, что с двумя сотрудниками отдела я пишу небольшую книгу о газогенераторах, на которую убиваю много времени. Пока я работал в HATH – это имело смысл, т. к. повышало мою квалификацию (с финансовой стороны это совершенно невыгодно), сейчас же это будет бессмысленным занятием, т. к. мне придется работать в какой‑нибудь другой области. И вообще весь год, проработанный мной в НАТИ, пропал почти даром. Попасть в какой‑либо другой научный институт мне не удастся, т. к. я нахожусь сейчас в распоряжении ВАТО (Всесоюзное авто‑тракт[орное] объединение), которое, кроме НАТИ, не имеет никаких научных институтов.
Когда поступлю на новую работу, то напишу вам.
Очень нас с Лелей взволновало мамино сообщение о здоровье Зины, сейчас, судя по последней открытке, Зинуше значительно лучше.
Что касается ее приезда в Москву, то я считаю, что этот вопрос надо тщательно продумать, прежде чем приводить в исполнение.
Мне кажется, что в ближайшее время Зине в Москве делать совершенно нечего. Питание плохое, служить она не сможет, поехать к Платону – тоже нет. Потом вопрос квартирный, в Зининой комнате сейчас живет жена Захара Борисовича, которая из‑за переезда туда лишилась своей комнаты. Удержать в Москве две комнаты невозможно. Кроме всего этого, если у ней здесь повторится какое‑нибудь нервное заболевание, то ни о санатории, ни о особенно хорошей врачебной помощи не может быть и речи.
Я около месяца тому назад послал Леве несколько открыток Люлика и письмо. Открытки он получил, а письмо я недавно нашел у себя на столе в куче бумаг, я его забыл вложить в конверт.
Крепко вас целую.
Скоро будет три года как мы не видимся. Привет от Лели.
Сергей
11/IV 32 г. Дорогие мама и папа!
Получил вчера мамино письмо от 29 марта, из которого заключил, что моих последних двух писем вы, очевидно, не получили.
Мамины письма, по‑моему, до меня доходят почти все. Для лучшей ориентации в ходе нашей дальнейшей переписки я решил свои письма нумеровать, то же предлагаю делать маме, тогда по крайней [мере] будет ясно, кто что получил.
У меня сейчас чрезвычайно много работы, тружусь по 12–14 часов в сутки. 10 марта истек срок сдачи в печать нашей книги (по договору), а у нас и по сей день не написана еще целая глава.
Новая служба моя, хоть и не совсем подходит мне по специальности, все же интересна, и я постепенно начинаю втягиваться в работу. Публика довольно тихая, так что, даст Бог, и не выгонят.
Люлик с Аней находятся сейчас в доме отдыха. Дифтеритом он не болел, у него была ангина в острой форме, предположение врача о дифтерите было опровергнуто первым же анализом – через день. К моменту своего выздоровления Люлик заразил ангиной Аню, этим и объясняется их совместное пребывание в доме отдыха.
Посылки (две) мы получили, большое вам спасибо.
Как у меня только будет больше свободного времени, напишу обо всем подробней.
Пока крепко вас целую. Привет от Лели.
Сергей
16/VI 32 г. Милые мама и папа!
Наконец‑то я покончил со своей проклятой книгой и могу свободно вздохнуть. Очень давно я вам не писал, последнее время был чрезвычайно занят. Последние два месяца и сейчас у меня рабочий день начинается в 8 часов утра и заканчивается в 2 часа дня без перерыва. Вообще говоря, особенно летом, это довольно удобно. С другой стороны, ввиду того, что я с двух часов уже свободен, на меня свалилась почти вся работа по одной части нашей книги, которую (часть) мы должны были писать вдвоем. Редко приходилось ложиться раньше часу, т. е. редко приходилось спать больше шести часов. Таким образом, под конец я совсем выдохся.
Сейчас я сдал работу уже три дня тому назад, удалось отоспаться и немного отдохнуть. По инерции как‑то хочется продолжать работать. Я так привык за последние два – два с половиной года по возвращении со службы садиться за работу, что мне даже как‑то странно прийти домой и сесть «просто так» читать беллетристику.
Службой моей новой я доволен не слишком. Публика там приятная и условия довольно хорошие, но сама работа не очень мне по душе. Работать приходится в области так называемых стационарных двигателей (это не совсем так, ибо они проектируются для тепловозов), моя же специальность – так называемые легкие двигатели (автомобильные, авиационные и тракторные). Думаю, что через некоторое время, может быть, удастся перейти в Институт гражданской авиации. Профессор, у которого я делал свой дипломный проект, предложил мне свою протекцию, но этого, конечно, мало. Вообще у нас сейчас довольно трудно перейти с одной службы на другую. Поживем – увидим.
Мамино письмо № 1 я не получал, № 2 и открытку получил. Леля послала дней пять тому назад маме письмо. Она сейчас не работает, и возможно через несколько дней ей удастся уехать под Москву в дом отдыха. Мой отпуск начинается не то с 15‑го июля, не то с первого августа. Как мне удастся его использовать, пока еще неизвестно. Отдохнуть мне не мешает, т. к. я три года подряд фактически работаю без всяких перерывов.
От Зинуши я получил две открытки, обе в игривом и бодром тоне. Сегодня или завтра напишу ей.
Недели две тому назад Леля отправила Леве порцию книг по электротехнике, не знаю, получил ли он их и пригодятся ли они ему, если они дошли.
Крепко вас целую, Леля шлет привет, соберусь с мыслями – напишу еще.
Сергей
P.S. Милая мамочка, я получил твою открытку относительно посылок. По‑моему, вышло какое‑то недоразумение, мы все получили, очень довольны, очень благодарны и просим не беспокоиться. По тону твоей открытки и по ее содержанию я никак не могу понять корней этого недоразумения, но, ей‑Богу, не стоит ни огорчаться, ни беспокоиться. Крепко тебя целую.
Сергей
9/VIII 32 г. Дорогие мои!
Пишу вам снова с берега Черного моря – из Алушты. Я восьмой день здесь, в доме отдыха. [Несколько строк нрзб.] Дом наш стоит в двух шагах от моря, так что даже не приходится утруждаться на ходьбу. Хотя я три года не купался, с 1929 г., но сейчас опять вошел во вкус и с молодыми татарчатами (их у меня тут двое приятелей) плаваем на такие дистанции, что, по слухам, с берега еле видно. Я ходил с экскурсией на одну из ближайших гор, прекрасный вид на море, [великолепный горизонт, [но не видно Константинополя.
Весьма сильное впечатление произвел на меня экскурсовод – юноша, [много знающий и не менее изобретательный].
Он начал рассказывать нам о горе, на которую мы поднялись. Легенда относится к истории древнего Рима и излагается им примерно таким образом: «Древние римляне вышли с рабочего уголка, взобрались на гору, спустились в пещеру, замуровали в нее вход, забрали свои вещи, затем вышли из дачи Голубева, сели на ялик и уехали».
[Несколько строк нрзб.]
По возвращении в Москву буду пытаться перейти в Научно‑исследовательский институт Гражданского флота. Надеюсь, что это мне удастся.
Незадолго до моего отъезда было получено мамино письмо к Леле. И Леля отправила на него ответ.
Платон пропал с моего горизонта. Я ему отправил две телеграммы в Енисейск и ни на одну не получил ответа. От Зинуши получаю изредка открытки или письма.
Крепко вас целую.
Сергей
[Август 1932] [99] Дорогой Лев!
Получил несколько дней тому назад твою открытку. Тебя интересует ряд вопросов:
1). Имеется ли твое удостоверение об окончании рабфака. Его нет. Справку об окончании получить можно, но без всякого перечисления предметов, только: имярек окончил в таком‑то году такой‑то рабфак.
2). Ты интересуешься техническими книгами. К сожалению, с книгами дело обстоит довольно плохо, они из‑за недостатка бумаги выходят малыми тиражами и их сейчас же расхватывают. Если ты напишешь, какие именно тебе книги нужны (не по авторам, конечно, а по темам – электрические станции, сильные токи и пр.), то я, может быть, смогу купить часть у перекупщиков, а остальное постепенно по мере [появления] на рынке. Сам [по себе] ассортимент технической литературы у нас довольно велик.
3). Вопрос о посылках. Ты пишешь, что посылал Ане деньги. Она говорит, что никаких денег не получала. Зина писала мне, что на мое имя посылала для ее девочки деньги. Я тоже ничего не получал.
Посылка, которую ты послал нам, пришла, но мне сообщили, что т. к. она послана фирмой (ты, очевидно, отправлял через фирму), а не частным лицом, то ее мне не выдадут, а отправят обратно.
Что касается дальнейшего, ты спрашиваешь, посылать ли посылки, то в случае, если это не несет никаких финансовых трудностей, посылать можно. Предпочтительно что‑нибудь из вещей, носить мне абсолютно нечего, а купить очень трудно.
Если будешь посылать, то посылки небольшие, конечно, – пару рубашек или несколько пар чулок.
Твои толстые письма к Люлику доходят. Его я недавно видел, был у него на даче. Он немного подрос, рожица у него стала еще лукавей, потом, он загорел и сильно окреп.
Его недавно снимали, у Ани есть хорошие его фотографии, и она обещала послать тебе несколько штук. Мне самому трудно его снять, т. к. после переезда на новую квартиру [100] у меня не осталось никаких принадлежностей. Кроме того, я сейчас очень много работаю, днем на службе, а по вечерам сверхурочно работаю дома или часто остаюсь на работе до 10 ч. вечера.
Привет от Лели. Жму руку.
Сергей
8/Х 32 г. Милые мои!
Давно вам не писал, ждал все обещанного ответа на мое крымское письмо. 5‑го октября письмо пришло (от 12‑го сентября!), очень уж долго тянется перевозка письма из Турции в Россию.
Я после отпуска немного замотался, набрал работы для расплаты с отпускными и курортными долгами и сразу окунулся в житейские невзгоды.
Сейчас самые грозные часы расплаты остались уже позади, остались еще пустяки, так что можно приостановиться и перевести дух.
Отдохнул я в Алуште, в общем, хорошо, только маловато мне показалось.
Кормили довольно сносно, но самое главное, что почти целый месяц я абсолютно ничего не делал. За последние три года я так наработался, что с удовольствием продолжил бы такой паразитический образ жизни еще месяца на два.
Работаю на старой службе и начал сейчас готовиться к экзамену на аспиранта в университет на физико‑математическое отделение – это последняя idee fixe вашего сына.
Объяснения этому намерению дать нетрудно. Первое – это то, что, занимаясь научной работой, я чувствую пробел в своих физико‑математических познаниях; второе, и основное, заключается в том, что я человек по характеру своему целеустремленный и не могу существовать без какой‑нибудь idee fixe, которую всяческими мерами стараюсь осуществить.
Когда я писал, что вторично шлю вам письмо из Крыма, то имел в виду 1924 г., когда, так же, как в 32 г., нас разделяло лишь море.
Леля поступила на службу на секретарскую работу, по коммерческим соображениям, т. к. это оплачивается выше, чем библиотекарский труд.
Служба ее, так же, как и моя, находится в Лефортове, т. е. около часу (немного больше) езды. Это обстоятельство, при перегрузке наших трамваев, ее сильно утомляет. Сама по себе работа не утомительна.
От Зины и от Левы писем не получаю вовсе, очевидно, они не пишут.
Крепко вас целую. Леля шлет привет.
Сергей
[Начало ноября 1932] [101] Дорогой Лев!
Я уже давно получил твою открытку и до сих пор не отвечал на нее, т. к. надеялся достать нужную тебе книгу.
Ни Жуковского, ни векторального анализа я не нашел, старого нигде нет, а очередное издание только готовится к печати.
Я на днях вышлю тебе механику некого Розе и К.
Книгу эту очень хвалят, сам о ней сказать ничего не могу [потому что, во‑первых, я ее не читал, а] во вторых – вообще слаб в этой области. В ней, кстати, страниц 100–150 посвящено векторальному анализу. Может быть, она тебя устроит.
Я начал преподавать термодинамику в Московском авиационном институте (последний получился из авиационного факультета МВТУ и Ломоносовского института). Пока приходится массу времени тратить на подготовку.
Сын твой растет и крепнет. Леля тебе кланяется, жму руку. Крепко целую Зинушу.
Сергей
P.S. Достал еще Кочина «Векторальные исчисления», 9‑го высылаю.
Сергей
[Ноябрь 1932] Милые мама и папа!
Получил вчера мамино письмо от 17 октября, в котором есть ряд справедливых ламентаций по поводу того, что я стал редко писать.
Как я вам писал, я имел намерение устроиться аспирантом при МГУ. Затея эта потерпела неудачу по двум причинам: первая – оказалось, что нельзя совмещать работу с аспирантурой, препятствие, в конце концов, преодолимое; вторая причина – та, что меня бы туда наверняка не приняли, т. к. там весьма свирепые анкеты и столь же строгий отбор.
Я сейчас уже около месяца преподаю термодинамику в Московском авиационном институте.
При этом я, конечно, продолжаю свою работу на службе. По постановлению ВСНХ все инженеры, занимающиеся преподавательской деятельностью, имеют право использовать для этих целей 12 часов в декаду из служебного времени.
Начал я совершенно экспромтом без всякой подготовки, поэтому приходится массу времени тратить перед каждым занятием на решение задач, подготавливание материала и проч. Так что сейчас все мое свободное время уходит на термодинамику. Сижу и корплю.
Люлику, как вам известно, исполнилось шесть лет. За то время, что я его не видел – он был на даче, – он сильно вырос и окреп.
В детский сад он пока не ходит.
Погода у нас стоит мерзкая – дожди, дня два подряд идет уже снег, который тут же тает и превращается в слякоть. Особенная грязь – провинциальная – стоит у нас на дворе. Уже начинаем немного мерзнуть, т. к. до сих пор не начинали топить. А вы жалуетесь на жару!
Крепко вас целую. Леля вам кланяется.
Ваш Сергей
6/1 33 г. Дорогие мама и папа!
Давно не писал вам. Очень горячее было время, много работы на службе, и потом, к 1‑му январю я закончил ведение занятий по термодинамике, так что конец месяца и последние несколько дней были особенно перегружены – зачеты! зачеты!
Сейчас, несмотря на то, что я уже полностью закончил курс, мне все же еще приходится много заниматься термодинамикой дома, т. к. параллельно с теми двумя группами, которые я вел до января в Московском] авиационном] ин[ститу]те, я веду еще группу в бывшем МВТУ, где объем предмета значительно шире.
Преподавательской своей деятельностью я, в общем, доволен, когда кончились занятия к 1‑му январю в Московском] ав[иационном] ин[ститу]те, то было как‑то даже жаль расставаться со студентами – за три месяца я уже их всех изучил и даже как‑то привык к ним.
На 33 г. у меня очень неравномерное распределение занятий. Всего мне дали по Моск. ав. ин‑ту около трехсот часов на год, из них на апрель и май падает, кажется, по 70 ч, а [на] январь‑февраль ни одного часа. Что будет по МВТУ – еще неизвестно. Если там удастся нагрузить январь и февраль, то я думаю совсем бросить службу, т. к. мне нужно все‑таки много заниматься, а сейчас я работаю в среднем не менее 12–14 часов в день, включая выходные дни. Последние дни даже начались бессонницы!
Ну вот, теперь вы имеете исчерпывающие сведения о моих делах.
Забыл я поздравить вас с новым годом, что и исполняю сейчас с некоторым запозданием.
Напишите, получено ли вами письмо к маме от Лели? Оно было послано недели три тому назад. Мы за последнее время кроме двух маминых открыток с парохода ничего от вас не имели (одну открытку, кстати сказать, даже при помощи лупы мы разобрали только процентов на 70).
Я думаю, что вам уже известно, что Аня уехала на три года в Воронеж, а Люлик пока остался со мной и с Лелей. Няня пока осталась старая, сейчас очень трудно найти подходящего человека, и потом, он так избалован, что далеко не каждый с ним согласиться работать.
Аня в Воронеже устроилась очень хорошо со службой, получает больше, чем получала в Москве, и больше, чем получаю я.
Первое время у ней были затруднения с комнатой, теперь, кажется, и с этим вопросом все улаживается.
Я не писал вам раньше, т. к. не видел к тому никакой надобности, что Аня вышла замуж. Я и сейчас пишу об этом потому, что, с одной стороны, Аня совершенно не скрывала от меня этого, и с другой – при теперешней ситуации это известие, может быть, представит для вас некоторый интерес.
Я уже очень давно не имею совершенно никаких вестей от Зинушки, правда, я и сам ей давным‑давно не писал.
Сейчас в связи с отъездом Ани у нас начнется (верней, уже началась) тяжба с домоуправлением относительно комнат. В общем, развлечений еще много на нашем жизненном пути.
С нетерпением жду от вас писем, крепко вас целую. Леля шлет свой горячий привет.
Ваш Сергей
Из книги Н. Седовой и В. Сержа «Жизнь и смерть Льва Троцкого»
3 января 1933 г. старшая дочь ЛД Зина Волкова, которой только что исполнилось 30 лет [102] , заперлась в своей берлинской комнате и открыла газовую конфорку. У нее был туберкулез. В крайней тревоге Зина наблюдала, как «коричневые рубашки» заполняли улицы. Она слышала об арестах в Москве, ничего не знала о судьбе мужа Платона Волкова, сидящего в заключении, она не смогла привыкнуть к одиночеству, и лишение ее советского гражданства оказалось последней соломинкой. В Москве осталась дочь Зины Саша, отец которой (Захар Моглин) к этому времени тоже был арестован.
«Последние новости», парижская русскоязычная газета, 12 января 1933 года
Покончила с собой дочь Троцкого
Причины: тяжелая болезнь и отказ в продлении визы.
Берлин, 11 января Покончила с собой проживавшая в Берлине дочь Троцкого, Зинаида, по мужу Волкова. Она жила при отце в Турции, но затем получила, по болезни, разрешение на временное проживание в Германии. Срок визы недавно истек, и Волковой было предложено покинуть страну.
По словам той же газеты, в Берлине проживает сейчас сын Троцкого, студент политехникума.
Берлин, 11 января Зинаида Волкова – дочь Троцкого от первой жены, революционной деятельницы A.Л. Вонской [103] , с которой бывший наркомвоен разошелся перед войной. Младшая дочь Троцкого, Нина, скончалась от туберкулеза.
Муж Зинаиды, Волков, сослан в Сибирь. Дочь Троцкого получила в 1930 году разрешение выехать к отцу в Турцию. В 1931 г. она приехала в Берлин лечиться.
Берлинский корреспондент «Пари Суар» посетил квартиру в Керльфорте, близ Берлина, где проживала дочь Троцкого. 1 января Волкова заявила квартирной хозяйке, что должна уехать, так как власти отказали ей в продлении визы.
Оставшись одна в квартире, дочь Троцкого заперлась в своей комнате и открыла газ. В комнате нашли записку следующего содержания: «Позаботьтесь о моем мальчике. Умираю из‑за болезни и отчаяния».
Волкова была в России учительницей.
Сын Троцкого, Лев, сообщил корреспонденту, что и ему грозит высылка из Германии.
Из издания «Бюллетень оппозиции» № 64,1938 года Л. Троцкий. «Лев Седов: сын, друг, борец»
…Затем последовало самоубийство в Берлине Зины, старшей моей дочери, которую Сталин вероломно, из голой мстительности, оторвал от детей, от семьи, от среды. Лев оказался с трупом старшей сестры и ее шестилетним мальчиком на руках. Он решил попытаться вступить по телефону в связь с младшим братом, Сергеем, в Москве. Растерялось ли ГПУ перед фактом самоубийства Зины, или же надеялось подслушать какие‑либо тайны, но телефонная связь была, вопреки ожиданиям, установлена, и Льву удалось живым голосом сообщить в Москву трагическую весть. Таков был последний разговор наших двух мальчиков, обреченных братьев, над еще неостывшим телом сестры. Кратки, скупы, целомудренны были сообщения Льва о пережитом к нам на Принкипо. Он слишком щадил нас. Но под каждой строкой чувствовалось невыносимое нравственное напряжение.
Из книги Д.А. Волкогонова «Троцкий. Политический портрет»
Зинаида, на руках у которой скончалась сестра, была надломлена трагической переменой в судьбе семьи: ссылка отца, арест мужа, Платона Волкова, смерть сестры, болезнь сынишки, беспросветная нужда и положение отверженной. К тому же у нее самой был туберкулез. Молодая женщина стала пытаться уехать с сыном к отцу в Турцию. После долгих мытарств и унижений ей удалось добиться разрешения на выезд, и в январе 1931 года она приехала с сыном к отцу на Принкипо. К этому времени у нее начали появляться признаки и психической неуравновешенности. Последние годы Зина, как и ее младшая сестра и мать, жили в условиях морального террора. К туберкулезу присоединились глубокая депрессия, истерические припадки. Зинаида тосковала о дочери, оставленной в Москве, ничего не знала о судьбе мужа. Ей казалось, что отец тяготится ее присутствием. Она прожила на острове с отцом десять месяцев, но глубокой родственной близости не появилось… Несмотря на все старания Троцкого, отчужденность в отношениях Натальи Ивановны и Зины не исчезла.
…Троцкий не испытывал глубоких отцовских чувств к своей старшей дочери, сильно страдал от этого, но ничего поделать не мог. Совместная жизнь становилась на Принкипо нестерпимой. Зинаида чувствовала, что она здесь – нелюбимая дочь, ревновала отца к мачехе, мучилась сама и накаляла обстановку в семье. Наконец отец отправил дочь в Берлин для лечения и последующего возвращения на родину. В Амстердамском архиве (где мне также довелось поработать, как и во всех других, где хранятся бумаги Троцкого) есть несколько писем, приоткрывающих причины трагедии Зины.
Вскоре после начала лечения дочери в Берлине Троцкий получил письмо от его знакомой – Александры Рамм, которая взяла на себя заботы о молодой женщине. В нем говорится, что «состояние Зины осложняется не только из‑за болезни легких, а прежде всего душевного состояния… Заболевание произошло бесспорно в Константинополе. Она приехала туда полная самых больших ожиданий к своему знаменитому отцу и т. д., но скоро пережила большое разочарование. Вылилось это в форму: меня не любят. Кто виноват?.. Помимо того, она чувствует себя одинокой, она больна. Сестра умерла. Постоянная боязнь…»
…Сын [Лев] просит отца написать ей [Зине] дружеское письмо, не обращая внимания на то, что она могла наговорить его матери в пылу нервного расстройства.
В других письмах (их около десятка) Лев пишет о глубокой депрессии сестры, об усилиях психиатра, об усугубляющемся душевном расстройстве молодой женщины. Ни в одном архиве я не обнаружил писем отца к своей старшей дочери. Возможно, будь они, судьба Зинаиды не завершилась бы трагедией. Черствость души по отношению к старшей дочери оказалась для нее губительной. Какие‑то грани психологической несовместимости развели отца с дочерью, создали между ними труднопреодолимый невидимый ров. Но как бы то ни было, в этом душевном разладе отец должен был найти тропу, ведущую двух близких людей друг к другу. Может быть, революция сделала черствым сердце изгнанника? Или, рано оставив своих дочерей первой жене, Троцкий не мог разбудить в себе отцовских чувств к ним?..
Вскоре после приезда Зинаиды в Берлин последовал непоправимый удар: 20 февраля 1932 года правительство СССР, напомню, лишило советского гражданства не только Троцкого и его жену, но и всех его родственников, бывших в то время за границей…
…Зина стала рваться домой, где у нее осталась дочь Александра, где она надеялась на встречу со ссыльным мужем. И несмотря на то, что Троцкий смог организовать отправку к дочери ее сынишки – Севы (тоже лишенного советского гражданства!), о котором она сильно тосковала, ее душевная депрессия усилилась. Новый удар она не вынесла: по настоянию советского посольства Зину и прожившего с ней всего неделю сынишку немецкая полиция постановила выслать из Берлина. Куда? У потрясенной женщины теперь не было не только паспорта, но и денег… 5 января 1933 года, отведя сына к соседям, старшая дочь Троцкого открыла газовый кран… [104]
Через неделю Лев сообщил родителям подробности о случившемся: «Накануне утром Зина мне звонила по телефону: она хотела меня видеть, просила сейчас же приехать (с приездом Севушки некоторое отчуждение наше исчезло). В это утро я никак, никак не мог. Я очень просил ее приехать вечером, днем или на другое утро; очень настаивал, – она отвечала немного уклончиво, но обещала. Больше я ее не видел… Надо написать Платону (мужу Зины. – Д. В.) – он очень любил Зину. Если это выше папиных сил – я напишу, но дайте мне хоть совет…»
Далее сын писал, что «вся мировая печать уже сообщила о гибели и второй дочери Троцкого».
После смерти Зины Александра Львовна Соколовская взвалила на свои плечи заботу о внуках. Ей было уже под шестьдесят, но она выглядела, как я уже сказал, глубокой старухой. Александра Львовна не могла забыть одно из последних писем, в котором Зинаида больно упрекала мать, что та не смогла сохранить семью и сделала всех несчастными. Подобные, полные глубокой боли, упреки от старшей дочери довелось выслушать и самому Троцкому…
Из книги «Милая моя Ресничка», письма Сергея Седова
9/1 33 г.
Дорогой Лев!
Я посылаю тебе телеграмму, которую ты, надеюсь, получил (с просьбой написать Александре Льв[овне] подготовительное письмо о ухудшении состояния] Зинуши). Очень возможно, что ты это проделал и без моей телеграммы.
О дальнейшем сообщи мне: будет ли папа писать ей о случившемся, или ты напишешь ей, может быть, вы сочтете целесообразным, чтобы я действовал через Ма‑р[ию] Львовну] [105] (которая, к сожалению, сейчас больна), можно найти и какой‑нибудь другой путь.
Просьба вообще, чтобы ты написал подробнейшее письмо мне, т. к. Александра Льв[овна] будет интересоваться, конечно, всеми подробностями (оставила ли Зина какое‑нибудь письмо, когда ее видели последний раз и проч.), это нужно будет родным и нам, всем друзьям бедной Зинуши.
Крепко жму тебе руку.
Сергей
16/III 33 г. Дорогие мои!
Давно я вам не писал, каюсь – нехорошо это с моей стороны. Леве послал несколько открыток и письмо. Было это уже давно, а ответа я все не имею.
Леля отправила маме около месяца тому назад письмо, очевидно, вами не полученное.
Сегодня получил, мамочка, твое письмо от 5‑го марта, прочтя которое обнаружил, что ты послала мне еще письмо в феврале, которое, к сожалению, не дошло.
Я написал вам месяца два тому назад письмо, да так и не отправил.
Сейчас давно не пишу, т. к. и настроение у меня какое‑то тяжелое, и я боялся впасть в минорный тон, и работаю я много, может быть, даже слишком много.
Бывают дни, что у меня десять часов занятий в один день, устают и горло и ноги. Помимо этого занимаюсь дома и хожу на службу.
Устал я. Но беспокоиться особенно нечего, через месяц, 15‑го апреля, я заканчиваю занятия с некоторыми группами и тогда буду посвободней и смогу отдохнуть.
Несколько дней тому назад получил письмо от Платона – известие о Зинушиной смерти он получил.
Я уже писал Леве, но т. к. не знаю, получил ли он мое письмо, повторяю вам. Александра Льв[овна] сейчас без работы, и материальное положение у них там тяжелое (Мария Львовна болеет), так что если у вас есть возможность, то посылайте им деньги. У Сашеньки сейчас в материальном отношении тоже не очень благополучно, папа ее сейчас без работы (раньше в таких случаях я помогал им, а сейчас это стало сложней).
Буду в лучшем настроении – напишу более толковое письмо, сейчас я спешу.
Крепко вас целую.
Сережа
6/VI 33 г. Дорогие мои!
Сегодня получил две мамины открытки от 22‑го и 25‑го мая, в ответ на мое последнее письмо. Значит, два моих больших письма, поскольку мне не изменяет память, последнее письмо было коротким, вами получены не были.
11‑го июня я в последний раз еду на занятия. Начинаются каникулы. Я страшно рад, надоели мне и студенты, и мои занятия, и институт. Наконец‑то можно будет немножко отдохнуть. У меня ведь бывали дни, когда я читал по 12 часов в день, без перерыва!
Я сейчас, правда, уже совершенно перестал работать дома, но меня почему‑то особенно тяготят мои занятия.
Отпуск у меня, по всей вероятности, будет в июле. Боюсь, что поехать мне никуда не удастся. Есть у меня проект поездки на Алтай, туда уехал один мой приятель на четыре месяца, и я жду от него вестей, но думаю, что ничего из этого не выйдет. Что касается моей почки, то я не писал вам об этом, т. к. тревога, кажется, оказалась ложной.
Писем маминых, о которых она говорит в последних двух открытках и в двух открытках, полученных мной около месяца тому назад, – я не получал.
Погода у нас стоит невероятная. Беспрерывные дожди и холод, так бывает только поздней осенью.
Леля вам кланяется. Крепко вас целую. Привет Леве.
Сергей
P.S. Люлик пока еще сидит в Москве – да и погода не дачная.
[21/VI 33] Дорогие мама и папа!
Около двух недель тому назад послал вам письмо, в ответ на мамины две открытки. Около недели тому назад получил мамино письмо от 4 июня.
Недели через две у меня начинается отпуск, очень возможно, что я все же попытаюсь поехать на Алтай. Чем эта авантюра кончится, одному Богу известно.
С осени, возможно, брошу службу и буду только заниматься преподаванием.
Заведующий кафедрой предложил мне вести проектирование двигателей внутреннего сгорания. Честь, вообще говоря, большая, но мне необходимо для этого очень много заниматься дома. Кроме этого, с осени я начинаю преподавать курс специальной термодинамики, для которого мне тоже нужно много заниматься дома и, кроме того, нужно ходить слушать лекции. Все это трудно совместить со службой, так что с сентября я, очевидно, ее брошу.
В общем, зима будет тяжелая для меня во всех отношениях. Почка моя, если это только была почка, благополучно поправилась.
Люлик, как я вам уже писал, находится под Ленинградом на даче у своей тети. Сашенька тоже под Ленинградом у Александры Льв[овны].
От Левы не имею ни слова около пяти месяцев.
Очень это печально, что вы не можете больше помогать Александре Льв[овне], ей, бедной, очень тяжело, и я не смогу проявить в этом направлении должной инициативы.
Леля вам кланяется. Крепко целую.
Ваш Сергей
[3/XI 33] Дорогие мои!
Вот уже около недели, как получил мамино письмо от 7‑ого октября и никак не выберу времени, чтобы сесть за ответ. Очень много приходится работать, особенно последний месяц, т. к. Леля сейчас без работы.
На занятиях в Институте я чувствую себя примерно так же, как шахматист, играющий «а l’aveugle» [106] несколько партий в шахматы. У меня в один день бывают подряд занятия по четырем или трем различным предметам. Так что я должен держать в голове целый ассортимент самых разнообразных формул и выводов.
Два месяца все же прошло, а в январе будут двухнедельные каникулы, можно будет немного передохнуть. А там, после января, придется многое начинать сначала. Это, конечно, намного скучней, но зато значительно легче.
Я написал Ане письмо относительно Люлика (он живет здесь), но пока ответа еще не имею.
Ваше предложение очень заманчиво, но боюсь, что ничего из этого не выйдет. А очень его жаль. Воспитание, которое дается ему «знаменитой» няней, оставляет желать очень многого.
Да и при Ане немногим лучше было.
Больше пока ни о чем не пишу, буду посвободней – напишу подробное письмо.
Леля шлет вам привет. Целую.
Сергей
P.S. Я начал безнадежно лысеть.
3/XI 33 г.
Из книги Л.Д. Троцкого «Дневники и письма» Страницы дневника. Записи 1933 года
Перед отъездом
Итак, на наших паспортах проставлены отчетливые и бесспорные французские визы. Через два дня мы покидаем Турцию. Когда мы с женой и сыном прибыли сюда – четыре с половиной года тому назад, – в Америке ярко горело солнце «просперити». Сейчас те времена кажутся доисторическими, почти сказочными.
Принкипо – остров покоя и забвения. Мировая жизнь доходит сюда с запозданием и в приглушенном виде. Но кризис нашел дорогу и сюда. Из года в год на лето из Стамбула приезжает меньше людей, а те, что приезжают, имеют все меньше денег. К чему обилие рыбы, когда на нее нет спроса?
На Принкипо хорошо работать с пером в руках, особенно осенью и зимою, когда остров совсем пустеет и в парке появляются вальдшнепы. Здесь нет не только театров, но и кинематографов. Езда на автомобилях запрещена. Много ли таких мест на свете? У нас в доме нет телефона. Ослиный крик успокоительно действует на нервы. Что Принкипо есть остров, этого нельзя забыть ни на минуту, ибо море под окном, и от моря нельзя скрыться ни в одной точке острова. В десяти метрах от каменного забора мы ловим рыбу, в пятидесяти метрах омаров. Целыми неделями море спокойно, как озеро.
Но мы тесно связаны с внешним миром, ибо получаем почту.
Это кульминационная точка дня. Почта приносит новые газеты, новые книги, письма друзей и письма врагов. В этой груде печатной и исписанной бумаги много неожиданного, особенно из Америки. Трудно поверить, что существует на свете столько людей, кровно заинтересованных в спасении моей души. Я получил за эти годы такое количество религиозной литературы, которого могло бы хватить для спасения не одного лица, а целой штрафной команды грешников. Все нужные места в благочестивых книгах предупредительно отчеркнуты на полях. Не меньшее количество людей заинтересовано, однако, в гибели моей души и выражает соответственные пожелания с похвальной откровенностью, хотя и без подписи. Графологи настаивают на присылке им рукописи для определения моего характера. Астрологи просят сообщить день и час рождения, чтоб составить мне гороскоп. Собиратели автографов уговаривают присоединить мою подпись к подписям двух американских президентов, трех чемпионов бокса, Альберта Эйнштейна, полковника Линдберга и, конечно, Чарли Чаплина. Такие письма приходят почти исключительно из Америки. Постепенно я научился по конвертам отгадывать, просят ли у меня палки для домашнего музея, хотят ли меня завербовать в методистские проповедники или, наоборот, предрекают вечные муки на одной из вакантных адских жаровен. По мере обострения кризиса пропорция писем явно изменилась в пользу преисподней.
Почта приносит много неожиданного. Несколько дней тому назад она принесла французскую визу. Скептики – они имелись и в моем окружении – оказались посрамлены. Мы покидаем Принкипо. Уже дом наш почти пуст, внизу стоят деревянные ящики, молодые руки забивают гвозди. На нашей старой и запущенной вилле полы были этой весной окрашены такого таинственного состава краской, что столы, стулья и даже ноги слегка прилипают к полу и сейчас, четыре месяца спустя. Странное дело: мне кажется, будто мои ноги немножко приросли за эти годы к почве Принкипо.
С самим островом, который можно пешком обойти по периферии в течение двух часов, я имел, в сущности, мало связей. Зато тем больше – с омывающими его водами. За 53 месяца я близко сошелся с Мраморным морем при помощи незаменимого наставника. Это Хараламбос, молодой греческий рыбак, мир которого описан радиусом примерно в 4 километра вокруг Принкипо. Но зато Хараламбос знает свой мир. Безразличному глазу море кажется одинаковым на всем его протяжении. Между тем дно его заключает неизмеримое разнообразие физических структур, минерального состава, флоры и фауны. Хараламбос, увы, не знает грамоты, но прекрасную книгу Мраморного моря он читает артистически. Его отец, и дед, и прадед, и дед его прадеда были рыбаками. Отец рыбачит и сейчас. Специальностью старика являются омары. Летом он не ловит их сетями, как прочие рыбаки, как ловим их мы с его сыном, а охотится на них. Это самое увлекательное из зрелищ. Старик видит убежище омара сквозь воду, под камнем, на глубине пяти, восьми и более метров. Длиннейшим шестом с железным наконечником он опрокидывает камень, – и обнаруженный омар пускается в бегство. Старик командует гребцу и вторым шестом, на конце которого укреплен маленький сетчатый мешок на квадратной раме, нагоняет омара, накрывает его и поднимает наверх. Когда море подернуто рябью, старик бросает с пальцев масло на воду и глядит через жирные зеркальца. За хороший день он ловит 30, 40 и больше омаров. Но все обеднели за эти годы, и спрос на омаров так же плох, как на автомобили Форда [107] .
…Мы объясняемся с Хараламбосом на новом языке, постепенно сложившемся из турецких, греческих, русских и французских слов, сильно измененных и редко употребляемых нами по прямому назначению. Фразы мы строим так, как двух– и трехлетние дети. Впрочем, наиболее частые операции я твердо называю по‑турецки. Случайные свидетели заключили отсюда, что я свободно владею турецким языком, и газеты сообщили даже, что я перевожу американских писателей на турецкий язык. Явное преувеличение!
Бывает так, что едва успеем опустить сеть, как вдруг послышится за спиною всплеск и сопение. «Дельфин», – кричит Хараламбос в тревоге. Беда! Дельфин ждет, пока рыбаки нагонят камнями в сети рыбы, а затем вырывает их одну за другой вместе с большими кусками сети, которые служат ему в качестве приправы.
…Сегодня утром ловля была плоха: сезон кончился, рыба ушла на глубину. К концу августа она вернется. Но Хараламбос будет ее ловить уже без меня. Сейчас он внизу заколачивает ящики с книгами, в полезности которых он, видимо, не вполне убежден. Сквозь открытое окно виден небольшой пароход, везущий из Стамбула чиновников на дачу. В библиотечном помещении зияют пустые полки. Только в верхнем углу, над аркой окна, продолжается старая жизнь: ласточки слепили там гнездо и прямо над британскими «синими книгами» вывели птенцов, которым нет никакого дела до французской визы.
Так или иначе, под главой «Принкипо» подводится черта.
15 июля 1933 г.
Принкипо
Переезд во Францию В феврале 1929 года мы прибыли с женой в Турцию. 17 июля 1933 г. мы выехали из Турции во Францию. Газеты писали, будто французская виза была выдана мне по ходатайству… советского правительства. Трудно придумать более фантастическую версию: инициатива дружественной интервенции принадлежала на самом деле не советской дипломатии, а французскому писателю Maurice Parijanine, переводчику моих книг на французский язык. При поддержке ряда писателей и левых политиков, в том числе депутата Guernot, вопрос о визе получил на этот раз благополучное разрешение. За четыре с половиной года моей третьей эмиграции не было недостатка в попытках и с моей стороны, и со стороны моих благожелателей открыть мне доступ в Западную Европу. Из отказов можно было бы составить изрядный альбом. На его страницах значились бы подпись социал‑демократа Германа Мюллера, рейхсканцлера Веймарской республики, британского премьера Макдональда, в то время еще социалиста, а не полу‑консерватора, республиканских и социалистических вождей испанской революции и многих, многих других. В моих словах нет и тени упрека: это только фактическая справка.
Вопрос о Франции встал после последних выборов, давших победу картели радикалов и социалистов. Дело, однако, заранее осложнялось тем обстоятельством, что в 1916 г., во время войны, я был выслан из Франции министром внутренних дел Мальви за так называемую «пацифистскую» пропаганду, на самом деле по настоянию царского посла Извольского. Несмотря на то что сам Мальви был примерно через год после того выслан из Франции правительством Клемансо, опять‑таки по обвинению в пацифистских происках, приказ о моей высылке продолжал сохранять свою силу. В 1922 г. Эдуард Эррио во время первой своей поездки в Советскую Россию, прощаясь после любезного посещения военного комиссариата, спрашивал меня, когда я думаю посетить Париж. Я напомнил ему шутя о моей высылке из Франции. «Кто же теперь об этом вспомнит!» – ответил со смехом Эррио. Но учреждения имеют более твердую память, чем люди. Сходя с итальянского парохода в Марсельском порту, я подписал доставленное мне инспектором Surete Generate извещение об отмене приказа 1916 года: должен сказать, что давно уже я с таким удовольствием не подписывал официальных бумаг.
Если основная линия жизни отклоняется от средней орбиты, то все соответствующие эпизоды, даже самые банальные, принимают таинственные очертания. В газетах было немало остроумных догадок о том, почему мы с женой совершили путешествие под «псевдонимом» Седовых. На самом деле это не псевдоним, а фамилия моей жены. По советским законам паспорт выписывается, по желанию, на фамилию любого из супругов. Наш советский паспорт был выписан в 1920 г. на фамилию жены, как дающую меньше поводов к «сенсации» <…>
* * *
До недавнего времени пожар считался в нашей семье далеким и чуждым явлением, как извержение вулкана, кораблекрушение или игра на бирже. Но после того, как в январе 1931 г. сгорела ночью занятая нами в Принкипо вилла, причем огонь уничтожил все без остатка книги, часы, платье, белье и ботинки, идея пожара очень интимно вошла в нашу жизнь. Уже несколько месяцев спустя новая наша квартира сразу наполнилась в один злосчастный день удушливым дымом, и все метались по дому в поисках источника: открыли, наконец, – в подвальном этаже разгорелся костер. Инициатором предприятия оказался мой внук, 6 лет, который трудолюбиво собрал в кучу опилки, дрова, старую вату – и с успехом поджег этот хорошо воспламеняющийся материал. Не без труда и волнений удалось потушить пожар – к огорчению для его инициатора. Проезжая по Франции в автомобиле, мы наблюдали на расстоянии большой лесной пожар. <…> Не успели мы провести на новой квартире и нескольких часов, как июльский воздух, и без того горячий, сделался невыносимым. Большая пустошь, прилегающая к вилле, покрылась дымом и пламенем. Горела высохшая трава, горел кустарник, и гонимый настойчивым бризом огонь, полосой в сотню метров, двигался на нашу дачу, охватил деревянный частокол, обвитый колючей проволокою, проник во двор, горела трава, горели ярким пламенем кусты, вокруг дома огонь разделился по двум направлениям, бурно вспыхнула деревянная беседка, дом наполнился дымом, все метались, что‑то выносили, пожарных вызвали из соседнего городка, пожарные медлили, мы покинули дачу, считая ее обреченной. Но произошло чудо: слегка изменилось направление ветра, огонь заколебался вдоль усыпанной гравием дорожки и стал отступать от дачи в сторону. К приезду пожарных огонь затих. Но и сейчас, когда пишутся эти строки, во дворе стоит запах гари…
Так или иначе, это – французская гарь. Турецкая глава жизни отошла в прошлое. Остров Принкипо превратился в воспоминания.
11 августа 1933 г.
Из книги Л.Д. Троцкого «Дневники и письма»
Показания Н.И. Седовой‑Троцкой о прибытии во Францию
(для созданной на Западе комиссии по расследованию московских процессов)
17 июля 1933 г., вечером, мы выехали из Стамбула на пароходе «Болгария» в Марсель. Из переписки с друзьями, в частности с Морисом Парижанином, инициатором всего дела о нашем переезде во Францию, мы знали, что виза, предоставленная нам французским правительством, принявшим во внимание нездоровье моего мужа, ограничивала, тем не менее, наши территориальные возможности. Министр внутренних дел Шотан писал депутату Henri Guernot 19 июня 1933 г., что Троцкому дано a pour la raison de sante l’autorisation de sejourner dans un departement du Midi, puis fixer sa residence en Corse [108] .
На основании таким образом обусловленного въезда во Францию, наш сын и друзья запрашивали нас, где бы мы предпочли поселиться: в горах или у моря, имея, однако, в виду «un departement du Midi». Я помню, что мы колебались между тем и другим и предоставили решение вопроса нашим друзьям на месте. Только в Марселе мы узнали, что для нас снята небольшая вилла под Ройаном в Saint Palais, на берегу Атлантического океана. С нами из Стамбула выехали французский гражданин Jean van Heijenoort, американская гражданка Сара Якобс (Вебер) и Макс Шахтман, а также немецкий эмигрант Отто Шюсслер.
Весь наш багаж, главным образом ящики с библиотекой, шел с нами до Марселя. Владельцем его был обозначен Шахтман. Его инициалы на ящиках сохранились по сей день. На пароходе муж мой чувствовал себя нехорошо. Было очень жарко. Были сквозняки. Общее его недомогание закончилось люмбаго [109] . Пригласили пароходного врача. Боли были мучительными. Больной не мог встать с постели. А пароход приближался к месту назначения. Нас пугала высадка, если к тому времени не наступит улучшение в состоянии его здоровья. 24 июля утром пароход остановился, не доходя до Марселя. К нему подошла моторная лодка с двумя пассажирами: нашим сыном, Л. Седовым, и Р. Молинье. Состояние мужа улучшилось, но уверенности в прочности его не было. С большой осторожностью мы спустились с парохода в лодку. Нам передали наш ручной багаж. Муж старался приспособиться к сидению в лодке так, чтоб не вызвать боли. Был все время настороже. Спустя три четверти часа, может быть меньше, мы подъехали к берегу, где нас ждали два автомобиля. В одном из них вместе с Седовым, следившим за направлением по карте, и Молинье в качестве шофера – разместились мы с мужем. Другой следовал за нами с Леперинсом, в качестве шофера, и с двумя сопровождавшими: Ластераде и другим, фамилии которого я, к сожалению, не помню.
Ехали мы с большой осторожностью, т. к. толчки автомобиля больному причиняли страдания. По этой причине расчет Молинье приехать если не вечером, то ночью на место – не мог осуществиться. Необходимость провести ночь в отеле очень осложняла наше путешествие, но пришлось к этому прибегнуть, чтоб не утомлять очень больного. К сожалению, не помню ни названия отеля, ни места его нахождения. Утром 25 июля мы покинули отель и продолжали путь. Л. Т. чувствовал себя неустойчиво. Всех нас очень беспокоило его нездоровье. Хотелось как можно скорее приехать на место, чтоб дать ему возможность предаться полному отдыху. Прибыли мы с опозданием. Нас встречали Вера Ланис (жена Молинье) и Сегаль. Пообедав, мы расположились отдохнуть. Я устроила ЛД в наиболее удобной и наименее жаркой комнате и вышла сама в другую комнату – посмотреть пейзаж из окна. Меня поразили клубы дыма. Пожар? Горели сухая трава, изгородь, деревья (хвойные). Жара. Дом полон дыма. Мы, задыхаясь, вытаскивали раскрытые чемоданы. Сын, с трудом поднимая бидоны с бензином, стоящие у крыльца, нес их к берегу океана. Какие‑то незнакомые люди вошли в дом, помогали выносить вещи из дому и из сада, где под ногами горела трава. Это были соседи, которые жили напротив нашей виллы. Какой‑то господин из той же виллы напротив вошел в сад с предложением вывезти автомобиль, стоявший у дома, – на улицу. Мы с благодарностью приняли его предложение, избегая при посторонних говорить по‑русски. Выдавали себя за американцев. Вера Ланис выдавала себя за нашу прислугу. Автомобиль выехал на дорогу. Мы с мужем устроились в нем, ожидая окончания происшествия. Горела беседка у самого дома, которую мы еще не успели заметить. Прибыла вызванная по телефону пожарная команда. Р. Молинье и все другие, кроме сына, были в Ройане. Возвращаясь оттуда, они нашли нас в автомобиле на дороге. В тот же день посетила дом племянница владельца его. На другой день в местной газете помещено было сообщение о происшедшем пожаре. Мы не были названы в газете. Неожиданное приключение не способствовало ни выздоровлению, ни отдыху. Муж чувствовал себя плохо. Как всегда за последний период, всякое эпизодическое заболевание, вроде люмбаго и др., отражалось на его хронической болезни. На этот раз это сказалось в очень острой форме и затянулось до ноября месяца. Бессонница, головные боли, повышенная температура, потение и общая слабость, доходящая до физической прострации. Он не мог собраться с силами, чтоб осмотреть сад, подойти к берегу океана, и откладывал это «предприятие» со дня на день. Проводил дни в комнате на кушетке или в саду на шезлонге, принимая с трудом приезжавших друзей.
В начале сентября к нам приехал из‑за границы наш друг – доктор X., который устроился в Ройане и ежедневно посещал ЛД.
Тщательно наблюдая его болезнь, он делал впрыскивания, производил анализы крови и пр. К концу сентября наступило некоторое улучшение, и доктор посоветовал прекратить приемы, переменить обстановку, уехать в горы. Мы последовали его совету. В начале октября уехали в Пиренеи: в Баньер. Поправка больного шла сначала замедленным темпом, а потом все быстрее и быстрее. Спустя три недели он заявил, что чувствует себя хорошо и хочет вернуться к работе. Мы покинули 30‑го Баньер, 1‑го ноября утром приехали поездом в Орлеан, а оттуда на автомобиле в Барбизон. Только в середине декабря 1933 г., впервые по прибытии во Францию, моему мужу удалось побывать с друзьями в Париже, где он провел день. Это было большим событием в нашей затворнической жизни, радовавшим нас и в то же время вызывавшим опасения всякого рода. Я помню, как расспрашивала его о переменах, какие он нашел там с тех пор, как мы покинули Париж в 1916 году. Правда, муж был еще проездом в Париже, по дороге в Данию, в ноябре 1932 года. Но тогда мы только пересекли город с одного вокзала на другой…
Наталия Седова‑Троцкая
Койоакан, Д.Ф., 1 марта 1937 г.
Из книги Л.Д. Троцкого «Дневники и письма»
Лев Седов. Переезд во Францию
24‑го утром «Болгария» должна была прийти в Марсель.
По соглашению (и за специальную плату)* с пароходным обществом и властями друзьям Л.Д. разрешили до прихода парохода в порт снять Л.Д. и Н.И. с парохода на моторной лодке в открытом море. Капитан парохода был обществом предупрежден по радио. Местом высадки был выбран друзьями Л.Д. Касис в 15 (?) приблизительно километрах от Марселя. Моторную лодку друзья хотели снять еще дальше […]. Друзья совершили небольшую поездку по морю с тем, чтоб испробовать качество лодки, ознакомиться с местом, а лодку сняли с 6 часов утра следующего дня. Не только о цели путешествия, но и о направлении хозяину и матросу ничего не было сказано. Сняли лодку на полдня, дали аванс (от него хозяин настойчиво отказывался), предложили запастись резервом горючего. Друзья Л.Д. переночевали в другом месте и в половине шестого утра на двух автомобилях были уже в Касисе. Автомобили поставлены в укромное место вблизи места предполагаемой высадки. Хозяин пришел одновременно с нами; не было матроса, его побежали будить. Между тем мотор не хотел работать. Крутил ручку хозяин (без особых усилий); изо всех сил крутили друзья. Мотор не работал. Друзья начали волноваться. Один побежал искать другую лодку. Другой начал проверять с хозяином мотор. Объяснения хозяина были сбивчивые. Удалось обнаружить, что не действует зажигание. Поведение хозяина стало еще более подозрительным (он давал совсем другие объяснения). Видно было, что он не хочет ехать. По пристани взволнованно ходила его жена. Матрос также явно умышленно опаздывал. Что случилось? Вместе с двумя друзьями на лодке должен был ехать представитель сюртэ женераль [110] ; задачей его было визировать паспорта приехавших и сообщить Л.Д. отмену постановления о высылке (1916 года). Он заявил хозяину о своем служебном положении. Тогда – и то не сразу, хозяин еще повозился минут десять с мотором – он хватил себя кулаком по голове и крепко выругался: «Ах, я идиот, я… забыл дома угли от динамо‑машины». Тут же все выяснилось. В эти дни в Тулоне шел нашумевший процесс убийц собственника моторной лодки, нанятой на прогулку. Он был убит, а лодка продана за границей. Понятно, под впечатлением этого процесса он не спал всю ночь и решил не ехать. Странный характер клиентов: два молодых человека без дам, необыкновенный час поездки, расспросы о том, может ли лодка уйти далеко в море, ее ход и др. вопросы не «туристического» характера, все это еще более усилило подозрительность хозяина и матроса. Друзья были приняты за (возможных) убийц. В этом он открыто признался.
* Если я упоминаю об этом, то для того, чтобы показать, что дело было организовано не полицией. Всякий имеет право остановить пароход за определенную плату. [Примеч. Л. Седова.]
Из книги «Л.Д. Троцкий. Архив в 9 томах» Т. 7
Отрывки из писем Л.Д. к Н. Седовой [111]
3 сент[ября] 1933 [г.] Милая, родная Наталочка, как мне мучительно хочется иметь твою старую карточку, нашу общую карточку, когда мы были молоды, но особенно твою… Милая, родная Наталочка, ты в Париже – Раймон [Молинье] привез мне письмо твое, я очень спешно прочитал его, так как Р[аймон] уезжает через полчаса к поезду, – я спешу написать тебе несколько строк… День твоего отъезда был неблагоприятный, нездоровилось, сильно потел… Заходил в твою комнату, искал тебя, трогал твои вещи… принял немного adalin’y на ночь, – второй день был тоже не очень хорош… Сегодня гораздо лучше…
…Жанна [112] и Вера [113] очень ухаживают за мной, чересчур, готовят изысканные обеды и пр[очее]. С Левой был пока мало.
Милая Наталочка, то, что у меня отмирает память на лица (и раньше слабая) очень остро иногда тревожит меня. Молодость давно отошла… но я неожиданно заметил, что и воспоминание о ней отошло: живое воспоминание о лицах… твой образ, Наталочка, молодой, мелькает и исчезает, я не могу его фиксировать, остановить… Очевидно, большое влияние на нервную систему и на память оказали все же годы травли… А в то же время умственно я не чувствую себя уставшим или ослабевшим. Очевидно, мозг стал скупым, экономным, – и вытесняет прошлое, чтобы справиться с новыми задачами. Я часто в постели, прежде чем уснуть… уже совсем засыпая… делаю усилие припомнить твое лицо на лестнице rue Lavando, 4 [114] – где я тебя первый раз увидел – первый раз, Наталочка – мелькнет чистое свежее нежное лицо с пушком, со внутренней духовной жизнью под кожей… страстное и целомудренное лицо – мелькнет, как радостное пятно, и исчезнет… Милая, милая моя. Надо кончать… еще только 5 минут остается. Не беспокойся обо мне. Мне лучше. Надеюсь, скоро доктор придет. Погода стоит хорошая. Питаюсь хорошо, довольно много фруктов.
Обнимаю твою голову, целую твои ручки, лечи их, Наталочка, лечи хорошо, не спеши, милая, родная.
Твой [Л.Д. Троцкий] Посылаю не перечитывая
6 сент[ября] 1933 [г.] Милая моя Наталочка, второго письма нет от тебя, я жду, что скажут доктора… Наш доктор приехал сюда вчера, – сегодня он меня исследовал впервые, занялся всякими анализами и пр[очее]. Он очень, очень внимателен и, по‑видимому, серьезный врач, знает свое дело, – а главное очень‑очень хочет сделать все, что можно, крайне добросовестно организует дело всяких анализов, все мои рассказы (о болезнях) стенографирует для себя. Мне приятно, что свой человек, преданный, бескорыстный… Он поселился в пансионе возле нас и собирается оставаться столько времени, сколько понадобится для наблюдения. Уже в Париже, по дороге сюда, он подготовил себе лабораторию для исследований… Таким образом, Наталочка, с этой стороны ты совершенно не должна беспокоиться: лучших условий вообще не может быть – хороший и преданный врач, который занят только мною. Это значит, что ты должна теперь в своих планах руководствоваться исключительно соображениями о твоем собственном здоровье, отнюдь не спешить приехать сюда. Самое лучшее было бы, если бы ты из Парижа переехала прямо на новую квартиру [115] . Во всяком случае необходимо, чтоб ты оставила за собой последнее слово в отношении квартиры, то есть ты должна до подписания договора с хозяином одобрить выбор. Переедем мы прекрасно без тебя. Мне трудновато писать, так к[ак] у меня пальцы исколоты (для анализа крови)… (Сердце и легкие в хорошем состоянии!)
Я ограничиваюсь сегодня немногими строками. Поэтому все очень хорошо.
Жанна и Вера очень внимательны. У Левы все хорошо. Саре [116] лучше.
Твой Л[ев]. Очень крепко целую твои руки, пусть они поправляются и будь здорова, не спеши.
[Л.Д. Троцкий]
13 сентября] 1933 [г.] Милая Наталочка, только что получил письмецо от Левы, – он пишет, что ты замечательно поправилась, «никакого сравнения» с тем, что было…
А.К. [Клячко] согласна оставаться с тобой дольше… При этих условиях было бы прямо‑таки преступлением для тебя возвращаться сюда. Поскольку дело идет обо мне, о моем здоровье, – лучше ухаживать за мной невозможно (сегодня мне приготовили совсем «необыкновенный» обед, – я уж сердился, сердился…). Сегодня я целый день лежу, чувствую, что мне это полезно; полежу еще несколько дней (читаю). Не беспокойся обо мне нисколько, для моего душевного состояния неизмеримо лучше сознавать, что ты отдыхаешь и крепнешь. Мне было бы теперь неизмеримо тяжелее, если бы я видел тебя рядом, без сна, с больными руками. Оставайся, Наталочка, до новой квартиры, отдохни, ты должна упрочить свою поправку.
Ни о чем другом сейчас писать не могу. Крепко‑крепко обнимаю тебя.
Твой [Л.Д. Троцкий]
19 сентября] 1933 [г.] Это письмо Лева забыл (я ему напоминал!) [117] .
19 сент[ября]. Милая моя Наталочка, сегодня у меня был трудный день, но хороший: острые и горячие споры с Р. М[олинье] в присутствии и при участии Левы, Бласко, Эрвина [118] , Лезуаля и всех наших, здешних. Я много говорил, моментами очень резко, но не обидно, а по‑отечески, и это всеми чувствовалось. Настроение создалось слитности, внимания, – и я почувствовал себя… стариком‑учителем. Позже Левусятка [119] пришел ко мне в спальню, сперва несколько незначительных фраз, потом я сказал что‑то о себе, он припал головой к моему плечу, обнял: «Папочка, я крепко люблю тебя». Совсем маленький. Я крепко обнял его и прижался щекой к его голове. Он почувствовал, что я взволнован, и на цыпочках вышел из комнаты… Потом опять была внизу, в столовой, беседа, но уже совсем не политическая, наоборот, спокойная и «задушевная» по тону. Все глаза так хорошо смотрели на меня, и я опять почувствовал себя «старцем», – но без горечи, а с теплотою, слегка разве с грустью. Во время этой беседы я часто ловил на себе горящие глаза Левусятки. Выглядит он не очень хорошо: бледен, землистый цвет лица. Сейчас Лезуаль и Бласко уехали (поездом), Раймон, Лева [120] и Бауэр уезжают завтра утром в автомобиле. Мне жаль, что Лева уезжает: ко мне здесь очень хорошо относятся, но все‑таки нет никого совсем своего.
Устал все же от сегодняшнего дня и хочу лечь спать: сейчас половина десятого. Спокойной ночи, Наталочка моя, родненькая, хорошо ли спишь ты? С адалином или без? Будь здорова, будь спокойна.
Твой Л.[Троцкий]
20 [сентября 1933 г.] Ночью просыпаясь, часто звал тебя вслух: Наталочка, где ты? Гете говорит, что старость не возвращает нас в детство, а застает еще настоящими детьми. После того, как я днем чувствовал себя вроде «мудрого старца», я ночью чувствовал себя покинутым мальчиком, который зовет свою маму.
Будьте здоровы, Наталочки милые [121] .
[Л.Д. Троцкий]
24 [сентября] Снова пишу в кресле, в углу спальни, на колене… Новый наш охранитель, немецкий студент [122] , хорошо играет на рояле. Это вносит в дом новую струю. Я сквозь пол слушал, хоть смутно, но приятно. В газетах («Возрождение» [123] из советской] печати) было вчера сообщение, что троцкисты «вместе с правыми и всякими мошенниками» овладели Свердловским советом; 24 человека исключено. Очень интересное сообщение; но что за ним скрывается в действительности?
Океан шумит за окном, дождь сегодня выпадал раза три в течение дня, осень… Как странно, что мы с тобой во Франции живем в разных концах. Вот чего мы с тобой не представляли, когда ехали сюда. Соскучился я по тебе, очень‑очень соскучился, много «мечтаю» о тебе. Но теперь уж недолго. Пора мне ложиться, Наталочка, – пока засну, поговорю мысленно с тобой. Стар я становлюсь, Наталочка…
Надо отправить. Крепко‑крепко обнимаю. Твой
[Л.Д. Троцкий]
25 сент[ября 1933 г.] Где ты, Наташа? Опять горит лампа на ночном столике, вся комната во мраке, снизу звуки пианино, через окно шумит океан. Сегодня с утра дождь, потом яркое солнце, я гулял во дворе, лежал на скамье…
Третий день лечения против малярии, – без хинина : никакого шума в ушах, никаких вообще субъективных признаков того, что я «лечусь». Аппетит прекрасный. Через два дня это лечение кончается.
Где ты, Наталочка? Ужасно далеко. Мне кажется моментами, что я забыл твое лицо. Эта мысль вообще ужасно преследует меня за последние месяцы, со смерти 3[ины]. Очень‑очень хочу видеть тебя. Скоро, может быть, нам удастся поселиться вместе.
27‑го получил от тебя письмо (вместе с письмом для Веры, хорошо, что ты ей написала). Вчера приехал неожиданно Анри [124] : условиться об отдыхе в благоприятном месте. Сегодня в 101/2 часа утра он уже уехал. Это прекрасный человек, умный и дельный. Я сейчас занят по уши: готовлю всякие проекты постановлений и решений, хочу непременно сегодня вечером все это отправить.
Напрасно ты, Наталочка, милая, беспокоишься: я ни разу не озяб. Полутеплое белье я нашел в шкафу; к тому же здесь вовсе не холодно, я сижу сейчас в парусиновой куртке при обоих настежь открытых окнах, и мне жарко.
И Лева, и Жанна, видимо, очень рассеянные люди. Леве необходимо все же хоть немного упорядочить свои приемы. У него нет даже записной книжки (к[о]‑т[о]рая должна лежать всегда в одном и том же кармане), он записывает на клочках, сует в разные карманы, теряет, нервничает.
Письмо я дал ему из рук в руки и попросил: «не забудь, пожалуйста». Потом перед отъездом спросил: «Не забудешь передать письмо?» Он хлопнул себя рассеянно по карману: «Нет, нет, что ты…» Он, видимо, переоделся. Я не сержусь, Наталочка, но ему необходимо дисциплинировать себя… Не огорчайся…
Крепко, крепко обнимаю и целую тебя, моя родненькая.
Твой [Л.Д. Троцкий]
Из статьи В. Волкова «Женщина в русской революции»
Письма Натальи Седовой к Льву Троцкому
Оказавшись на короткое время в Париже во время лечебной поездки, она [Наталья] сожалеет о молодости, о времени, когда они вместе жили в этом городе, наслаждаясь свободой и обаянием этой тогдашней столицы мира (письмо от 3 сентября 1933 г.). «Огромная разница в себе, – говорит она, – в том, что было и есть – молодость и старость. Печально и жутко немножко, и тихо‑радостно, что оказались возможности все снова увидеть, но как все воспринимается иначе с болью невозможности прежних переживаний. Походим еще с тобой по Парижу… возможно ли это? Это все равно что перечитывать прошлые письма… Трудно ступать – перечитывать».
В другом письме (от 9 октября 1933 г.) она упоминает о том, что жизнь у них вышла трудной, многое переломалось, через многое пришлось пройти: «Вот такую жизнь прожили с тобой – такой переплет, что нет возможности вернуться через все пройденное к прежней простоте – «одной комнате».
В письме от 12 сентября 1933 года Наталья упрекает Троцкого в чрезмерной работе, которая ведет к переутомлению: «…и богатырского сложения человек не может выдержать такой работы, какую ты делаешь – без отдыха, без перерыва, это немыслимо. Милый мой, ты предъявляешь к себе сверхчеловеческие требования и считаешь старостью то, чему в действительности надо поражаться, что ты можешь выносить на своих плечах столько! Нельзя доводить до предела свои внутренние физические возможности, особенно делать это систематически».
…В письме от 29 сентября 1933 года она рассуждает о непростом характере Жанны Молинье, жены Льва Седова, и здесь же говорит о нем самом: «Лева, мне кажется, вообще говоря, не рассеян, ни в Москве, ни в Алма‑Ате, ни в Константинополе. (Помнишь?) я этого не могла как будто отметить, наоборот, он был точен и не был забывчив. Сейчас он какой‑то задерганный, нервный. Подъем в настроении быстро сменяется упадком. Сейчас у него большие надежды на ближайшие успехи оппозиции».
Из писем Б.И. Николаевского [125] к А.м. Бургиной [126] [февраль 1933 г.]
Между прочим, переговорите с И.Г. [Церетели] [127] , не захочет ли он поговорить с Реноделем [128] , может быть, последний согласится похлопотать о визе для сына Троцкого. Его действительно жалко. Ему лет 28–29, и он уже третий раз вынужден обрывать свое учение в высшем техническом училище. Конечно, он принадлежит к «папиной партии», но сам совсем желторотый юнец и неплохой парень. Его высылают. Он готов дать формально обязательство не вмешиваться в политическую жизнь, хотя, когда его узнаешь, такое обязательство будет вызывать смех…
Архив Гуверовского института. Коллекция Николаевского, ящик 478, папка 9, открытка от 16 февраля 1933 года
…Небольшой он человек, и только из‑за своего происхождения вынужден страдать…
3 окт[ября 1933 г.]
Письмо Л.Д. к Н. Седовой
[24 февраля 1933 г.]
Наталочка, я не писал тебе дня три, отчасти ожидая писем от тебя, отчасти ожидая тебя самое, отчасти из‑за статьи, к[о]т[о]рую заканчивал. Не знаю, что скажет молодежь (они в большинстве своем слишком беглые читатели), а мне кажется, что статья удалась…
Сегодня после завтрака (час дня) получил от тебя сразу два письма, от 29 и 1 окт[ября] с приложением двух открыток. Спасибо, Наталочка! Чтобы не забыть: Отто привез из Чехосл[овакии] в Париж фотографические] карточки и медикамент для меня. Не растащили бы карточки и не потеряли бы медикамент (очень важный!!). Я еще, впрочем, Леве напишу.
В П[ачука] к врачу я нисколько не стремлюсь, совсем наоборот. Забота моя одна: ликвидировать как можно скорее [дела] здесь, чтобы освободить Ж[анну] и В[еру]!
Если Анри приедет раньше, тем лучше!
Погода здесь стоит великолепная: теплая (я в парусине при откр[ытых] окнах), тихая. Время от времени пробежит совсем летний дождь… Хочу еще здесь написать статью о романе Мальро (до отъезда).
Последние дни отвечал на письма, много написал, а все еще остается много писем неотвеченных. Корреспонденция пугает меня своими размерами. А ведь только начинается…
Я раньше просил Анри привезти сюда парикмахера, потом отменил это, сейчас колеблюсь. Во всяком случае, хорошо бы иметь краску для волос. Может быть, ты, Наталочка, что‑нибудь присоветуешь на этот счет Леве или Анри?..
…Будь здорова, скоро‑скоро увидимся.
Обнимаю.
Твой Л.[Троцкий]
Письмо Л.Л. Седова Л.Д. Троцкому
Из полученного мною письма: «Вчера я встретил знакомую, приехавшую недавно из М[оск]вы. Она мне очень интересно рассказывала, как она до поездки в СССР ничего о троц[кис]тах не знала, считала их ренегатами, контрреволюционерами и т. д. Только там она столкнулась с партийцами, которые ее в этом разубедили! Ей приходилось часто сталкиваться с людьми этого лагеря – у нее получилось впечатление, что их (тр[оцкист]ов) там должно быть очень много. Узнав, что она приехала из‑за границы, многие спрашивали, что она знает о Л.Д. [Троцком], что он пишет, правда ли, что он хворает, и т. д. У нее было впечатление, что на нее смотрят с упреком, потому что она ничего рассказать не смогла. Хочу подчеркнуть, что эта знакомая ничего не знает о моих настроениях»… (Она возвращается и хочет связаться со мною.)
Л. [Седов]
[Не датировано] 1934
Из книги «Милая моя Ресничка». Письма Сергея Седова
29/II 34 г.
Дорогие мои!
Наступили зимние каникулы. С 23 числа я уже свободен, сессия кончилась, но 7 февраля, увы, танец начинается снова.
Отдохнуть мне все же, конечно, не удастся – у меня целая куча всяких дел. Пять месяцев я все откладывал на зимние каникулы и теперь штопаю все дырки.
За свободные пять дней я, правда, успел уже дописать две статьи, обе начал больше года тому назад. Сейчас я начал писать третью.
Книга наша, по поступившим дополнительным сведениям, должна выйти только во втором квартале, что при оптимистическом взгляде на вещи означает июль месяц.
По части отдыха теперь все мои упования направлены на летние каникулы. Там будет целых два месяца, и хотя поехать никуда, очевидно, не удастся, но отдохнуть, конечно, можно и в Москве.
Я постепенно начинаю привыкать к своей преподавательской деятельности и нахожу в ней свои прелести. Последнее полугодие сентябрь – январь мне было особенно тяжело, т. к. я вел два новых предмета и читал лекции перед аудиторией в сто пятьдесят человек. Это отнимало у меня массу времени на подготовку и потрепало мне нервы.
Сейчас, с 7‑го февраля, в новом семестре, мне будет несколько легче, т. к. накопился некоторый опыт, кроме того, у меня несколько упала «нагрузка», что имеет и свои отрицательные стороны.
Люлик пока находится еще в Тифлисе, но, очевидно, через месяц или полтора вернется в Москву, тогда я снова напишу Ане относительно ваших планов.
Лева! – твое письмо я получил и очень благодарен. Что касается книг, о которых ты пишешь, то т. к. у меня сейчас есть время, я надеюсь, что смогу все достать и выслать.
Александра Львов [на] последнее время себя плохо чувствует, дети все здоровы [129] . Сашенька находится здесь, в Москве, она очень смышленая и славная девочка. Не помню, писал ли я вам, что она этой зимой жила у нас около недели и оставила о себе самые приятные воспоминания.
Мама! Ты пишешь, что уже несколько раз спрашивала относительно вашей материальной помощи. Мне кажется наиболее целесообразным помогать больше Александре Львовне, а не мне, т. к. мое благосостояние, в общем, вполне удовлетворительно, тем более, что и ваше материальное положение, по моим представлениям, стоит на невысоком уровне.
Если вы все же захотите послать и это не идет никому в ущерб, то я, конечно, буду очень благодарен. Что касается форм – то, кажется, проще всего на Торгсин.
Крепко вас всех целую. Привет от Лели.
Сергей [130]
Письмо ЛД к Н. Седовой
[Апрель 1934 г.] [131]
Милая Наталочка, пишу страшно спешно. Раймон решил более не заезжать сюда, ехать прямо в Париж. В четверг, надеюсь, ты будешь уже здесь. Природа и климат очень хороши. Не знаю, как быть насчет моей одежды: парусина здесь не в ходу, буду выделяться, летнее пальто мое и шляпа тоже чрезмерно выделяются (у пальто подкладка сечется совсем), – пожалуй, нужно захватить и тяжелые ботинки для прогулок – или не стоит?
Ты сама решишь, да можно и позже, по почте, разрешить кое‑какие из этих трудностей.
Обнимаю тебя крепко.
Привет и поцелуй Ж[анне] и Л[еве].
Твой [Л.Д. Троцкий]
Письма Сергея Седова
6/VI 34 г.
Дорогие мои!
Недели две тому назад послал вам письмо. Вскоре после этого получил письмо от мамы и совсем недавно от Левы с денежным переводом.
Судя по ситуации, вам предстоят большие расходы на путешествие, так что зря вы сейчас о нас беспокоитесь.
Неужели действительно придется ехать в Африку? [132]
Это будет похуже Алма‑Аты. Надеюсь, что кончится чем‑нибудь более благополучным – хотели же тогда из Италии выслать на о. Кубу.
У меня 17‑го июня начинается сессия, и сейчас подготовительная горячка в самом разгаре. Каждый день я уезжаю из дому в 7 ч 30 м утра и возвращаюсь часто после 10 вечера.
Устаю очень и жду не дождусь каникул. Последняя комиссия, в которой я состою, будет 24 июня, еще 21 день, и можно будет отдохнуть. Поехать мне никуда, очевидно, не придется, возможно, правда, что устроюсь в доме отдыха под Москвой [133] .
Дорогой Лева! Прости, что не дослал остальных книг. Их нет сейчас в продаже, а разыскивать их по букинистам у меня сейчас совершенно времени нет.
Крепко вас всех обнимаю и целую.
Привет от Лели.
Ваш Сергей
5/VIII 34 г. Дорогие мои!
Давно не писал вам, да и от вас почти два месяца нет вестей. Я вернулся несколько дней тому назад из дома отдыха . Время я там провел не слишком хорошо – по целому ряду причин: плохая погода, посредственная кормежка, несколько дней проболел ангиной – как раз в самые жаркие солнечные дни. Даже забавно, я зимой последние годы совсем не болею.
Несмотря на не совсем удачные условия, я все‑таки отдохнул хорошо, т. к. физическое самочувствие у меня было хорошее и до отъезда, а мое переутомление от учебного года в доме отдыха быстро отлетело.
Двадцать пять суток ни о чем абсолютно не думать – это иногда бывает крайне полезно.
Сейчас я с нетерпением жду приезда товарища, мы собираемся с ним выпускать задачник по курсу двигателей внутреннего сгорания.
Осенний семестр у меня опять (увы!) будет очень тяжелый: с одной стороны, большая нагрузка вообще – в среднем часов на семь в день; с другой – заведование кабинетом, и, наконец, подготовка к занятиям – у меня два новых предмета, к которым придется усиленно готовиться.
С нетерпением жду от вас вестей, давно ничего нет. Люлик сейчас на даче, поэтому о нем ничего не пишу.
Леля последнее время болеет, у ней сильные боли в области поясницы – невралгического характера. Она вам кланяется.
Крепко всех целую.
Сергей
[Октябрь 1934] [134] Дорогие мои!
Наконец‑то получил от вас письмо (мамино письмо от 9/IX).
У меня с 1 сентября начались занятия в институте. Взялся вести два новых предмета – теплопередачу и теорию авиационных двигателей. Приходится в связи с этим много заниматься – составлять задачи, готовиться.
Согласился я на это по двум соображениям: первое и основное заключается в том, что я делаюсь «халтурщиком» по тем дисциплинам, которые я вел до сих пор, т. к. изучил их в достаточной степени и мой рост остановился; вторая заключается в том, что с января месяца – со второго семестра число групп по моим основным предметам уменьшается, и, т[аким] о[бразом], я просто беспокоюсь о хлебе насущном (первая причина, как видите, высоко моральная, а вторая более низменная – утилитарная).
Работы, в общем, много.
С неделю тому назад держал в руках сигнальный номер нашей книги, внешность у нее довольно сносная, хотя и без переплета. Мы составили к ней «скорбный лист» – перечень опечаток, и я надеюсь, что недели через две смогу выслать вам один экземпляр.
Мама, ты пишешь относительно Люлика, о его поездке к вам. Ани сейчас нет, по ее возвращении я поговорю с ней по этому вопросу, но я совершенно уверен, что согласия она не даст.
Ты спрашиваешь, почему я так мало последнее время пишу о Леле. Дело в том, что мы с ней разошлись, хотя и продолжаем жить в одной комнате. При московском жилищном кризисе и это оказывается возможным. О причинах в письме сообщать очень трудно, тем более, что одной причины нет, а это является результатом целого комплекса различных явлений, которые трудно рассказать даже в беседе, в письме же все это описать попросту невозможно.
Событие это насчитывает уже большую давность – почти полтора года. Мы настолько оторвались сейчас друг от друга и настолько не в курсе житейских событий, что я до сих пор не информировал вас об этом. Сообщить без комментарий, как я это делаю сейчас, мне казалось странным, изложить же все понятно и членораздельно – невозможным.
Крепко вас всех обнимаю и целую.
Сергей
Письмо проносил в кармане пять дней, никак не мог попасть на почту.
9/XII 34 Милая мамочка!
Очень давно получил твое письмо и до сих пор не удосужился ответить. Очень это, конечно, нехорошо. С одной стороны, много у меня сейчас работы (идет защита проектов, работаю над задачником и пр.); с другой стороны, как‑то не было настроения, хотелось написать подробно и хорошо – но, очевидно, ничего из этого не выйдет.
Твои письма – Леле и мне – оба очень теплые, искренние и трогательные, пришли.
Но увы, не в упрек будь тебе сказано, они только несколько усложнили и так неотрадное положение.
Т. к. я не писал тебе о причинах, то ты решила, что произошли какие‑то события, что я погорячился и что все это поправимо.
Если бы все это было так, то полуторагодичного срока хватило бы с большим избытком для охлаждения всякой горячности.
Все дело в том, как я уже писал, что никаких эксцессов не было. Просто как‑то неожиданно обнаружилось, что наши интересы почти не имеют точек соприкосновения. В этом и состоит основная причина.
Описать это подробно и ясно очень трудно, я долгое время и сам не мог ясно осознать, в чем дело.
Во всяком случае, вопрос этот решен очень давно и решен окончательно. Ситуация, в общем, создалась очень нерадостная. Я не предполагал, что ты примешь так близко к сердцу произошедшие события. Тем более мне стыдно, что я ничего не писал раньше и что я так долго не отвечаю на твое письмо. Если в течение полутора лет я ни о чем не писал, то это отчасти объясняется тем, что внешне особых изменений не произошло и уклад моей жизни почти не изменился.
Сейчас, за последние несколько месяцев, в жизни моей произошли большие изменения.
Я хочу жениться. Как это все сложно и трудно осуществить! Основное препятствие – это отсутствие комнаты. Трагикомическое, но почти непреодолимое препятствие.
Кто она? – вот вопрос, который сразу приходит тебе в голову.
Ответить, конечно, очень сложно – поэтому заполняю несерьезную анкету. Студентка текстильного ин[ститу]та, в мае 1935 г. получает звание инженера‑технолога (так что я теперь спешно восполняю свое образование в области хлопкопрядения).
Возраст – 24 года (исполнилось 14‑го августа 1934 г.). Вероисповедание – иудейское.
Особые приметы – в правом глазу одна седая ресница. Имя романтическое – Генриетта.
В общем и целом жизнь складывается очень невесело. Несмотря на то, что у меня сейчас очень большое счастье, общая ситуация оказывается крайне тяжелой – значительно более тяжелой, чем можно себе представить…
Я получил Левино письмо с просьбой выслать ему целый ряд книг. Сейчас у меня совершенно нет времени. Через месяц начнутся зимние каникулы, и тогда я постараюсь достать все, что возможно.
Деньги получил – большое спасибо. Крепко вас обнимаю и целую.
Сергей [135]
[Конец 1934 – до 19/II 1935] [136] Милая мамочка!
Несколько дней тому назад получил твое письмо. Очень долго пришлось его ждать (не прими в качестве упрека!).
Послал недавно вам бандеролью книгу, одним из авторов которой я являюсь. Сообщите, получили ли вы ее?
Дела мои идут пока очень плохо. С обменом комнат по сей день еще ничего не вышло, хотя я и пытаюсь распродавать понемногу свое небогатое имущество для доплаты. Если у вас есть возможность помочь немного в денежном отношении, то был бы очень благодарен. Но только при условии, чтобы это не нанесло ущерба вам, т. к. я все равно как‑нибудь перебьюсь.
Дома у меня обстановка такая, что и рука не поднимается ее описывать. Да и не стоит этого делать.
На службе у меня тоже начались какие‑то неприятности, пока еще в виде слухов, чем кончится – не знаю.
Хотя тон моего письма и получается довольно мрачным, но настроение у меня не упадническое. Уповаю на будущее.
Генриетта, несмотря ни на что, вносит столько радости в мою жизнь, что я становлюсь оптимистом. (Прости за сладкую фразу.)
Сейчас все наши мысли устремлены к получению комнаты, а так, мы уверены, что все будет хорошо.
Моя научная деятельность последнее время пришла в упадок. Хотя я не так давно написал небольшую, но оригинальную работу (статью).
Начал с Генриеттой ходить на каток. Успехи блестящие. Вот, как будто, и все, что я могу написать.
На всякий случай прибавлю, что письма твои я даю прочитывать Леле, и потому просьба к тебе не писать ничего такого, что могло бы показаться ей обидным. Она и так находится в состоянии сильной нервной неуравновешенности.
Крепко всех обнимаю и целую.
Сергей [137]
Из книги Д. А. Волкогонова «Троцкий. Политический портрет». Кн. 1
…Мне довелось познакомиться с очень интересной женщиной, первой женой Сергея Львовича – Ольгой Эдуардовной Гребнер (вторично Сергей женился в ссылке [138] , от второго брака у него осталась дочь Юлия, проживающая сейчас в США). Гребнер – живая, интеллигентная старушка, прошедшая, естественно, сталинские лагеря и ссылки. О Сергее рассказывала увлеченно, но фрагментарно: был озорным парнем, увлекающимся, талантливым человеком. В семье Троцкого больше любили Льва, это было заметно. Поженились, когда ему было двадцать, а ей двадцать два года.
«Когда семью выселили из Кремля на улицу Грановского, – вспоминала Ольга Эдуардовна, – нам стало негде жить [139] . Ютились по углам. Лев Давидович был всегда приветлив. На меня производили особое впечатление его живые, умные, синие глаза. Наталья Ивановна была внешне неинтересной женщиной – маленькая, полная, невзрачная. Но было видно, как они дорожили друг другом. Сергей был, повторюсь, талантлив: за что бы он ни брался – все получалось. Когда высылали Троцкого, Наталья Ивановна подошла ко мне и сказала: «Береги Сережу…»
Арестовали Сергея 4 марта [140] 1935 года, – продолжала Ольга Эдуардовна. – Казалось, что это трагический спектакль. Пришли пятеро. Обыск длился несколько часов. Забрали книги Сергея, портрет отца. Увезли мужа на Лубянку. Был там два или три месяца. Статей ему насчитали… И шпионаж, и пособничество отцу, и вредительство… В общем, сослали в Сибирь… Он был обречен…» – подытожила невеселый рассказ Гребнер.
Анкета арестованного [141] 1. Фамилия: Седов.
2. Имя и отчество: Сергей Львович.
3. Дата рождения: 21 марта 1908 года.
4. Место рождения: г. Вена.
5. Местожительство (адрес): Б. Серпуховская, д. 46, кв. 155.
6. Профессия и специальность: научный работник.
7. Место службы и должность или род занятий: преподаватель. До 19 февраля работал в Московском авиационном ин‑те и по совместительству. Дирижабельный учебный комбинат.
8. Паспорт:
9. Социальное происхождение: отец журналист‑литератор?
10. Социальное положение: служащий
а) до революции: учащийся
б) после революции: учащийся и служащий.
11. Образование (общее и специальное): среднее и высшее (инженер‑механик).
12. Партийность (в прошлом и настоящем): беспартийный.
13. Национальность и гражданство (подданство): русско‑еврейск.
14. Категория воинского учета‑запаса и где состоит на учете:
15. Служба в белых и др. к.‑р. армиях, участие в бандах и восстаниях против Соввласти (когда и в качестве кого): не служил.
16. Каким репрессиям подвергался: при Соввласти: судимость, арест и др. (когда, каким органом и за что): несколько обысков и вызывался на допрос в ОГПУ.
17. Состав семьи: Генриетта Михайловна Рубинштейн – ж[ена], студентка текстильного ин‑та. Маросейка, 13 кв. 12, Троцкий Л.Д. – отец, живет во Франции, Троцкая] Н.И. – мать, [живет во Франции], Седов Л.Л., – брат, [живет во Франции], Гребнер О.Э. – бывшая жена, библиотекарь, Б. Серпуховская], д. 46, кв. 155.
Подпись арестованного [Сергей Седов]
Подпись сотрудника, заполнившего анкету
3. III.1935 г.
Из книги Л.Д. Троцкого «Дневники и письма»
[12 февраля 1935]
…Энгельс, несомненно, одна из лучших, наиболее цельных и благородных по складу натур в галерее больших людей. Воссоздать его образ – благородная задача и в то же время исторический долг. На Принкипо я работал над книгой о Марксе – Энгельсе, – предварительные материалы сгорели. Вряд ли придется снова вернуться к этой теме. Хорошо бы закончить книгу о Ленине, чтоб перейти к более актуальной работе – о капитализме распада.
Христианство создало образ Христа, чтоб очеловечить неуловимого господа сил и приблизить его к смертным. Рядом с олимпийцем Марксом Энгельс «человечнее», ближе; как они дополняют друг друга; вернее: как сознательно Энгельс дополняет собою Маркса, расходует себя на дополнение Маркса, всю свою жизнь, видит в этом свое назначение, находит в этом удовлетворение, – без тени жертвы, всегда сам по себе, всегда жизнерадостный, всегда выше своей среды и эпохи, с необъятными умственными интересами, с подлинным огнем гениальности в неостывающем очаге мысли. В аспекте повседневности Энгельс чрезвычайно выигрывает рядом с Марксом (причем Маркс ничего не теряет). Помню, я, после чтения переписки М[аркса] – Э[нгельса] в своем военном поезде, высказал Ленину свое восхищение фигурой Энгельса, и именно в том смысле, что на фоне отношений с титаном Марксом верный Фред ничего не теряет, наоборот, выигрывает. Ленин с живостью, я бы сказал с наслаждением, присоединился к этой мысли: он горячо любил Энгельса именно за его органичность и всестороннюю человечность. Помню, мы не без волнения разглядывали вместе портрет юноши Энгельса, открывая в нем те черты, которые так развернулись в течение его дальнейшей жизни.
17 февраля [1935] …Жизнь наша здесь очень немногим отличается от тюремного заключения: заперты в доме и во дворе и встречаем людей не чаще, чем на тюремных свиданиях. За последние месяцы завели, правда [радио]аппарат TSF, но это теперь имеется, кажись, и в некоторых тюрьмах, по крайней мере в Америке (во Франции, конечно, нет). Слушаем почти исключительно концерты, которые занимают ныне довольно заметное место в нашем жизненном обиходе. Я слушаю музыку чаще всего поверхностно, за работой (иногда музыка помогает, иногда мешает писать – в общем, можно сказать, помогает набрасывать мысли, мешает их обрабатывать). Н[аталья] слушает, как всегда, углубленно и сосредоточенно. Сейчас слушает Римского‑Корсакова.
TSF напоминает, как широка и разнообразна жизнь, и в то же время придает этому разнообразию крайне экономное и портативное выражение. Одним словом, аппарат, как нельзя лучше пригодный для тюрьмы.
Тюремная обстановка.
27 марта [1935] …Сегодня гуляли – поднимались в гору… Н. устала и неожиданно села, побледневшая, на сухие листья (земля еще сыровата). Она прекрасно ходит и сейчас еще, – не уставая, и походка у нее совсем молодая, как и вся фигура. Но за последние месяцы сердце иногда дает себя знать, она слишком много работает, со страстью (как все, что она делает), и сегодня это сказалось при крутом подъеме в гору. Н. села сразу, видно, что дальше не могла, и улыбнулась виноватой улыбкой. Как мне стало жаль молодости, ее молодости… Из парижской оперы ночью мы бежали, держась за руки, к себе на rue Gassendi, 46, au pas gymnastique… это было в 1903 году… нам было вдвоем 46 лет, – Н. была, пожалуй, неутомимее. Однажды мы целой группой гуляли где‑то на окраине Парижа, подошли к мосту. Крутой цементный бык спускался с большой высоты. Два небольших мальчика перелезли на быка через парапет моста и смотрели сверху на прохожих. Н. неожиданно подошла к ним по крутому и гладкому скату быка. Я обомлел. Мне казалось, что подняться невозможно. Но она шла на высоких каблуках своей гармоничной походкой, с улыбкой на лице, обращенном к мальчикам. Те с интересом ждали ее. Мы все остановились в волнении. Не глядя на нас, Н. поднялась вверх, поговорила с детьми и так же спустилась, не сделав, на вид, ни одного лишнего усилия и ни одного неверного движения… Была весна, и так же ярко светило солнце, как и сегодня, когда Н. неожиданно села в траву…
«Против этого нет сейчас никаких средств», – писал Энгельс о старости и смерти. По этой неумолимой дуге, меж рождением и могилой, располагаются все события и переживания жизни. Эта дуга и составляет жизнь. Без этой дуги не было бы не только старости, но и юности. Старость «нужна», потому что в ней опыт и мудрость. Молодость, в конце концов, потому так и прекрасна, что есть старость и смерть. Может быть, все эти мысли оттого, что TSF передает Götterdämmering [142] Вагнера.
2 апреля [1935] У меня снова открылся вчера болезненный период. Слабость, легкое лихорад[очное] состояние, чрезвычайный шум в ушах. Прошлый раз во время подобного состояния H[enri] M[olinier] [143] был у местного префекта. Тот справился обо мне и, узнав, что я болен, воскликнул с неподдельной тревогой: «Это крайне неприятно, крайне неприятно… Если он умрет здесь, мы ведь не сможем хоронить его под вымышленным именем!» У каждого своя забота!
Только что получил письмо из Парижа. Ал. Львовна Соколовская, первая жена моя, жившая в Ленинграде со внуками, сослана в Сибирь. От нее уже получена открытка за границей из Тобольска, где она находилась на пути в более далекие части Сибири. От младшего сына, Сережи, профессора [144] в технологическом институте, прекратились письма. В последнем он писал, что вокруг него сгущаются какие‑то тревожные слухи [145] . Очевидно, и его выслали из Москвы. – Не думаю, чтоб Ал. Льв[овна Соколовская] проявила за последние годы какую‑либо политическую активность: и годы, и трое детей на руках [146] . В «Правде» несколько недель тому назад, в статье, посвященной борьбе с «остатками» и «подонками», упоминалось – в обычной хулиганской форме – и имя А.Л., но лишь попутно, причем ей вменялось в вину вредное воздействие – 1931 г.! – на группу студентов, кажется, Лесного института. Никаких более поздних преступлений «Правда» открыть не могла. Но одно уж упоминание имени означало безошибочно, что следует ждать удара и по этой линии.
Платона Волкова, мужа покойной Зинушки, арестовали снова в ссылке и отправили далее. Севушка (внук), сынок Платона и Зины, 8‑ми лет, недавно только перебрался из Вены в Париж. Он находился при матери в Берлине в последний период ее жизни. Она покончила с собой, когда Сева находился в школе. Он поселился на короткое время у старшего сына и невестки. Но им пришлось спешно покидать Германию ввиду явного приближения фашистского режима. Севушку отвезли в Вену, чтоб не было лишней ломки в языке. Там его устроили в школу наши старые друзья. После нашего переезда во Францию и начала контрреволюционных потрясений в Австрии мы решили перевезти мальчика в Париж, к старшему сыну и невестке. Но семилетнему Севушке упорно не давали визы. Долгий ряд месяцев прошел в хлопотах. Только недавно удалось перевезти его. За время в Вене Сева забыл совершенно русский и французский язык. А как прекрасно он говорил по‑русски, с московским напевом, когда пятилеткой впервые приехал к нам с мамой на Принкипо! Там, в детском саду, он быстро усваивал французский и отчасти турецкий. В Берлине перешел на немецкий, в Вене стал совсем немцем, а теперь в парижской школе снова переходит на французский язык. О смерти матери он знает и время от времени справляется о «Платоше» (отце), который стал для него мифом.
Младший сын, Сережа, в противоположность старшему и отчасти из прямой оппозиции к нему, повернулся спиной к политике лет с 12‑ти: занимался гимнастикой, увлекался цирком, хотел даже стать цирковым артистом, потом занялся техническими дисциплинами, много работал, стал профессором, выпустил недавно, совместно с другими инженерами, книгу о двигателях. Если его действительно выслали, то исключительно по мотивам личной мести: политических оснований не могло быть!
Для характеристики бытовых условий Москвы: Сережа рано женился, жили они с женой несколько лет в одной комнате, оставшейся им от последней нашей квартиры, после нашего выезда из Кремля [147] . Года полтора тому назад Сережа с женой разошелся; но за отсутствием свободной комнаты они продолжали жить вместе до последних дней. Вероятно, теперь ГПУ развело их в разные стороны… Может быть, и Лелю сослали? Это не исключено!
3 апреля [1935 г.] Я явно недооценил непосредственный практический смысл заявления о «подонках троцкистов»; острие «акции» снова направлено на этот раз против лично близких мне людей. Когда я вчера вечером передал письмо от старшего сына из Парижа Н[аталье], она сказала: «Они его [Сергея] ни в каком случае не вышлют, они будут пытать его, чтоб добиться чего‑нибудь, а затем уничтожат…»
…С какой непосредственностью и проникновенностью Н[аталья] представила Сережу в тюрьме: ему должно быть вдвойне тяжело, ибо его интересы совсем вне политики, и у него, поистине, в чужом пиру похмелье.
4 апреля [1935 г.] Все текущие «мизерии» личной жизни отступили на второй план перед тревогой за Сережу, А.Л., детей. Вчера я сказал H.: «Теперь наша жизнь до получения последнего письма от Левы кажется почти прекрасной и безмятежной…» Н. держится мужественно, ради меня, но переживает все это несравненно глубже меня…
…Его [Сталина] чувство мести в отношении меня совершенно не удовлетворено: есть, так сказать, физические удары, но морально не достигнуто ничего: нет ни отказа от работы, ни «покаяния», ни изоляции; наоборот, взят новый исторический разбег, которого уже нельзя приостановить. Здесь источник чрезвычайных опасений для Сталина: этот дикарь боится идей, зная их взрывчатую силу и зная свою слабость перед ними. Он достаточно умен в то же время, чтобы понимать, что я и сегодня не поменялся бы с ним местами: отсюда эта психология ужаленного. Но если месть в более высокой плоскости не удалась и уже явно не удастся, то остается вознаградить себя полицейским ударом по близким мне людям. Разумеется, Сталин не остановился бы ни на минуту перед организацией покушения против меня, но он боится политических последствий: обвинение падет неизбежно на него. Удары по близким людям в России не могут дать ему необходимого «удовлетворения» и в то же время представляют серьезное политическое неудобство. Объявить, что Сережа работал «по указанию иностранных разведок»? Слишком нелепо, слишком непосредственно обнаруживается мотив личной мести, слишком сильна была бы личная компрометация Сталина.
5 апреля [1935 г.] …Почты мы здесь не получаем. Большая почта доставляется с оказией из Парижа (раза два в месяц), совершенно спешные письма идут через посредствующий адрес и приходят с некоторым опозданием. Сейчас мы ждем вестей о Сереже, – ждет особенно H., ее внутренняя жизнь проходит в этом ожидании. Но получить достоверное известие не просто. Переписка с Сережей и в более благополучные времена была лотереей. Я не писал ему вовсе, чтоб не дать властям никакого повода придраться к нему. Только H., и притом только о личных делах. Так же отвечал и Сережа. Были долгие периоды, когда письма переставали доходить вовсе. Затем внезапно прорывалась открытка, и переписка восстанавливалась на некоторое время. После последних событий (убийство Кирова и пр.) цензура иностранной] корреспонденции должна была стать еще свирепее. Если Сережа в тюрьме, то ему, конечно, не дадут писать за границу. Если он уже в ссылке, то положение несколько более благоприятно, однако все зависит от конкретных условий. За несколько последних месяцев ссылки Раковские были совершенно изолированы от внешнего мира: ни одного письма, даже от близких родных, не доходило. Об аресте Сережи мог бы написать кто‑нибудь из близких. Но кто? Не осталось, видимо, никого… А если кто и остался из дружественно настроенных, то не знает адреса.
* * *
Дождь прекратился. Мы гуляли с Н. от 16–17 ч. Тихая и сравнительно мягкая погода, небо обложено, по горам завеса тумана, запах навозного удобрения в воздухе. «Март выглядел апрелем, а теперь апрель стал мартом», – это слова H., я прохожу как‑то мимо таких наблюдений, если Н. не повернет моего внимания. Ее голос ударил меня в сердце. У нее грудной голос, чуть сиплый. В страдании голос уходит еще глубже, как будто непосредственно говорит душа. Как я знаю этот голос нежности и страдания! Н. заговорила (после большого перерыва) снова о Сереже: «Чего они могут потребовать от него? Чтоб он покаялся? Но ему не в чем каяться. Чтоб он «отказался» от отца?.. В каком смысле? Но именно потому, что ему не в чем каяться, у него нет и перспективы. До каких пор его будут держать?»
Н. вспомнила, как после заседания Политбюро (это было в 1926 г.) у нас на квартире сидел кое‑кто из тогдашних друзей в ожидании результата. Я вернулся с Пятаковым (как член ЦК Пятаков имел право присутствовать на заседаниях Политбюро). Пятаков, очень взволнованный, передавал ход «событий». Я сказал на заседании, что Сталин окончательно поставил свою кандидатуру на роль могильщика партии и революции. Сталин в виде протеста ушел с заседания. Мне, по предложению растерявшегося Рыкова и Рудзутака, было вынесено «порицание». Рассказывая об этом, Пятаков повернулся в мою сторону и сказал с силой: «Он вам этого никогда не забудет, ни вам, ни детям, ни внукам вашим». Тогда слова о детях и внуках – вспоминала Н. – казались далекими, скорее просто формой выражения; но вот дошло до детей и даже до внуков: они оторваны от А.Л., что станется с ними? А старшему, Левушке, уже 15 лет [148] …
Мы говорили о Сереже. На Принкипо обсуждался вопрос о его переезде за границу. Но куда и как? Лева связан с политикой кровью, и в этом оправдание его эмиграции. А Сережа связался с техникой, с институтом.
На Принкипо он томился бы. К тому же трудно было загадывать о будущем: когда наступит поворот? в какую сторону? А если со мной что приключится за границей?.. Было страшно отрывать Сережу от его «корней». Зинушку вызвали за границу для лечения, – и то трагически кончилось.
Н[аташу] томит мысль о том, как тяжело чувствует себя Сережа в тюрьме (если он в тюрьме), – не кажется ли ему, что мы как бы забыли его, предоставили собственной участи. Если он в концентрационном лагере, на что надеяться ему? Он не может вести себя лучше, чем вел себя в качестве молодого профессора в своем институте…
«Может быть, они просто забыли о нем за последние годы, а теперь вдруг вспомнили, что у них есть такой клад, и решили соорудить на этом новое большое дело…» Это опять мысли Наташи. Она спросила меня, думаю ли я, что Сталин в курсе дела. Я ответил, что такие «дела» никогда не проходят мимо него, – в такого рода делах ведь, собственно, и состоит его специальность.
В последние два дня Н. больше думала об А.Л., чем
о Сереже: может быть, с Сережей, в конце концов, ничего и нет, а А.Л., в 60 лет, отправлена куда‑то на дальний Север.
* * *
Человеческая натура, ее глубина, ее сила, определяются ее нравственными резервами. Люди раскрываются до конца, когда они выбиты из привычных условий жизни, ибо именно тогда приходится прибегать к резервам. Мы с Н. связаны уже 33 года (треть столетия!), и я всегда в трагические часы поражаюсь резервам ее натуры… Потому ли, что силы идут под уклон, или по иной причине, но мне очень хотелось бы хоть отчасти запечатлеть образ Н. на бумаге.
9 апреля [1935 г.] Лева переслал открытку Александры] Львовны уже с места ссылки. Тот же отчетливый, слегка детский почерк, и то же отсутствие жалоб…
* * *
О Сереже никаких вестей и, может быть, не скоро придут. Долгое ожидание притупило тревогу первых дней.
5 мая 1935 г. Третий прочитанный роман – «Большой конвейер» Якова Ильина [149] . Это уже чистый образец того, что называется «пролетарской литературой», – и не худший образец. Автор дает «роман» тракторного завода – его постройки и пуска. Множество технических вопросов и деталей, еще больше дискуссий по поводу них. Написано сравнительно живо, хотя все же по‑ученически. В этом «пролетарском» произведении пролетариат стоит где‑то глубоко на втором плане, – первое место занимают организаторы, администраторы, техники, руководители и – ставки. Разрыв между верхним слоем и массой проходит через всю эпопею американского конвейера на Волге. Автор чрезвычайно благочестив в смысле генеральной линии, его отношение к вождям пропитано официальным преклонением. Определить степень искренности этих чувств трудно, так как они имеют общеобязательный и принудительный характер, равно как и чувство вражды к оппозиции. В романе известное, хотя все же второстепенное, место занимают троцкисты, которым автор старательно приписывает взгляды, заимствованные из обличительных передовиц «Правды». И все же, несмотря на этот строго благонамеренный характер, роман звучит местами как сатира на сталинский режим. Грандиозный завод пущен незаконченным: станки есть, но рабочим негде жить, работа не организована, не хватает воды, всюду анархия. Необходимо приостановить завод и подготовиться. Приостановить завод? А что скажет Сталин?! Ведь обещали съезду и пр. Отвратительный византизм вместо деловых соображений. В результате – чудовищное расхищение человеческих сил и плохие тракторы. Автор передает речь Сталина на собрании хозяйственников: «Снизить темпы? Невозможно. А Запад?» (В апреле 1927 г. Сталин доказывал, что вопрос о темпах не имеет никакого отношения к вопросу о построении социализма в капиталистическом окружении: темп есть наше «внутреннее дело». Итак: снизить заказанные сверху темпы «нельзя». Но почему же дан коэффициент 25, а не 40 или 75? Заданный коэффициент все равно не достигается, а приближение к нему оплачивается низким качеством, износом рабочих жизней и оборудования. Все это видно у Ильина, несмотря на официальное благочестие автора…
Поражают некоторые детали. Орджоникидзе говорит (в романе) рабочему ты, а тот отвечает ему на вы. В таком духе ведется весь диалог, который самому автору кажется вполне в порядке вещей.
Но самая мрачная сторона в романе конвейера – это политическое бесправие, безличие рабочих, особенно пролетарской молодежи, которую учат только повиноваться. Молодому инженеру, который восстает против преувеличенных заданий, партийный комитет напоминает о его недавнем «троцкизме» и грозит исключением. Молодые партийцы спорят на тему: почему никто в молодом поколении не сделал ничего выдающегося ни в одной из областей? Собеседники утешают себя довольно сбивчивыми соображениями. Не потому ли, что мы придушены? – проскальзывает нота у одного из них. На него набрасываются: нам не надо свободы дискуссий, у нас есть руководство партией, «указания Сталина». Руководство партией – без дискуссий – это и есть «указания Сталина», которые, в свою очередь, лишь эмпирически подытоживают опыт бюрократии. Догмат бюрократической непогрешимости душит молодежь, пропитывая ее нравы прислужничеством, византийщиной, фальшивой «мудростью».
Где‑нибудь, притаившись, и работают, вероятно, большие люди. Но на тех, которые дают официальную окраску молодому поколению, неизгладимая печать недорослей.
8 мая 1935 г. Из Москвы через Париж сообщают: «Вам, уж, конечно, писали по поводу их маленькой неприятности». Речь идет явно о Сереже (и его подруге). Но нам ничего не писали, вернее, письмо погибло в пути, как большинство писем, даже совершенно невинных. Что значит «маленькая» неприятность? По какому масштабу «маленькая»?
От самого Сережи вестей нет.
* * *
Старость есть самая неожиданная из всех вещей, которые случаются с человеком.
* * *
Норвежское рабочее правительство как будто твердо обещало визу. Придется, видимо, ею воспользоваться. Дальнейшее пребывание во Франции будет связано со все большими трудностями, притом в обоих вариантах: в случае непрерывного продвижения реакции, как и в случае успешного развития революционного движения. Не имея возможности выслать меня в другую страну, пр[авительст]во, теоретически «выславшее» меня из Франции, не решается направить меня в одну из колоний, ибо это вызвало бы слишком большой шум и создало бы повод для постоянной агитации. Но с обострением внутренних отношений эти второстепенные соображения отойдут назад, и мы с Н. можем оказаться в одной из колоний. Конечно, не в сравнительно благоприятных условиях Сев[ерной] Африки, а где‑нибудь очень далеко… Это означало бы политическую изоляцию, неизмеримо более полную, чем на Принкипо. В этих условиях разумнее покинуть Францию вовремя.
…Норвегия, конечно, не Франция: неизвестный язык, маленькая страна, в стороне от большой дороги, запоздание с почтой и пр. Но все же гораздо лучше, чем Мадагаскар. С языком можно будет скоро справиться настолько, чтоб понимать газеты. Опыт норвежской Рабочей] партии представляет большой интерес и сам по себе, и особенно накануне прихода к власти Labour Party в Великобритании.
Конечно, в случае победы фашизма во Франции скандинавская «траншея» демократии продержится недолго. Но ведь при нынешнем положении дело вообще может идти только о «передышке»
* * *
…В последнем [150] письме, которое Н. от него получила, Сережа как бы вскользь писал: «Общая ситуация оказывается крайне тяжелой, значительно более тяжелой, чем можно себе представить…» Сперва могло казаться, что эти слова носят чисто личный характер. Но теперь совершенно ясно, что дело идет о политической ситуации, как она сложилась для Сережи после убийства
Кирова, и связанной с этим новой волне травли (письмо написано 9 декабря 1934 г.).
Нетрудно себе действительно представить, что приходится ему переживать – не только на собраниях и при чтении прессы, но и при личных встречах, беседах и (несомненно!) бесчисленных провокациях со стороны мелких карьеристов и прохвостов. Будь у Сережи активный политический интерес, дух фракции – все эти тяжелые переживания оправдывались бы. Но этой внутренней пружины у него нет совершенно. Тем тяжелее ему приходится…
По книге Н. Седовой и В. Сержа «Жизнь и смерть Льва Троцкого»
В мае 1935 г. мы узнали об аресте в Москве нашего младшего сына Сергея. Он исчез, когда ему было 27 лет. Вина его заключалась лишь в том, что он сын Троцкого… Я написала публичный протест, который не возымел никакого эффекта. Через несколько недель я послала международный чек на небольшую сумму на имя Лели, но чек вернулся с пометой «Адресат выбыл». Лелю тоже арестовали. Мы так никогда не узнали, что с ней случилось.
Письмо Н.И. Троцкой о сыне [151]
[1 июня 1935 года] За последнее время в среде товарищей довольно широко распространились слухи о том, что Сталин, в качестве орудия мести, выбрал на этот раз нашего младшего сына Сергея. Друзья запрашивают нас: верно ли это? Да, это верно: Сережа арестован в самом начале этого года. Если в первое время можно было надеяться на то, что арест случаен и что сына сегодня‑завтра освободят, то сейчас уже очевидно, что намерения арестовавших гораздо серьезнее. Так как многие из товарищей живо интересуются новым ударом, постигшим нашу семью, то будет может быть лучше, если я расскажу, как обстоит дело в письме, предназначенном для общего сведения.
Сережа родился в 1908 г. Он вступил в Октябрьскую революцию девятилетним мальчиком и рос в Кремле. В семьях, где старшие поглощены политикой, младшие члены нередко отталкиваются от политики. Так было и у нас. Сережа никогда не занимался политическими вопросами и не был даже членом Комсомола. В школьные годы он увлекался спортом, цирком и стал выдающимся гимнастом. В высшем учебном заведении он сосредоточился на математике и механике; в качестве инженера получил кафедру при высшем техническом училище; развивал там за последние годы широкую преподавательскую деятельность. Выпустил недавно, вместе с двумя коллегами, специальный труд: «Легкие газогенераторы автотракторного типа». Изданная Научным Авто‑Трак‑торным Институтом книга встретила сочувственный отзыв наиболее выдающихся специалистов.
Когда мы подверглись высылке за границу, Сережа был еще студентом. Власти разрешили членам нашей семьи сопровождать нас или оставаться в СССР. Сережа решил остаться в Москве, чтоб не отрываться от той работы, которая отныне заполнила его существование. Материальные условия его жизни были очень тяжелы, но не отличались в этом отношении от условий жизни подавляющего большинства непривилегированной советской молодежи. Та недостойная клевета, какую советская печать непрерывно распространяла о Л.Д. Троцком и его единомышленниках не могла, конечно, не причинять нравственных страданий Сереже. Но об этом я могу только догадываться. Моя переписка с сыном ограничивалась исключительно «нейтральными», будничными вопросами, никогда не касаясь вопросов политики и особых условий существования нашей семьи (надо прибавить, что и эти письма доходили лишь в виде исключения). Л.Д. вовсе не переписывался за годы ссылки с сыном, чтоб не давать властям ни малейшего повода к преследованиям или простым придиркам. И, действительно, в течение шести лет нашей нынешней эмиграции Сережа продолжал свою напряженную научную и преподавательскую работу без каких‑либо помех со стороны властей.
Положение изменилось после убийства Кирова и известного процесса против Зиновьева и Каменева. Переписка совершенно оборвалась; Сережу арестовали. Я ждала со дня на день, что переписка возобновится. Но вот уж истекает полгода, как Сережа сидит в тюрьме. Это и заставляет думать, что у арестовавших имеются какие‑то особые намерения.
Можно ли предположить, что под влиянием событий сын оказался за последнее время вовлечен в оппозиционную деятельность? Я была бы счастлива за него, если б могла так думать, ибо при этом условии Сереже неизмеримо легче было бы переносить обрушившийся на него удар. Но такое предположение надо считать совершенно исключенным. Из разных источников мы достаточно хорошо знали, что Сережа стоял за последние годы от политики так же далеко, как и раньше. Но мне лично не нужно было бы и этих свидетельств, так как я слишком хорошо знаю его психологию и направление его умственных интересов. Да и власти, начиная со Сталина, очень хорошо осведомлены об этом: ведь Сережа, повторяю, вырос в Кремле, сын Сталина бывал частым гостем в комнате мальчиков; ГПУ и университетские власти с двойным вниманием следили за ним, сперва как за студентом, затем как за молодым профессором. Его арестовали не за какую‑либо оппозиционную деятельность (которой не было, и по всем обстоятельствам, не могло быть), а исключительно, как сына Л.Д. в целях родовой мести. Таково единственно возможное об’яснение.
Все товарищи помнят попытку ГПУ впутать в дело об убийстве Кирова имя Л.Д.: латышский консул, который давал деньги на террористический акт, предложил в то же время террористам передать от них Троцкому письмо. Весь этот замысел оборвался, однако, на полуслове и лишь скомпрометировал организаторов процесса. Но как раз поэтому мы не раз говорили в семье после процесса: «они на этом не остановятся; они должны будут выдвинуть какое‑нибудь новое дело, чтоб перекрыть провал амальгамы с консулом». Ту же мысль Л.Д. высказывал и в своих статьях в русском Бюллетене. Мы не знали только, какой способ выберет ГПУ на этот раз. Но сейчас не может быть уже и тени сомнения; арестовав совершенно непричастного к делу Сергея и держа его в течение ряда месяцев в тюрьме, Сталин явно и несомненно преследует цель создать новую «амальгаму». Для этого ему нужно вырвать у Сергея какое‑либо показание, пригодное для этой цели, наконец, хотя бы «отречение» от отца. Я не буду говорить о тех способах, при помощи которых Сталин добивается нужного ему показания. Никаких сведений у меня на этот счет нет. Но все обстоятельства говорят сами за себя…
Проверить то, что сказано в этом письме, было бы очень просто: достаточно было бы, например, создать интернациональную комиссию из авторитетных и добросовестных людей, разумеется, заведомых друзей СССР. Такая комиссия должна была бы проверить все репрессии, связанные с убийством Кирова; попутно она внесла бы необходимый свет и в дело нашего сына Сергея. В таком предложении нет ничего исключительного или неприемлемого. Когда в 1922 г. происходил суд над эсерами, организаторами покушений на Ленина и Троцкого, Центральный Комитет, под руководством Ленина и Троцкого, предоставил право Вандервельде, Курту Розенфельду и другим противникам советского правительства участвовать в судебном процессе, в качестве защитников обвиняемых террористов. Неужели же Ромен Роллан, Андре Жид, Бернард Шоу и другие друзья Советского Союза не могли бы взять на себя инициативу создания такой комиссии по соглашению с советским правительством? Это был бы лучший способ проверить обвинения и широко распространенные в рабочих массах подозрения. Советская бюрократия не может стоять выше общественного мнения мирового рабочего класса. Что касается интересов рабочего государства, то они оказались бы только в выигрыше в результате серьезной проверки его действий. Такой авторитетной комиссии я, в частности, предоставила бы все необходимые сведения и документы, касающиеся моего сына.
Это мое письмо есть следовательно прямое обращение к рабочим организациям и иностранным друзьям СССР; не к заинтересованным адвокатам советской бюрократии, конечно, а к честным и независимым друзьям Октябрьской революции…
Наталия Ивановна Троцкая [152]
1 июня 1935 г. Франция.
Из книги Л.Д. Троцкого «Дневники и письма»
16 [мая 1935 г.]
У нас невеселые дни. Н. нездорова – t. 38°, – видимо, простуда, но, может быть, с ней связана и малярия. Каждый раз, когда Н. нездорова, я по‑новому чувствую, какое место она занимает в моей жизни. Она переносит всякие страдания, физические и нравственные, молча, тихо, про себя. Сейчас она томится больше моим нездоровьем, чем своим собственным. «Только бы ты поправился, – сказала она мне сегодня, лежа в постели, – больше мне ничего не надо». Она редко говорит такие слова. И она сказала их так просто, ровно, тихо и в то же время из такой глубины, что у меня вся душа перевернулась….
Мое состояние неутешительно. Приступы болезни становятся чаще, симптомы острее, сопротивляемость организма явно понижается. Конечно, кривая может еще дать временный изгиб вверх. Но в общем у меня такое чувство, что близится ликвидация.
Вот уж недели две, как я почти не пишу: трудно. Читаю газеты, французские] романы, книжку Wittels’a о Freud’e (плохая книжка завистливого ученика) и пр. Сегодня писал немного о взаимоотношении между физиологическим детерминизмом мозговых процессов и «автономностью» мысли, подчиняющейся законам логики. Мои философские интересы за последние годы возрастают, но, увы, познания слишком недостаточны и слишком мало остается времени для большой и серьезной работы…
Надо поить Н. чаем…
23 мая [1935 г.] Вот уже много дней, как мы с Н. хворали. Затяжной грипп. Лежим то по очереди, то одновременно. Май холодный, неприветливый… Из Парижа пять дней т[ому] назад получили тяжелую весть: такси наскочило на авто, в котором находилась Жанна, и серьезно ранило ее, так что ее в беспамятстве перенесли в больницу: глубокая рана в голове, сломано ребро…
У Левы экзаменационная страда, а ему приходится готовить пищу для Севы. О Сереже по‑прежнему никаких вестей.
25 мая [1935 г.] Сегодня пришло письмо от Левы. Написано оно, как всегда, условным языком. Это значит, что норвежское правительство дало визу и что нужно готовиться к отъезду. «Crux» это я. «Праздник вечного новоселья», как говорил старик‑рабочий в Алма‑Ате.
1 июня [1935 г.] Дни тянутся тягостной чередой. Три дня тому назад получили письмо от сына [153] : Сережа сидит в тюрьме, теперь это уже не догадка, почти достоверная, а прямое сообщение из Москвы… Он был арестован, очевидно, около того времени, когда прекратилась переписка, т. е. в конце декабря – начале января [154] . С этого времени прошло уже почти полгода… Бедный мальчик… И бедная, бедная моя Наташа…
Из письма Н. Седовой Саре Якобс‑Вебер
4 июня 1935 г. […] О Сереже – Вы все знаете. Последнее письмо от него было получено от 12 декабря [1934 г.] В письме была одна фраза, которая обратила внимание особенно потому, что за все эти годы нашей разлуки он в первый раз так писал: «Мое общее положение очень тяжелое, тяжелее, чем можно было бы себе представить». Сказано в письме это было мимоходом. В письме для печати я не привела этих слов, чтоб не давать повода к новым осложнениям. Сережа никогда не писал ни о каких своих трудностях, а их было немало у него за это время. На этот раз он понял всю серьезность происходящего. Тем не менее письмо закончил оптимистически. В «этих делах» (положение его в Советской России) он, Сара, полагался на нас. Вы понимаете… Нашу жизнь нельзя назвать спокойной, но когда мы представляем себе ее до ареста Сережи, она нам кажется безмятежной.
Милая моя Сара, Вы спрашиваете, что Вы можете сделать? Не рискованно ли? Нам думается, что Вы могли бы использовать Ваши связи для выяснения положения Сережи. Нам известно только то, что было в письме, которое Вы читали. Он сидит в Москве (он так писал). Но о самом его деле ничего не известно. Не надо делать, конечно, попыток встреч с его близкими, спрашивать о нем, разыскивать их. Ни в коем случае. Это только повредит Сереже.
Надо идти другими путями, которые трудно отсюда указать. Зависит многое от лица, которое будет это делать, от его положения, от его связей, личной инициативы и пр. и пр. Но помнить надо всегда, во всех случаях: ничего не спрашивать о родных и не разыскивать их. Да все они, как и мы, ничего не знают.
Из книги Л.Д. Троцкого «Дневники и письма»
8 июня [1935 г.]
Заезжала к нам по пути из Лондона в Вену Л.С., урожденная Клячко, дочь старого русского эмигранта, умершего до войны [155] . Мать ее, старая наша приятельница, была недавно в Москве и, видимо, пыталась интересоваться судьбой Сережи, которого она знала в Вене маленьким мальчиком. В результате ей пришлось очень спешно покидать Москву. Подробностей еще не знает…
Получил от группы студентов Эдинбургского университета, представителей «всех оттенков политической мысли», предложение выставить свою кандидатуру в ректоры. Должность чисто «почетная», – ректор избирается каждые три года, публикует какой‑то адрес и совершает еще какие‑то символические действия. В числе прочих ректоров названы: Гладстон, Smuts, Нансен, Маркони…
Только в Англии, пожалуй, сейчас уже только в Шотландии, возможна такая экстравагантная идея, как выдвижение моей кандидатуры в качестве ректора университета. Я ответил, разумеется, дружественным отказом.
7 июня 1935 г. Я вам очень признателен за ваше неожиданное и лестное для меня предложение: выставить мою кандидатуру в качестве ректора Эдинбургского университета. Сказавшаяся в этом предложении свобода от соображений национализма делает высокую честь духу эдинбургских студентов. Я тем выше ценю ваше доверие, что вас, по вашим собственным] словам, не останавливает отказ британского правительства в выдаче мне визы. И все же я не считаю себя вправе принять ваше предложение. Выборы ректора происходят, как пишете вы, на неполитической базе, и под вашим письмом подписались представители всех оттенков политической мысли. Но я лично занимаю слишком определенную политическую позицию: вся моя деятельность с юных лет посвящена революционному освобождению пролетариата от ига капитала. Никаких других заслуг у меня нет для занятия ответственного поста. Я считал бы, поэтому, вероломным по отношению к рабочему классу и нелояльным по отношению к вам выступить на какое бы то ни было публичное поприще не под большевистским знаменем. Я не сомневаюсь, что вы найдете кандидатуру, гораздо более отвечающую традиции вашего университета.
От всей души желаю вам успеха в ваших работах и остаюсь благодарен.
* * *
Внешним образом у нас в доме все по‑прежнему. Но на самом деле все изменилось. Я вспоминаю о Сереже каждый раз с острой болью. А Н. и не «вспоминает», она всегда носит глубокую скорбь в себе. «Он на нас надеялся… – говорила она мне на днях (голос ее и сейчас остается у меня в душе), – он думал, что раз мы его там оставили, значит, так нужно». А вышло, что принесли его в жертву. Именно так оно и есть…
Теперь еще присоединилось резкое ухудшение моего здоровья. Н. и это переживает очень тяжело. Одно с другим. В это же время ей приходится по дому очень много работать. Я изумляюсь каждый раз снова, откуда у ней столько сосредоточенной, страстной и в то же время сдерживаемой энергии?
…По поводу ударов, которые выпали на нашу долю, я как‑то на днях напоминал Наташе жизнеописание протопопа Аввакума. Брели они вместе по Сибири, мятежный протопоп и его верная протопопица, увязали в снегу, падала бедная измаявшаяся женщина в сугробы. Аввакум рассказывает: «Я пришел, – на меня, бедная, пеняет, говоря: «Долго ли муки сия, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна, до самыя смерти».
Она же, вздохня, отвещала: «Добро, Петрович, еще побредем».
Одно могу сказать: никогда Наташа не «пеняла» на меня, никогда в самые трудные часы: не пеняет и теперь, в тягчайшие дни нашей жизни, когда все сговорилось против нас…
9 июня [1935 г.] Вчера приехал Ван [Jean van Heijenoort], привез весть о том, что норвежское раб[очее] пр[авительство] дало визу. Отъезд отсюда назначен на завтра, но я не думаю, что за два дня удастся получить транзитную визу через Бельгию: пароход отходит из Антверпена. В ожидании визы мы все же укладываемся. Спешка невероятная. Все сошлось одно к одному: крестьянская девушка, которая приходила к Н. ежедневно на три часа помогать по хозяйству, как на грех уехала на два дня в гости. Наташа готовит обед и укладывает вещи, помогает мне собирать книги и рукописи, ухаживает за мной. По крайней мере это отвлекает ее несколько от мыслей о Сереже и о будущем. Надо еще прибавить ко всему прочему, что мы остались без денег: я слишком много времени отдавал партийным делам, а последние два месяца болел и вообще плохо работал. В Норвегию мы приедем совершенно без средств… Но это все же наименьшая из забот.
20 июня [1935 г.] Виза еще не получена… но есть телеграмма из Осло о том, что правительственное решение уже состоялось и что виза будет беспрепятственно выдана после праздников. Н. сомневалась: не обнаружатся ли в последний момент новые затруднения и не придется ли нам из Парижа возвращаться вспять (власти разрешили нам остановиться на 24 часа в Париже). Запросили снова по телефону Париж. Лева ответил: виза получена, во вторник утром получим, выезжайте в понедельник. Укладка вещей шла лихорадочно, главная работа легла на Н. Ван помогал.
…В Париже мы увидели после трехлетней разлуки Севушку: он вырос, окреп и… совсем‑совсем забыл русский. К рус[ской] книге о трех толстяках, которую он прекрасно, запоем читал на Принкипо, он прикасается теперь с неприязнью (книга у него сохранилась), как к чему‑то чужому и тревожному. Он посещает французскую] школу, где мальчики называют его boсhе’ем [156] .
В среду, около 9.30 ч. вечера, [Walter] Held сообщил мне по телефону из Осло, что правительство решило, наконец, дать на 6 месяцев визу. «6 месяцев» – мера предосторожности, чтоб иметь не слишком связанные руки перед лицом политических противников. Угнетенное состояние сменилось у молодежи бурным подъемом…
На другое утро встретилось, однако, новое затруднение: норвежский консул заявил, что раз виза дается на определенный срок, то Тр[оцко]му нужна обратная французская виза: впрочем он, консул, справится по телефону в Осло. Получить обратную французскую визу представлялось почти безнадежным; во всяком случае это означало значительную проволочку. Новые хлопоты, телефонные разговоры, волнения и… расходы. К полудню норвежская виза была получена, транзитная бельгийская – перенесена на новый срок. Последние свидания и прощания. Новый полицейский, который провожает нас до Брюсселя.
…На маленьком норвежском пароходе (три ночи, два дня) никто не обращал на нас внимания. С этой стороны все путешествие – в отличие от предшествующих наших передвижений – прошло идеально. Ни полиция, ни журналисты, ни публика не интересовались нами. Мы с Н. ехали по эмигрантским паспортам, выданным турецким правительством; так как с нами были Ван и Френкель, то офицер, заведовавший билетами и паспортами, определял нашу группу так: «француз, чехословак и два турка». Только на пристани в Осло несколько журналистов и фотографов рабочей, т. е. правительственной, печати раскрыли наше инкогнито. Но мы быстро уехали в автомобиле с Шефло, который ожидал нас на пристани.
Правительство выразило желание, чтобы мы поселились вне Осло, часах в двух пути, в деревне. Газеты без труда раскрыли наше убежище. Сенсация получилась, в общем, изрядная. Но все как будто обещает обойтись благополучно. Консерваторы, конечно, «возмущены», но возмущение свое выражают сравнительно сдержанно. Бульварная печать держит себя нейтрально. Крестьянская партия, от которой – в парламентской плоскости – зависит самое существование правительства, не нашла возражений против выдачи визы. Рабочая печать довольно твердо взяла если не меня, то право убежища под защиту. Консерваторы хотели внести в стортинг запрос, но, натолкнувшись на несочувствие других партий, воздержались. Только фашисты устроили митинг протеста под лозунгом: «Чего глава мировой революции хочет в Осло?» Одновременно сталинцы объявили меня в 1001‑ый раз главой мировой контрреволюции.
26 июня [1935 г.] Продолжаю хворать. Поразительна у меня разница между здоровьем и больным состоянием: два человека, даже во внешнем облике, притом иногда на протяжении 24 часов. Отсюда естественное предположение, что дело в нервах. Но врачи давно уже – в 1923 – установили инфекцию. Возможно, что «нервы» придают внешним выражениям болезни такой резкий размах.
Этой ночью, вернее уж утром, снился мне разговор с Лениным. Если судить по обстановке, – на пароходе, на палубе 3‑го класса. Ленин лежал на нарах, я не то стоял, не то сидел возле него. Он озабоченно расспрашивал о болезни. «У вас, видимо, нервная усталость накопленная, надо отдохнуть…» Я ответил, что от усталости я всегда быстро поправлялся, благодаря свойственному мне Schwungkraft [157] , но что на этот раз дело идет о более глубоких процессах… «Тогда надо серьезно (он подчеркнул) посоветоваться с врачами (несколько фамилий)…» Я ответил, что уже много советовался, и начал рассказывать о поездке в Берлин, но, глядя на Ленина, вспомнил, что он уже умер, и тут же стал отгонять эту мысль, чтоб довести беседу до конца. Когда закончил рассказ о лечебной поездке в Берлин, в 1926 г., я хотел прибавить: это было уже после вашей смерти, но остановил себя и сказал: после вашего заболевания…
Н. устраивает наше жилье. В который раз! Шкафов здесь нет, многого не хватает. Она сама вбивает гвозди, натягивает веревочки, вешает, меняет, веревочки срываются, она вздыхает про себя и начинает сначала… Две заботы руководят ею при этом: о чистоте и о приглядности. Помню, с каким сердечным участием, почти умилением, она рассказывала мне в 1905 г. об одной уголовной арестантке, которая «понимала» чистоту и помогала Н[аташ]е наводить чистоту в камере. Сколько «обстановок» мы переменили за 33 года совместной жизни: и женевская мансарда, и рабочие квартиры в Вене и Париже, и Кремль, и Архангельское, и крестьянская изба под Алма‑[А]той, и вилла на Принкипо, и гораздо более скромные виллы во Франции… Н. никогда не была безразлична к обстановке, но всегда независима от нее. Я легко «опускаюсь» в трудных условиях, т. е. мирюсь с грязью и беспорядком вокруг, – Н. никогда. Она всякую обстановку поднимет на известный уровень чистоты и упорядоченности и не позволит ей с этого уровня спускаться. Но сколько это требует энергии, изобретательности, жизненных сил!..
…Прожили мы с Н. долгую и трудную жизнь, но она не утратила способности и сейчас поражать меня свежестью, цельностью и художественностью своей натуры.
Лежа на шезлонге, я вспоминал, как мы подвергались с Н. санитарному досмотру на пароходе по прибытию в Н[ью]‑Йорк в январе 1917 г. Американские чиновники и врачи были очень бесцеремонны, особенно с пассажирами не 1‑го класса (мы ехали во втором). На Наташе была вуаль. Врач, интересующийся трахомой, заподозрил неладное за вуалью, быстро приподнял ее и сделал движение пальцами, чтоб приподнять веки… Н. не протестовала, ничего не сказала, не отступила, она только удивилась, вопросительно взглянула на врача, лицо ее занялось легким румянцем. Но грубоватый янки сразу опустил руки и виновато сделал шаг назад, – такое неотвратимое достоинство женственности было в ее лице, в ее взгляде, во всей ее фигуре… Помню, какое у меня было чувство гордости за Наташу, когда мы с парохода переходили по сходням на пристань Нью‑Йорка.
1 июля [1935 г.] …Knudsen сообщил, что фашисты собирают в Drammen (60 километров отсюда) митинг протеста против моего пребывания в Норвегии. По словам К., они соберут, будто бы, не больше 100 человек.
Кто‑то из советских чиновников снял дачу поблизости от лесной дачки нашего хозяина. Это волнует H., – по‑моему, совершенно без основания.
13 июля [1935 г.] …За последние годы я приучился диктовать статьи по‑французски и по‑немецки, диктовать сотрудникам, которые способны тут же исправлять мои синтаксические ошибки (а они не редки). Овладеть каким‑либо иностранным языком полностью мне не дано.
В английском языке (который знаю совсем плохо) я продвигаюсь теперь вперед при помощи усиленного английского чтения. Иногда ловишь себя на мысли: не поздновато ли? стоит ли расходовать энергию не на познание, а на язык, оружие познания?
В Турции мы жили «явно» для всех, но под большой охраной (три товарища, два полицейских). Во Франции мы жили инкогнито, сперва под охраной товарищей (Barbizon), затем одни (Isere). Сейчас мы живем открыто и без охраны. Даже ворота двора днем и ночью раскрыты настежь. Вчера два пьяных норвежца приходили знакомиться. Побеседовали мы с ними честь честью и разошлись.
30 июля [1935 г.] …На днях во двор пробрался фашистский журналист (из еженедельника ABC), подкрался, прилипая к стене, и снял нас с Н. на шезлонгах. Когда Н. повернулась к нему, он бросился наутек. Хорошо, что в руках у него был только фотоаппарат. Ян нагнал его в деревне, откуда он заказывал автомобиль по телефону. Бедный фашист дрожал от страха, клялся, что не снимал и пр. Но фотография появилась в ABC с грозной статьей: наблюдает ли полиция за разрушительной деятельностью Тр[оцкого]? Снимок не оправдывал этого тона: мы мирно лежали на складных стульях…
8 сентября [1935 г.] Давно ничего не записывал. Приезжал доктор из Р[ейченберга, Чехословакии], очень дружественный, «свой», – лечить. Заставил много гулять, чтоб проверить ход болезни. Положение сразу ухудшилось. Анализы, по обыкновению, ничего не дали. Так прошло две недели. После отъезда доктора я перешел на лежачий образ жизни и скоро поправился. Начал работать, все больше и больше. Нашли русскую машинистку, – это для меня спасенье, в буквальном смысле слова. Стал диктовать – очень много, легко, почти без утомления. В таком состоянии нахожусь и сейчас. Вот почему о дневнике и думать забыл.
Вспомнил о нем потому, что вчера получились от Левы копии писем Александры] Льв[овны Соколовской] и Платона! От Сережи и о Сереже нет ничего: весьма вероятно, что сидит в тюрьме…
Письма Александры Львовны и Платона говорят сами за себя.
14 августа 1935 г. Дорогой Лева, меня уже сильно беспокоило отсутствие писем от Вас. Наконец‑то пришла весточка о Севушке. Как хорошо, что он уже с Вами, этот маленький мальчик. Отец его в Омске и запрашивает о сынишке. Писать ему пока «до востребования». Мне кажется, что Вы моего последнего письма не получили. Я Вам писала, что дети Нины живут с сестрой в Кирово (Украина). Сестра моя очень больной человек, и я не знаю, как ей удалось с детьми, без всякой помощи, перекочевать туда. Адрес ее: Кирово, Одесская область, ул. Карла Маркса, д. 4, кв. 13. Детишки все надеялись на скорое свидание с отцом (Ман), но придется им подождать еще два года. Я очень тронута, как всегда, Вашим внимательным отношением ко мне. Сюда посылать денег не имеет смысла – их здесь и реализовать негде. Все мои нужды удовлетворяются посредством посылок от сестры [158] . Здесь почти ничего нельзя достать, даже овощей.
Здоровье мое сносно, надеюсь еще повидать ребятишек, т. е. не умереть до этого. О самочувствии, конечно, говорить не приходится. Но я очень вынослива и надеюсь, что и теперь не изменю себе.
Платон очень просит фотографию Севушки. Я уже собиралась послать ему ее, хотя мне и очень жаль расстаться с ней. Теперь надеюсь, что Вы ему пошлете непосредственно. Не забыл ли Севушка русский язык? А нас помнит ли?
Крепко, крепко его целую. Где у Вас Сергей?
Обнимаю и целую.
Ваша Алекс[андра]
На полях письма, напротив указанного в Кирове адреса, Троцкий сделал приписку: «Новый адрес Саре [Якобс‑Вебер] сообщен».
1 августа 1935 г. Дорогие мои! Так я ничего и не получил от вас до сего времени, кроме единственной весточки с чеком мартовским на Торгсин. Но он еще так и гуляет, весьма вероятно, что в конце концов окажется просроченным, и я, вероятно, верну его вам. От сынишки я так письмеца и не получил. На ряд своих писем со старого места я имел извещения о доставке, не знаю, как будет здесь, быть может, все же я когда‑либо дождусь от вас весточки о моем мальчонке. Такой большой чек вы мне зря послали, лучше бы его минимум рассрочить приемов на 10–15, с меня хватило бы и того, и лучше было бы. Здесь есть Торгсин. Если я все же после всяких странствий старый чек реализую, то поделюсь с бабушкой, которая сейчас, оказывается, не здесь, как я думал, а в районе Увате. Здоровье мое понемногу поправляется, а вообще‑то я здесь – совершенно неожиданно – на 5 лет. Начинаю новую полосу после того, как был на путях стариков Лафаргов [159] и чуть не оказался вместе с нашей Зинушкой. Привет горячий от меня и самые лучшие пожелания. Надеюсь, что Вы порадуете меня весточкой о Севике, его здоровье, учебе, шалостях. О фотографиях его так пока ничего и не знаю, очень тяжело. Обнимаю, целую мальчонку и всех вас.
Ваш П[латон]
Из книги Н. Иоффе «Время назад»
С Александрой Львовной Соколовской я была вместе на Колыме в 1936 году…Александра Львовна на память читала мне письмо, полученное ею от Льва Давыдовича после смерти Зины. Я запомнила первую фразу: «Дорогой друг, я не могу понять, почему судьба так ужасно наказывает нас».
«Дорогой друг» в этом случае не было формой обращения, она действительно была для него дорогим другом в течение всей его жизни.
Несмотря на всю ее простоту и человечность, Александра Львовна представляется мне фигурой из какой‑то древнегреческой трагедии. Имея за плечами 40 лет партийного стажа, царскую тюрьму и царскую ссылку, оказаться в лагере с клеймом «враг народа»…
Когда я уезжала из Магадана на трассу, прощаясь, она говорила мне: «Если ты когда‑нибудь прочтешь или услышишь, что я признала себя виноватой, – не верь этому».
Из книги Л.Д. Троцкого «Дневники и письма»
29 сентября [1935 г.]
Вот уже десять дней, как я в госпитале в Осло… Почти двадцать лет тому назад, улегшись на кровать в мадридской тюрьме, я спрашивал себя с изумлением: почему я оказался здесь? и неудержимо смеялся… пока не заснул. И сейчас я спрашиваю себя подчас с изумлением: каким образом я оказался в больнице в Осло? Так уж вышло…
Из письма Л.Л. Седова Н.И. Седовой
16. IV [19]36 [г.]
Милая мамочка!
Получил твое письмо от 12.IV. Ты уже несколько раз поднимала вопрос о том, что П[апа] был по существу прав (в том числе и в своем резком письме Д. [160] и пр.).
Я отмалчивался, хотя и хотелось тебе написать, что не хотел тебя, мамочка, огорчать. Но я, мамочка, с тобой, к сожалению, совсем, совсем не согласен. Наоборот, мне кажется, что все Папины недостатки с возрастом не смягчаются, а, видимо, в связи с изоляцией, болезнью, трудными условиями – трудными беспримерно – углубляются. Его нетерпимость, горячность, дергание, даже грубость и желание оскорбить, задеть, уничтожить – усиливаются. Причем это не только «личное», а прямо какой‑то «метод», и вряд ли хороший метод в организационной работе. Что делать? Ничего, терпеть, если можно так сказать. Ибо основное не в этом, это пустяки по сравнению с основным, с тем, чем является Папа не только для меня, конечно…
…Т. е. то, что делал Папа (и делает слишком часто) и что, в частности, отражало его недопустимо резкое письмо ко мне [161] . Недопустимое в особенности потому, что письмо не равное равному, а написано, когда знаешь, что тебе так или даже 1/10 от «так» не ответят. И это все также связано с друг[им] недостатком, серьезным недостатком в политике. П[апа] никогда не признает свою неправоту, даже свое участие в общей неправоте. Поэтому он не терпит критики. Когда ему говорят или пишут то, с чем он не согласен, он это либо игнорирует, либо отвечает [162] резкостями. Все привыкли к тому, что Папе лучше не писать или не говорить о том, с чем он не согласен. Нет, мамочка, это не метод. (Я не говорю о том, когда Папа «ухаживает» за кем‑нибудь, – это совсем другое дело.)
…Таких и подобных фактов больше чем много, и в каждом случае, к несчастью, Папа немедленно же ищет виновников – действительных или мнимых, ибо он об этом даже не задумывается, они ему нужны для собственной разрядки…
Людей же надо беречь. Скучно это, я знаю, но что делать.
Ругать их надо, и крепко, но не переходя известной черты, но и беречь – они ведь на каждом углу не стоят, их мало, они нужны.
Возьмем вопрос о Секретариате. Плох он, работает плохо и пр. И пр. Все это верно. Но разве это позиция? Если плохи люди, надо их заменить лучшими, если эти плохие все же лучше других еще более плохих или если друг[ие] обстоятельства мешают заменить этих – нельзя их ругать и ругать, презрительно игнорировать или оскорблять или раздавать им пинки… Я писал Папе год тому назад, что этот С[екретариа]т к настоящей работе не способен, что надо искать другие выходы. Если этих выходов нет – надо терпеть, а не давать затрещины при всяком случае. Что это дает? Делу, работе, этим товарищам – ничего. Известное удовлетворение самому Папе? Нет, это неправильно.
Взять вопрос о Р. М[олинье]. Надо честно сказать, чтоП[апа] (и не он один) ошиблись, что поддержка систематическая Р. М[олинье] в прошлом была неправильна. Папа этого никогда не сделает, а будет искать очень остроумных и тонких доводов, чтобы доказать, что все было правильно.
…Не стоит больше писать. Организационные и личные отношения (последние в нашей среде являются лишь частью первых) не являются Папиной личной сильной стороной, и в этой области – и только в этой области – нет у него «правоты», хотя хотелось бы, чтобы и здесь он был прав – да нет этого. Лично я хотел бы как можно скорее развязаться с редактором [163] . Я несколько лет жизни потерял, зарывшись в бумаги, письма, переводы, пересылку. Мало чему научился, не было времени ни читать, ни «развиваться», а пользы для дела вышло ой как мало, пинков же много [164] .
Не огорчайся из‑за этого письма, мамочка, я уже очень давно пришел к этим выводам, – но ведь не это основное, что делает Папу единственным, незаменимым – для нас сегодня, для многих и многих других позже.
Всегда твой [Л.Л. Седое]