Показать все теги
Служба в канцелярии Военного министерства. — Преподавание в Николаевской академии Генерального штаба.
[...] Тотчас по возвращении из Болгарии, при представлении Ванновскому’[1], я узнал, что меня метят в канцелярию Военного министерства, к Лобко. Я не имел ничего против, и назначение мое делопроизводителем канцелярии состоялось 20 марта 1884 года. Не думал я тогда, что пробуду в канцелярии (и министром в ее же списках) почти двадцать пять лет! Несколько раньше, 10 марта, я был вновь назначен адъюнкт-профессором Академии, где, впрочем, начал заниматься еще раньше, с середины января, разбирая темы и руководя практическими занятиями.
На Святую, 8 апреля 1884 года, я был произведен в полковники, на двенадцатом году офицерской службы. До сих пор служба моя шла крайне удачно, я быстро попал в Генеральный штаб, рано получил кафедру, рано попал в полковники. Но тут наступил перелом. Во все царствование императора Александра III военным министром был Ванновский, и во все это время в военном ведомстве царил страшный застой. Чья это была вина, самого ли государя или Ванновского, я не знаю, но последствия этого застоя были ужасны. Людей неспособных и дряхлых не увольняли, назначения шли по старшинству, способные люди не выдвигались, а двигались по линии, утрачивали интерес к службе, инициативу и энергию, а когда они добирались до высших должностей, они уже мало отличались от окружающей массы посредственностей. Этой нелепой системой объясняется и ужасный состав начальствующих лиц как к концу царствования Александра III, так и впоследствии, во время Японской войны!
Общий застой отозвался и на моей службе, и я почти четырнадцать лет пробыл на должности делопроизводителя несмотря на то, что меня все время усердно хвалили!
Лобко при моем поступлении в канцелярию сказал мне, что он теперь поручит мне работу по составлению «Положения о полевом управлении войск», а со временем метит меня на должность заведующего законодательным отделом вместо Николая Константиновича Арнольди, который уже устарел для своей должности[2].
По делу о новом устройстве полевого управления была уже собрана масса материалов, которые мне прежде надо было прочесть, на что ушло около месяца. Чтение произвело на меня удручающее впечатление: все эти соображения о распределении обязанностей между разными органами, об их взаимных отношениях и о пределах их прав не интересовали меня вовсе. После живой деятельности в Болгарии новая работа казалась какой-то затхлой, за которую я брался с таким же отвращением, как три года тому назад за юриспруденцию.
Тем не менее в работу эту приходилось окунуться. Значительная часть глав об отделах самого полевого управления была уже составлена отдельными лицами, а мне приходилось их согласовывать и дополнять и вновь составлять Положение о предполагавшемся управлении тыла армии; замечу, что в то время все разговоры шли об образовании из всех вооруженных сил одной лишь армии. Лобко сам не особенно интересовался этой работой. Занятый текущими делами канцелярии и будучи скорее ленивым, он меня отнюдь не торопил и только изредка находил время для беседы со мною о заданной работе и выслушания доклада о том, что мною было сделано. При резкости Лобко доклады меня долгое время сильно изводили; редко можно было застать его свободным, так как он принимал только от половины двенадцатого или двенадцати до трех часов и за это время должен был принять всех, имевших до него дело; если же зайдешь к нему в такое время, когда он принять не может, то отказ получался в такой нелюбезной форме, что отбивал всякую охоту вновь появляться в его поле зрения. Но мне все же приходилось добиваться докладов и я потом приспособился — входил к нему и спрашивал, может ли он меня принять и когда. Придя в назначенное мне время, я встречал уже иной прием — он был любезен, охотно водил в соседнюю пустую залу, где мы затем ходили взад и вперед полчаса и более, обсуждая какой-либо вопрос.
Павел Львович Лобко, которому я очень многим обязан, был, вообще, большой чудак. Очень умный, честный и справедливый, он производил впечатление человека сухого, строгого и гордого. На деле оказывалось, что он строг на словах; его манера ходить и говорить, производившая впечатление гордости и самонадеянности, была, так сказать, прирожденная, и старослужащие канцелярии, знавшие его еще в чине капитана, удостоверяли, что он уже тогда выступал и говорил так же, как и теперь, в должности начальника канцелярии. Упорный холостяк, он вел довольно оригинальный образ жизни. Вставал в 10 часов, пил чай и занимался до 11.30—12, когда открывал дверь своего кабинета для приема докладов; в 3—4 часа это кончалось, и он ехал в Сельскохозяйственный клуб обедать. По возвращении оттуда он спал, затем вновь занимался и в 11—12 часов вновь ехал в тот же клуб играть в карты часов до 3—4. Играл он несчастливо и, получая громадное по тому времени содержание (с наградными и прочими — тысяч четырнадцать—пятнадцать), всегда был без денег. Для подчиненных это было нехорошо в том отношении, что Лобко пришел к убеждению, что сколько бы ни давать служащему денег, ему всегда будет мало, а значит — нечего разорять казну! Не завтракая сам, он находил лишним устраивать какую-либо еду для служащих в канцелярии, так как это только отнимает время от служебных занятий. Он не одобрял браков служащих, считая, что только холостые могут всецело отдаваться службе. Об обращении его с подчиненными может дать представление следующий эпизод. В 1885 году я жил на даче в Юстиле и оттуда ездил к Лобко для доклада о ходе моих работ; 19 июля, после такого доклада, Лобко тоном строгого выговора сказал мне, что я могу не приезжать больше с докладами до половины или конца августа, когда начнутся мои занятия в Академии. Это было разрешение на отпуск в месяц-полтора, о котором я сам не просил, крайне любезное по существу, но облаченное в возможно сухую и жесткую форму.
В общем, мне до осени в канцелярии приходилось бывать редко, и я работал дома. Из отдельных поручений, мне данных, упомяну о поручении рассмотреть проект устройства унтер-офицерских школ, представленный командиром 1-го армейского корпуса, князем Барклаем-де-Толли-Веймарном. Я решительно высказался против таких школ, так как сначала надо так улучшить положение сверхсрочных, чтобы состоящие уже на службе оставались служить сверх срока; тогда школы могут принести известную пользу, как дополнительный источник пополнения; без выполнения же первого условия из школ толку не выйдет. Ванновский остался недоволен этим заключением, и в Риге был учрежден унтер-офицерский батальон, принесший мало пользы. Осенью мне пришлось говорить по этому вопросу с помощником Обручева, генералом Величко. Я его убеждал, что мы напрасно увеличиваем штатное число младших офицеров, которым потом нет хода по службе, а надо иметь хороших унтер-офицеров, могущих исполнять и обязанности младших офицеров. Величко мне сказал, что Ванновский не согласен давать ход унтер-офицерам.
Свобода, которой я пользовался до осени, позволила мне взяться серьезно за разработку академического курса. Лобко, выслужив срок для получения звания заслуженного профессора и учебной пенсии, оставил кафедру[3], и с осени мне предстояло читать в Академии курс младшего класса.
Академические записки по этому курсу были в ужасающем состоянии; он состоял из нескольких разрозненных и разнородных отделов. Комплектование армии нижними чинами было разработано обстоятельно, а история этого дела у нас даже очень хорошо; но этот отдел не был закончен, так как не было сделано сравнения между законодательствами, относящимися до разных армий, и в особенности — не было приведено статистических цифр[4].
Чтение лекций в Академии я начал только в октябре, по окончании всех экзаменов, и к каждой лекции приходилось готовиться по нескольку дней, пользуясь накопленными сведениями и заметками по данному отделу курса. Не полагаясь на свои лекторские способности, я в первое время составлял и писал всю лекцию, так что мог бы всю ее читать с листа, и лишь через несколько лет уверился в том, что это не нужно, и с осени 1888 года стал брать с собою лишь небольшой листик с указанием последовательности изложения и некоторыми цифровыми данными.
У меня всегда было отвращение к зубрежу, особенно цифр. Поэтому я в своем курсе старался приводить лишь те цифры и факты, которые были неизбежны для полноты изложения или для сравнения и выводов, а на экзамене требовал лишь важнейшие цифры, давая все остальные в конспекте, которым офицеры могли пользоваться на экзамене. Этим, вернее всего, объясняется, что впоследствии офицеры отлично усваивали курс, давая вполне толковые и осмысленные, не вызубренные ответы.
Мой товарищ по Пажескому корпусу, Зуев, представил диссертацию по вопросу о мобилизации армии, поэтому ему было поручено прочесть в младшем классе несколько лекций по данному вопросу’. Таким образом, этот отдел на первый учебный год (1884/85 г.) был с меня снят.
Наряду с работой по моему курсу шло также и составление статей для Военно-энциклопедического лексикона.
С ноября меня привлекли к работе в канцелярии, в помощь делопроизводителю Генерального штаба полковнику Леониду Дмитриевичу Евреинову. На его обязанности лежало составление годовых отчетов по Военному министерству и обзора отчетов командующих войсками. У него было много срочной работы в течение пяти-шести зимних месяцев и почти никакой в остальное время; помощником его служил подполковник Черемушкин, очень милый человек, но довольно беззаботный относительно работы. Работа делопроизводства (называвшегося 2-м административным) была интересной в том смысле, что выясняла всю деятельность Военного министерства и состояние войск во всех отношениях; только вопросы стратегические и мобилизационные миновали канцелярию. Раньше всего, с осени, поступали отчеты командующих войсками; все их заявления и сетования сообщались в подлежащие части Военного министерства для получения объяснений, а затем составлялась сводка всех отчетов с объяснением от министерства по всем отчетам, которая прочитывалась по частям министром и затем переписывалась набело для представления государю к Рождеству. Параллельно шло составление отчета министерства за предыдущий год, работа кропотливая, но не сложная; она представлялась к Новому году. Наконец, к 26 февраля каждого года представлялся доклад о всем сделанном за предыдущий год, а также о видах и предположениях министерства. Первая и третья работы были очень интересны, но суетливы, потому что главные управления доставляли нужные объяснения и материалы неисправно и неполно и приходилось самому ходить по ним, чтобы у начальников отделений добиться нужных сведений; между тем срок выполнения этих работ был краток и еще более урезывался тем, что каллиграфическая переписка набело требовала две-три недели. После 26 февраля работа делопроизводства замирала и почти ограничивалась одним скучным чтением корректуры годового отчета с обширными к нему приложениями.
Несмотря на спешность зимней работы, она была вполне под силу двум офицерам Генерального штаба, приставленным к делу, как видно из того, что до этого времени, а равно и после ухода Евреинова, делопроизводство обходилось своими силами, а когда мне осенью 1890 года пришлось принять это делопроизводство, то я всю работу выполнил в срок почти без помощника.
Леонид Дмитриевич был человеком очень толковым, честным и порядочным; раньше, когда Лобко ведал тем же делопроизводством[5], он служил его помощником, сохранил отличные отношения и часто бывал перед ним ходатаем за чинов канцелярии; Евреинов был вообще очень добрым человеком и постоянно ходил во всякие учреждения хлопотать то за одного, то за другого, что отнимало у него много времени. Имея много хороших знакомых, которые к нему заходили и в канцелярию, и на дом, Леонид Дмитриевич действительно сохранял мало времени для работы, в которой притом был медлителен. Поэтому неудивительно, что он с нею не справлялся и попросил Лобко, чтобы меня дали ему в помощь. Я был тогда относительно свободен, а потому нельзя было и возражать, но когда в следующие годы на меня возложили громадную работу, он, видя это, все же не постеснялся по-прежнему наваливать на меня и часть своей, пользуясь нашими хорошими отношениями и зная, что я не пойду к Лобко просить об отмене когда-то данного распоряжения.
Таким образом, я с 27 ноября 1884 года вступил в более близкое общение с чинами канцелярии, до тех пор имея дело только с Лобко. Стол мой был поставлен под углом к столу Евреинова. В той же комнате помещалось 1-е административное делопроизводство, с чинами которого мне тоже пришлось сблизиться. Делопроизводителем его был генерал-майор Валериан Иосифович Соколовский, хромой старик, очень желчный и крикливый; его помощниками были статский советник Александр Сергеевич Кудрин, очень добрый и милый человек, и Василий Иванович Федоров, скромный и милый человек. Вся комната была очень дружна, и лишь Соколовский вносил некоторый диссонанс своей резкостью.
Финансовое мое положение теперь стало много лучше, чем оно было до моей поездки в Болгарию. Содержание по канцелярии составляло 3000 рублей, не считая пособий (в первый год — 300 рублей); профессура давала 1500 рублей и сверх того за разбор тем дополнительного курса рублей 300, всего более 5000 рублей. Остаток от пособия на выезд из Болгарии был обращен в капитал, который давал около 500 рублей. В общем выводе получались средства, достаточные на скромную жизнь и на наем квартиры в 1200 рублей.
Распродажа моего имущества в Болгарии должна была бы тоже дать довольно крупную сумму, особенно за ландо и лошадей; но от Арбузова я не имел ни известий, ни денег, Попов мне писал, что Арбузов обижается, когда он его спрашивает о моих деньгах, а часть моих вещей просто валяется у Арбузова. Пришлось написать Кантакузину; Арбузов сдал оставшиеся вещи Попову, который их ликвидировал. Как и почем все было продано, я не знаю. Я получил четыре тысячи восемьсот франков, из коих тысяча франков были уплачены за памятник на могиле моих детей в Софии. Друг Арбузов, бравшийся стоять усердно за ликвидацию моего имущества, очевидно, очень быстро поддался своей лени и неумению распорядиться деньгами.
Жизнь в одном доме с дядей невольно сблизила меня с его семьей; мы там часто обедали, еще чаще я там играл в карты; там же мы познакомились и с Александрой Корнилиевной Корсаковой. Весной в Петербург приехали Ионины, которые бывали у нас, но в августе опять покинули Петербург. Офицеры, служившие в Болгарии, нас тоже навещали при посещении столицы, так что круг знакомых и случайных посетителей значительно расширился. Наиболее частым гостем у нас по-прежнему был брат.
Брату и мне пришлось в этом году сделать визит старому семеновцу, генерал-адъютанту барону Родриго Григорьевичу Бистрому. Это был чрезвычайно почтенный старик, пригласивший нас бывать у него, так как он в молодости знавал нашего отца. Мы изредка стали посещать его, но чувствовали себя там неуютно, так как все знакомые хозяина были в чинах и в летах, не соответствовавших нашим.
Квартира, переданная мне Кантакузиным, была неуютна в том отношении, что посередине ее были две комнаты, передняя и столовая, совершенно темные[6]; да и комнаты, выходившие на Пантелеймоновскую, получали мало света, так как квартира была в бельэтаже, а по ту сторону улицы стоял высокий дом. Поэтому мы решились летом переехать в другую квартиру в том же доме, двумя этажами выше. Лифтов тогда еще не было, и все ходили по лестницам свободно, не считая ступенек. Переехали мы туда 23 июня. Квартира была угловая и светлая. Крупным недостатком была ее тряскость. Когда на Пантелеймоновской проходил караван ломовых, то она вся тряслась так, что я, например, не мог писать, а должен был делать перерыв, пока ломовые пройдут и все успокоится.
Все лето 1884 года мы провели в городе, ввиду беременности жены. Мы с нею часто ходили в Летний сад, ездили днем в Зоологический и в Ботанический сады. 31 июля у нас родилась дочь, совершенно здоровая, которую жена сама кормила. 5 октября совершенно неожиданно ребенок заболел желудком, затем сделался прилив крови к мозгу, и 7 октября дочь скончалась; я ее окрестил перед смертью именем Александра. Удар этот был совершенно неожидан и тяжел, особенно для жены. Я был все время в работе как дома, так и вне его, и постоянно видел людей; она же была домоседкой, развлечений не было никаких, и она мечтала иметь ребенка.
Чтобы развеять жену, я испросил разрешение уехать дней на десять. Мы уехали в Выборг, пробыли там несколько дней, а большую часть времени провели в Юстиле, где еще жила сестра с мужем. Деревенская тишина подействовала лучше всего, и 20 октября мы вернулись в Петербург.
Летом Маша Безак привезла в Петербург старшего племянника, Павла Иванова, который поступил в Павловское военное училище, откуда он по праздникам приходил к нам в отпуск.
Чтобы доставить жене развлечение и занятие, я в конце ноября купил ей рояль Беккера, и она стала брать уроки музыки, но скоро и это перестало интересовать ее. На Рождество мы с женой опять поехали в Выборг на три дня; это был тихий приют, в котором хорошо было отдохнуть, где сочувствовали и нашим радостям и нашему горю...
[1] Впоследствии — командующий войсками Виленского военного округа.
[2] О том же он говорил мне вновь в марте 1888 г., а между тем Арнольди пробыл на этой должности еще более двадцати лет, до 1905 г.
[3] Конференция Академии чествовала его прощальным обедом, как всегда у Данона, 25 февраля. Я был назначен профессором на его место 24 октября.
[4] В том, какое значение имеют при таких исследованиях статистические цифры, мне вскоре пришлось убедиться. Сравнивая между собою льготы по семейному положению, даваемые по уставам о воинской повинности, действовавших в разных государствах, в них я замечал различия, которые, однако, казались не особенно существенными; между тем статистика показала, что этими льготами пользовались у нас свыше 50 процентов призывных, а в Германии — лишь 2 процента.
' В апреле 1885 г. диссертация Зуева была забракована, и он потом уже не читал в Академии. Точно так в 1888 г. была забракована диссертация нового кандидата на кафедру военной администрации Дубасова.
[5] Этим делопроизводством ведали лица, занимавшие потом видные посты: Лобко, я, потом Данилов (Николай Александрович) и Филатьев.
[6] Электрического освещения тогда не было.