Показать все теги
Александр Редигер
История моей жизни. Воспоминания военного министра: (отрывки из воспоминаний)
Пажеский корпус. — Выпуск в л.-гв. Семеновский полк. — Семья. — Николаевская академия Генерального штаба.
[,..]В августе месяце <1870 г.> я поехал в Петербург и явился в Пажеский корпус. Кандидатом в пажи я был уже записан за заслуги отца, но из Финляндского <кадетского> корпуса перевод туда был доступен и некандидатам, так как там было десять вакансий для финляндцев вообще.
В Пажеском корпусе я опять попал в совершенно новую для меня обстановку, притом не особенно привлекательную. Если Финляндский корпус давил своим холодным формализмом и безысходной скукой, то он зато отличался большим внутренним порядком и порядочностью[1], а равно усердием в занятиях. В Пажеском корпусе начальство и преподаватели были более доступны; особенно добродушным был мой ближайший начальник, капитан Генрих Львович Гирш-Брам, говоривший на «ты» тем, к кому он благоволил; преподаватели были почти все отличные. Но с товарищами у меня отношения опять не ладились; они смеялись над моим произношением русской речи, которое первое время оказалось неважным, так как я в Финляндском корпусе не слыхал правильной речи. Я замкнулся в себе и только огрызался. По наукам я шел первым и только по языкам и всем видам черчения имел слабые баллы, поэтому я в списке оказывался вторым (после Зуева); это тоже портило отношения с товарищами, сплотившимися между собою еще в общих классах.
Плохо было то, что, при большой охоте к чтению, я решительно не знал, что читать, и руководства в этом отношении не было. У нас в роте была небольшая библиотека, и я просил ведавшего ею камер-пажа (Бельгарда) дать мне что-либо для чтения. Он мне дал Белинского и этим отбил охоту брать еще что-либо из библиотеки.
Из Корпуса я ходил в отпуск к брату, жившему на Гороховой, дом 40, где он нанимал меблированную комнату, к тетке Луизе Густавовне Безак и к дяде Александру Густавовичу Шульману. По субботам мы с братом обедали у дяди, который был инспектором классов 1-й гимназии, где он имел казенную квартиру (угол Кабинетской и Ивановской), а по воскресеньям у тетки, жившей в 3-й роте Измайловского полка.
В семью дяди я вошел скорее, он был человек очень добрый; жена его была в больнице (помешанная) и умерла там вскоре после моего приезда в Петербург. Семья его была немецкая; гувернантка Тереза Богдановна Дехио (на которой он потом женился), три сына и три дочери. Старшие сыновья, Густав и Отто, были немногим моложе меня, и я с ними сошелся.
Совершенно иная была семья Безак. Тетка была добродушная, веселая, любившая до старости* веселиться, обожавшая флирт и авантюры. Муж ее, Павел Павлович Безак, был, говорят, очень способным офицером, но заболел падучей. Я его знал хмурым, неразговорчивым стариком, выходившим из своего кабинета только в столовую к обеду и к чаю. Семья состояла из четырех дочерей и двух сыновей. Старшая дочь Лиза была замужем за Николаем Гавриловичем Ивановым, служившим на железной дороге (в Кирсанове?), Мария и Ольга были взрослыми барышнями, томившимися в полном безделье дома, а Анна была еще девочкой лет десяти. Из сыновей Александр был пажом, годом старше меня, а Николай — гимназистом. Дома вся семья скучала; тетка еще делала кое-что, но дочери, кончившие Смольный институт, не занимались ничем и только читали романы. Событиями в жизни были редкие балы у знакомых и в клубах; по воскресеньям приходили мы с братом, да братья Шульманы, сыновья Рудольфа Густавовича, все очень веселые, разбитные, позволявшие себе, в силу cousinage", не только поцелуи, но и двусмысленные разговоры и анекдоты. К этому обществу я также не подходил и чувствовал себя в нем чуждым и лишним. На каникулы я ездил в Выборг, и это было для меня громадным удовольствием и отдыхом.
Весной 1871 года я конфирмовался у нашего пастора Герценберга, в церкви принца Ольденбургского.
Летом мы были в лагере под Красным Селом, в прикомандировании к учебному пехотному батальону; занятия у нас были свои, а на учениях батальона мы стояли на местах унтер-офицеров. Лагерный сбор в 1871 году был продолжительный, вероятно, потому, что государь по случаю франко-прусской войны не уезжал в Германию на воды. Большие маневры начались только в конце июля или начале августа, и младший класс был освобожден от них, чтобы до начала нового учебного года успеть воспользоваться каникулами. Старший же класс пошел с батальонами. Маневры были длинные и тяжелые (кажется, к границе Финляндии), и с выпускными пажами случилась какая-то история, из-за которой некоторых, в том числе Сашу Безак, чуть не отставили от производства.
Каникулы я провел опять в Юстиле у матушки и затем вернулся в Корпус, где был произведен в камер-пажи и назначен старшим камер-пажем 1-го отделения (из пажей старшего класса). Из выпуска 1871 года от производства был отставлен по молодости[2] один камер-паж, Сергей Гершельман. Он занимался хорошо еще в предыдущем году, а оставаясь на второй год в классе, где ему учиться уже не приходилось (его почти не спрашивали), он все же получал отличные баллы и стал первым учеником. О втором месте спорили Зуев и я. У меня были полные баллы по всем предметам, кроме истории, черчения и языков: русского и французского. По русскому языку я добрался до одиннадцати, по французскому имел (свыше знания) десять, но по истории я все два года получал восемь, так как меня невзлюбил преподаватель Рудольф Игнатьевич Менжинский. Этот балл мне удалось исправить лишь на выпускном экзамене, на котором присутствовал инспектор классов генерал Яков Александрович Дружинин[3]. По части черчения дело у меня действительно обстояло скверно. В Корпусе руководства, помнится, не было никакого, у меня ничего путного не выходило, в конце года мне поставили дурные баллы, и на этом покончили. За какой-то месяц почему-то не было выставлено баллов по истории и языкам, и у меня оказалось двенадцать в среднем, что произвело известную сенсацию в Корпусе.
Мирное течение корпусной жизни было нарушено в феврале 1872 года небольшой историей, раздутой в событие. Не помню, в чем провинился перед старшим классом паж-экстерн младшего класса Безобразов[4], и его решено было поколотить. Приволокли его в спальню старшего класса и отшлепали на моей кровати; она стояла в углу, так что в этом деле активно участвовали только несколько человек, а мы, остальные, даже не могли подступиться к кровати. Никакого изъяна Безобразову нанесено не было, и мы не придавали происшедшему никакого значения, и начальство Корпуса, кажется, ничего о нем не знало. Но на следующий день оно получило нагоняй свыше; у нас говорили, что обер-полицмейстер генерал-адъютант Трепов при утреннем докладе доложил государю, что в Корпусе избили пажа, вследствие чего было приказано строжайше расследовать дело. В результате получились очень серьезные последствия: два камер-пажа, Ватаци и Дестрем, были уволены из корпуса (оба произведены впоследствии в офицеры), весь старший класс был лишен отпуска на весь Великий пост, а я, как начальник (старший камер-паж), за то, что «присутствовал и сочувствовал», был разжалован в младшие камер-пажи[5]. Нашивки на погонах носились только на домашних куртках: я сам спорол со своей куртки третьи нашивки, которые храню до сих пор как воспоминание о первом своем понижении по службе. Вернули ли мне перед производством звание старшего камер-пажа или нет, я уже не помню; кажется, что вернули в лагере.
Пост прошел, конечно, очень скучно. Во время поста случился лютеранский Buss und Bettag[6], и по этому поводу отпустили в церковь; я воспользовался свободой, чтобы зайти к брату. Он, как и другие родные, навещал меня в Корпусе.
Все камер-пажи были предназначены к определенным высочайшим особам, на случай придворных торжеств. Меня предназначили к великой княгине Елене Павловне, но я ее не видел — она была стара и больна. При Дворе я фигурировал поэтому только два раза: на одном балу при великом князе Николае Константиновиче, которому держал его конногвардейскую каску и палаш, и в другой раз — при великой княгине Марии Николаевне. Наконец, уже из лагеря, нас повезли в Павловск на открытие перед дворцом памятника императору Павлу I; при этом случае я состоял при великой княгине Александре Петровне, даме очень резкой и грубой.
В лагере мы в учебном батальоне исполняли обязанности офицеров; в этом году к тому же батальону был прикомандирован великий князь Николай Николаевич-младший, тогда еще совсем юный (пятнадцати с половиной лет) прапорщик л.-гв. Литовского полка.
В виде исключения меня однажды назначили начальником лагерного караула в батальоне; в тот же день великий князь был дежурным по батальону. Государь был уже в лагере, и ночью, а особенно под утро, ждали тревоги, которую он делал ежегодно. Поэтому великий князь всю ночь не спал и провел ее почти всю со мною, на передней линейке лагеря, причем мы много болтали. Тревоги в ту ночь не было.
Лагерь закончился небольшими маневрами (два-три дня). Помню, что плечи у меня страшно болели от винтовки, что ночью мы спали без палаток (походных палаток еще не было), и во время сна комары мне так искусали лоб, что я едва мог надеть свое кепи. Наконец, 17 июля 1872 года, маневры кончились, и у «Царского валика», на военном поле государь поздравил нас с производством в офицеры.
Корпус в этом году записал на мраморную доску троих: Гершельмана, Зуева и меня. От Корпуса у меня не осталось каких-либо ярких воспоминаний. Начальство и преподаватели были хороши, но никто из них не произвел на меня особого впечатления и не пытался стать к пажам в более близкие отношения, за исключением разве капитана Брама.
Среди пажей тоже мало было дружбы, так как в Петрограде у всех были родные и знакомые, куда воспитанники уходили из Корпуса, вне стен которого они уже редко встречались и не имели ничего общего между собою. Различия в связях, знакомствах и состоянии открывало перед пажами самые разнообразные перспективы в будущем и раньше всего влияли на выбор рода оружия и полка. Богатые выходили в полки гвардейской кавалерии, где им было обеспечено быстрое движение по службе; более бедные выходили в пехоту, опять-таки соображаясь с большей или с меньшей дороговизной жизни в том или в другом полку. Все это, конечно, не могло способствовать сплочению лиц, которым после производства предстояло разойтись в столь разные стороны[7].
После производства я получил 28-дневный отпуск, который провел в Юстиле. Все белье мне сделала моя матушка. С непривычки меня стесняли манжеты, и я вздумал ходить в деревне без них, но матушка потребовала, чтобы я носил их. В Юстиле она после смерти моего отца жила в доме под горой, у воды, сначала в маленьком, в две комнаты, а потом в большом; из принципа она всегда платила Теслеву как за городскую квартиру, так и за дачу и всякую провизию.
Сестра Александрина, жившая при матушке, вышла замуж 16 декабря 1871 года за Николая Хорнборга, ей было двадцать шесть, а ему пятьдесят пять лет. Это был очень хороший, добрый человек, серьезный, приветливый и глубоко порядочный. Он служил в Выборгском гофгерихте, где был советником (Hofrattsrad[8]). С сестрой Александриной я вообще был ближе, чем с Лизой, которая ушла в свою семью еще когда я был мальчиком и вообще была более замкнутой. К сожалению, Хорнборг через несколько лет был назначен сенатором, и они переехали в Гельсингфорс. С тех пор мы стали видеться редко; сестра же там попала в чисто шведский круг знакомых и заразилась ярым финляндским патриотизмом, так что у нас при встречах бывали горячие споры на этой почве. В Выборге, в семье Лизы настроение не подвергалось такой перемене, и я не помню, чтобы мне приходилось там спорить на политические темы. По возвращении из отпуска я явился в <л. гв. Семеновский> полк, где был зачислен в 9-ю роту, которой командовал Андрей Иванович Чекмарев; в ней уже был один офицер, поручик Кнорринг; в то время весь 3-й батальон стоял в казармах по Рузовской улице. Офицеры делали мало: от девяти до двенадцати шли строевые занятия в ротах, на которых все офицеры должны были присутствовать; они состояли исключительно в маршировке и ружейных приемах, чем занимались унтер-офицеры, а офицеры ходили по коридору, наблюдали и поправляли. Я находил эти занятия совершенно идиотскими, чувствовал себя совсем непригодным в этом деле и только удивлялся, как это другие замечают, что при таком-то приеме такой-то палец был не на своем месте и т. п. В полках были только что заведены школы грамотности, и мне поручили ротную школу. И тут я оказался никуда не годным: преподавал по новой тогда методике Столпянского, по которой все буквы считались состоящими из частей круга с придатками и писались со счетом вслух; например, при писании буквы «О» хором пели: «раз, два, три, О», для буквы «А»: раз, два, три, раз, А». Толку от занятий было мало, от счета вслух у меня стоял шум в ушах. Купил я ученикам книжки, изданные для солдатского чтения поручиком Александровым (дежурным офицером Пажеского корпуса); в них были, между прочим, изложены основы организации армии, которые я поручил прочесть. Когда стал спрашивать прочитанное, то получил умопомрачительные ответы, например, о существовании «эскадронного войска». Я увидел, что не гожусь и в учителя грамотности! В общем итоге, хождение на ротные занятия являлось для меня совершенной мукой, и я чувствовал, как далек от тогдашнего идеала строевого офицера.
Сравнительным отдыхом были разного рода наряды, разводы и парады. Я даже любил бывать в карауле, где весь день сидишь себе совершенно спокойно и читаешь, и лишь изредка выбегаешь с караулом для отдания чести проезжающему высокому начальству. Еще спокойнее было дежурство по госпиталю, где весь день сидишь в дежурной комнате с дежурным врачом и только пройдешься для виду по госпиталю. Неприятной была лишь одна обязанность: утром, часа в четыре, надо было встать и идти на кухню, свидетельствовать количество и качество продуктов, особенно мяса, закладываемых в котел. В качестве мяса я ничего не понимал, и приходилось полагаться на дежурного врача, а тот в госпитале был человеком зависимым, которому было опасно обличать злоупотребления госпитального начальства. Менее спокойными были наряды помощником дежурного по полку, так как в дежурную комнату приходило и уходило много народу.
Сама «дежурная комната» (нынешнее офицерское собрание) состояла собственно из четырех или пяти комнат, при которых состоял сторожем грязный Романчук, который поставлял офицерству скромную еду: чай с булками и водку, а по особому заказу более существенное, добываемое из буфета Царскосельской железной дороги. В дежурную комнату приходили после занятий, чтобы закусить, чтобы справиться о нарядах в помещавшейся тут же полковой канцелярии и проч., но других собраний офицеров, кажется, и не бывало: отбыв службу, каждый уходил восвояси.
О том, сколько нарядов тогда приходилось отбывать, у меня сохранились заметки за время с 25 августа 1872-го по 4 октября 1873 года; из этого времени надо исключить время бытности в лагере (25 мая — 11 августа 1873 года) и два моих отпуска 11—25 декабря 1872 года и 2—23 сентября 1873 года. Остается служба в городе около девяти с половиной месяцев; за это время я был 20 раз в карауле, 10 раз помощником дежурного по полку и 6 раз дежурил по госпиталю, итого 36 суточных нарядов или около 4 в месяц, а так как ни в день наряда, ни в день смены не надо было идти в роту, то получалось в месяц 8 освобождений от томительных утренних занятий в роте. Кроме того, я 4 раза был дежурным в театре, где вся обязанность состояла в том, чтобы во время представления стоять на определенном месте в проходе.
В лагере я 18 раз был помощником дежурного по батальону и 1 раз дежурил в Красносельском театре.
За пять первых месяцев 1874 года нарядов было несколько меньше: 7 раз в караул, 4 раза помощником дежурного по полку, 3 раза дежурным по госпиталю и один раз в театре. Караулов в то время в городе было много: я побывал на старшем карауле в Зимнем дворце (4 раза), в Городской тюрьме (5 раз), в Новом Адмиралтействе (3 раза), на Сенной (3 раза), в собственном Его Величества дворце, в Комендантском управлении, в Экспедиции заготовления государственных бумаг и в Лаборатории (по 2 раза), на Монетном дворе, в Государственном банке, в Исправительной тюрьме и на Петровской площади (по 1 разу), всего в 12 караулах.
Первый мой наряд был на Старший караул. Туда шла рота со знаменем и оркестром при трех офицерах (ротный командир и два младших), там же должны были находиться дежурный на карауле 1-го отделения (полковник) и рунд’ (из ротных командиров), но на ночь многие полковники под предлогом объезда караулов уезжали домой. На Старшем карауле кормили хорошо, от Дворца, и даже давали слишком много вина; впрочем, я не слыхал, чтобы офицеры злоупотребляли этим. Младший из офицеров считался «хозяйкой» и должен был заваривать и разливать чай. Исполняя эту обязанность, я захотел поставить чайник на самовар, как это делалось всюду, где я бывал, и удивился, что серебряный чайник плохо стоит на самоваре. Меня осмеял полковник Войнов, указавший, что этого никогда не следует делать: он тут же рассказал, как надо варить кофе: без спешки, осаждая после варки гущу небольшим кусочком рыбьего клея; рецепт этот я запомнил, но никогда не применял.
В собственном его величества дворце караул тогда помещался не против подъезда, а около ворот с Невского; там тоже кормили хорошо, от Дворца; в прочих же караулах питание было обставлено плохо. При каждом карауле наряжался вестовой, который нес офицеру подушку и кое-какую мелочь, а когда в караулы заступали в мундирах, то и пальто. По приходе в караул тот же вестовой командировался купить восьмушку чаю, фунт сахару, булки и обед из ближайшего трактира. Особенно тяжелым был наряд в Лабораторию, так как туда из нашего полка было около восьми верст ходу, а пройти такое расстояние «в ногу» по мостовой было довольно утомительно, поэтому караул всегда делал небольшую остановку в помещении караула в Арсенале (пять верст от полка).
Первый мой наряд, через несколько дней по прибытии в полк (28 августа 1872 года), был с рабочей командой в несколько сот человек, без ружей, для подъема колоколов на церковь Смольного монастыря. Форма была назначена походная, в шинелях. В городе походная форма одевалась редко, и портной забыл пришить на мундире перекладину для одевания погон, так что пришлось надеть под пальто мундир без погон. Команды были присланы чуть что не от всех полков гарнизона. Колокола подняли, а затем было угощение нижним чинам и завтрак офицерам и разным гостям; пришлось снять пальто, и я себя чувствовал крайне нехорошо без погон.
Серьезное было происшествие в карауле при Комендантском управлении 16 октября 1872 года. Этот караул охранял военных арестантов, размещенных в разных этажах здания Комендантского управления, и тотчас по приходе разбивался на несколько отдельных частей, вроде отдельных караулов под начальством унтер-офицеров; караульный же начальник сидел один в среднем этаже, рядом с помещением арестованных офицеров. При приеме караула я с прежним караульным начальником и унтер-офицерами обошел все камеры для пересчета арестованных и затем сидел в своей комнате. Вечером, после переклички, я услышал какие-то крики в доме. Откуда они шли, я не знал, чинов караула при мне не было, и я решил не идти на поиски, а ждать, пока из соответствующего караула прибегут ко мне с докладом и тогда приведут, куда следует[9]. Никто из караула не пришел, а ко мне прибежали от коменданта, который меня требовал в такое-то помещение, где арестанты перепились.
Из камер (их было две-три проходных с одной выходной дверью, у которой стоял караул) неслись дикие крики пьяных людей. Я приказал открыть двери и с несколькими нижними чинами вошел туда, причем вынул револьвер. Вслед за мною вошел комендант, генерал Бонаш фон дер Кейт; увидев у меня в руке револьвер, он спросил: «Зачем это?» — и приказал его спрятать. Буяны были убраны, и затем началось выяснение — откуда они добыли водку? Сначала арестанты не говорили, но когда комендант заявил, что он их лишит кипятку, то языки развязались и выяснилось, что водку пронес Карл Стасюк, ефрейтор моего караула, который незадолго перед тем сам сидел здесь же под арестом, как подсудимый. Оправданный по суду, он вернулся в полк и попал в мой караул, а встретив товарищей по заключению, не мог устоять против их просьбы и добыл им три бутылки спирта. Я сейчас же отослал его под конвоем в полк с просьбой выслать на смену другого. Все это заняло много времени. Вернувшись в свою комнату, я написал рапорт дежурному по караулам и послал его в Зимний дворец. С нетерпением я ждал приезда его или рунда, чтобы с ними переговорить. Прождал я напрасно всю ночь — никто не приехал[10]. Как я потом узнал, дежурный по караулам, полковник Цурмилен, уехал спать домой, в казармы. Когда вестовой пришел в Старший караул, офицеры уже спали, и их не стали будить, тем более что пакет был адресован дежурному по караулам, который уехал. Вестового направили на квартиру Цурмилена, которого тоже не стали будить, а пакет положили ему на стол, где он и нашел его утром, встав от сна. Дежурный по караулам сейчас же пошел к командиру полка, генерал-майору князю Святополк-Мирскому, с докладом; было это очень кстати, так как Мирского уже требовали к начальнику штаба округа, графу Шувалову, для объяснений по этому делу, о котором Шувалову донес комендант.
В этом происшествии выяснились полковые непорядки и халатность: ночевка Цурмилена дома; отказ будить как офицеров Старшего караула, так и его; наряд в Комендантское управление ефрейтора, который недавно сам сидел там. Мои действия были признаны правильными, но все же кто-то должен был быть виновным и понести наказание. По неписаным правилам службы виноват всегда младший, то есть в данном случае я, меня и обвинили в недонесении командиру полка. По гарнизонному уставу я и не должен был доносить никому, кроме дежурного по караулам, но в шестидесятых годах было приказание по Округу (которого я не мог знать), чтобы караульные начальники о чрезвычайных происшествиях доносили также командиру полка, в штаб дивизии и чуть ли не в штаб Округа. За неисполнение этого приказа я был арестован на сутки гауптвахты на Сенной площади. Церемония ареста (применявшегося тогда очень широко) была такова: арестуемый ехал в Арестантское управление (в сюртуке) в сопровождении батальонного адъютанта (в мундире); там отбиралась сабля и указывалась гауптвахта, куда оба офицера и ехали, и адъютант сдавал узника караульному начальнику. По миновании срока ареста на гауптвахту присылались предписание об освобождении от ареста и сабля. Караульным начальником на Сенной оказался мой товарищ по корпусу, помнится, граф Путятин, так что я провел там эти сутки (19—20 октября) недурно, но все же был крайне возмущен несправедливым наказанием, тем более что Цурмилен не получил даже замечания.
Еще мне памятен один караул в Лаборатории. По общему правилу начальник караула имел право выходить из караульного дома только на платформу перед ним; между тем в Лаборатории WC при караульном доме был устроен так, что надо было выйти из дома и обойти его кругом. Утром перед сменой я отправился туда, по плану постов перед этим сообразив, что по пути должен увидеть одного часового, но его не было видно; я подошел к месту его стоянки (несколько десятков шагов) — его не было. Тогда я послал из караула разыскать его. Оказалось, что он отлучился «по надобности». Опять внутренний непорядок! Виновному грозило строжайшее наказание, да и я мог оказаться виновным в том, что неизбежную прогулку удлинил по своему усмотрению. Пришлось поставить виновного на лишних два часа на часы и этим покончить всю историю.
Моим ротным командиром был Андрей Иванович Чекмарев, хорошо знавший строй, неглупый и недурной человек — вот все впечатления, которые я сохранил о нем. Командиром батальона был Павел Петрович Дубельт, очень порядочный и строгий человек, без образования, отличный фронтовик. Полком командовал князь Святополк-Мирский, большой барин, которого мы редко видели, так как он лишь раз в год обходил казармы[11]; всесильным был поэтому полковой адъютант Викулин.
Приказы по полку литографировались и затем разносились по городу нижними чинами; каждому офицеру полагалось продовольствие на денщика, которое и отдавалось за принос приказов. Приказы подписывались Викулиным поздно, когда он возвращался домой, а к офицерам они попадали среди ночи, в три—пять часов, причем всех будили, так что при частых нарядах на службу как отдельных офицеров, так и команд и частей на похороны, на работы ит. п., всегда надо было быть начеку. Все были недовольны таким порядком, но ничего нельзя было сделать — так уж велось исстари.
В полку мы жили вдвоем с братом; первый год (зиму 1872/73 г.) мы занимали две меблированные комнаты (спальню и гостиную) на Гороховой, угол Казачьего переулка, с окнами в переулок; осенью 1873 года мы жили во дворе большого дома на Фонтанке, близ нынешнего нового здания Государственного казначейства; дом этот (принадлежавший тогда Шамо) существует и теперь, у него фасад с колоннами, стиля построек александровского времени.
Средства мои и брата были очень малы. Содержание было ничтожным. Я как прапорщик получал:
— 312 руб. в год или 26 руб. в месяц — жалованья;
— 96руб. в год или 8руб. в месяц — суточных (добавочного содержания);
— 57,14руб. в год или 4,76руб. в месяц — квартирных от казны;
— 57,14руб. в год или 4,76руб. в месяц — квартирных от города;
Итого: 522,28руб. в год или 43,52руб. в месяц.
Полугодовой оклад жалования — 156руб.;
из финских сумм[12] — 75 руб.;
% от унаследованного от отца капитала — 180 руб.
Всего: 993 рубля в год, в том числе 522 рубля, отпускавшихся помесячно. Этой последней суммы должно было хватать на все расходы текущей жизни, тогда как остальные получки шли на крупные расходы: по уплате портному (которому всегда должен), по уплате за офицерские вещи Сапожкову, маленькому старику, ставившему их в кредит почти всем офицерам полка и забиравшему у них старые вещи, и т. п. Полугодовой же оклад, выдававшийся весной, должен был покрывать расходы по лагерному сбору.
Затем были мелкие получки, как порционы, по тридцать копеек за каждый наряд в карауле, суточные в лагере и т. п. Затем помогала из своих скудных средств матушка; не только вся поставка белья была на ее попечении, но она при частых наших наездах к ней оплачивала нам обратный проезд и дарила деньги; так, в 1873 году она мне дала двести рублей и оплатила четыре поездки (тридцать финских марок)[13]. Эта помощь имела для нас, очевидно, громадное значение.
Матушка имела для нас большую притягательную силу: при малейшей возможности брат и я ездили к ней, вместе и порознь, когда с разрешения начальства, а чаще без него, чтобы провести у нее хоть день-два. Мы всегда знали, что своим приездом доставим ей искреннюю радость, а сами отдохнем душой в той удивительно мирной и хорошей атмосфере, которую она создавала у себя. Ее интересовало все, что касалось нас, и ей рассказывались все мелочи нашей жизни. Ездили мы именно к ней, хотя и навещали всегда сестер, но больше по обязанности: они жили своими семьями, не могли так интересоваться нашими делами и даже не могли понимать их так, как матушка. Ее же все интересовало, и в ответ на наши рассказы она тоже начинала делиться своими воспоминаниями. Обедала она в час и от трех до четырех-пяти отдыхала; в это время мы уходили к сестрам, хотя было гораздо приятнее посидеть тихонько в ее гостиной, читая что-либо или просматривая журналы.
Возвращаюсь к нашей жизни в Петрограде. Жить приходилось очень скромно, избегая по возможности езды на извозчиках. Семеновский полк был в то время небогатый. Большинство офицеров имело скромные средства, вроде наших, и жили перебиваясь; лишь немногие были сравнительными богачами, но эта разница вообще чувствовалась мало, так как никакой общей полковой жизни не было, за исключением лишь лагеря, который зато и обходился дорого. Затем большие обязательные расходы были на экипировку и на проводы уходящих товарищей. В течение зимы каждое воскресенье надо было бывать в приличном мундире на разводе с церемонией в Михайловском манеже, когда же самому приходилось участвовать в разводе (раза два—четыре в зиму), то весь туалет должен был быть безукоризненным; наконец, к полковому празднику все должно было быть совсем новым. Добавлю, что в то время всякие перемены в форме одежды были часты. За два года моей бытности в полку нам дали: 1) вместо черных султанов на кепи — белые, буйвольего волоса; 2) серебряную звезду на герб кепи, причем султаны были переделаны так, чтобы звезда была видна; 3) каски с серебряными звездами и белыми султанами буйвольего волоса; 4) полусабли для ношения вне службы. Все эти затеи были, очевидно, весьма накладны для тощего бюджета.
Конка ходила сначала только по Невскому, да на ней офицерство, кажется, не ездило. Дома мы пили утренний чай и, в виде исключения, вечерний. Вместо завтрака закусывали какую-то дрянь в полку; по субботам обедали у дяди, а по воскресеньям у тетки (помнится — всюду в четыре часа) и оставались там на вечер. В остальные же дни ходили (редко ездили) обедать в кухмистерские: чаще всего к Милберту (угол Кирпичного и Мойки) или к Алексееву (Большая Итальянская против Пассажа), где абонемент на пять обедов стоил 2 рубля 25 копеек, то есть по 45 копеек за обед; за комнату мы (вдвоем) платили 25 рублей в месяц.
В конце 1873 года обстановка нашей жизни существенно улучшилась; командир полка, недовольный казенной квартирой в старом деревянном доме, до сих пор существующем, потребовал его ремонта и выехал на частную квартиру. Дому было суждено стоять всю зиму пустым, и его частным образом уступили офицерам: женатому поручику Подгурскому и брату. Большая зала оставалась пустой; три комнаты во дворе получил брат. Первая комната была прихожей, где за ширмами спал денщик, вторая была кабинетом, а третья спальней. Пришлось обзавестись кое-какой мебелью, что обошлось нам по 133 рубля на каждого. Получился все же довольно уютный уголок, где можно было чувствовать себя дома. Наш сосед Подгурский оказался человеком хозяйственным и устроил у себя обеды для желающих офицеров с платой по 15 рублей в месяц с человека; там обедали мы с братом, еще человека четыре; подавался обед в комнате, рядом с залом. Обеды были очень хороши, а возможность обедать дома была громадным удобством.
В конце 1873 года дядя Александр Густавович Шульман потерял должность и уехал из Петербурга. Он в молодости был офицером л.-гв. Литовского полка и по болезни должен был уйти с военной службы; по протекции министра народного просвещения Ковалевского[14] он был назначен инспектором 1-й гимназии и эту должность занимал, кажется, довольно долго. С введением в гимназиях классицизма он, конечно, уже оказался малопригодным к должности; к нему стали придираться и, наконец, уволили от службы (в конце 1873 года?). До этого времени мы его усердно навещали; у него я еще пажом стал играть в карты, в преферанс, игру, в которую он играл артистически. Другими партнерами обыкновенно были брат и Густав, старший сын дяди. Игра кончалась копейками. Изредка и мы приглашали дядю с Густавом к себе, даже в убогие комнаты на Гороховой, угощая их чаем с булками и маслом.
Из полковых офицеров мы только навещали Гершельмана (Виктора Федоровича), который жил со своими родителями; вскоре после моего производства он женился на своей кузине, Альбертине Эдуардовне Гершельман, продолжая жить с родителями. Особенно с ним дружил брат. Очень редко мы бывали в семье Иверсен, старик Иверсен был женат на сестре Коли Теслева.
Свободного времени было вдоволь, и в полку была большая библиотека, но имевшимися в ней хорошими книгами офицерство не пользовалось, а вновь выписывались только лишь разные романы. Следуя общему течению, и я тоже читал лишь разные романы, преимущественно переводные, вроде Габорио и Понсон дю Терайля. С русскими классиками я стал знакомиться лишь много позднее, приобретая постепенно их сочинения.
У тетки Безак я вначале чувствовал себя неловко; все молодое общество там было весело, фамильярно с кузинами и бывавшими у них их кузинами (дочерьми Николая Павловича Безак), а я конфузился, чувствовал себя чужим и смешным. Старшая из кузин, Маша (за которой ухаживал брат), была ко мне приветлива, а младшая, Ольга, держалась отдаленно и относилась ко мне насмешливо. Со временем это изменилось, вероятно, постепенно и незаметно; среди своих заметок я нахожу одну, относящуюся к сентябрю 1871 года, что мне пришлось у тетки быть с нею вдвоем, чему я радовался; в конце 1872 года я был очень рад ее возвращению из побывки в Гатчине.
Наконец, осенью 1873 года, когда она зашла ко мне одна в комнату в деревне Шамо, я ей сделал предложение, которое с удовольствием было принято. Таким образом я стал женихом... Жениховство мое было, очевидно, весьма легкомысленно. Как же оно могло состояться? Именно отдаленность и даже гадательность его реалиации была, пожалуй, одним из мотивов этого легкомыслия; затем, мы оба в то время не видели перед собою ничего в будущем. Для офицера единственной хорошей карьерой была строевая служба, а я не чувствовал в себе ни способности, ни призвания к ней; отсутствие средств и связей, даже каких-либо знакомств в городе, отсуттвие возможности посещать какие-либо из увеселений, о которых беседовали товарищи, все это создавало для меня атмосферу какой-то приниженности. Ее положение было того хуже; барышни в то время не служили, она была некрасива, бесприданница и не имела шансов выйти замуж. Я чувствовал себя одиноким и жаждал человека близкого; она была тоже одинока, тем более что не ладила со своей матерью. Cousinage и вольная атмосфера в доме Безак допускали поцелуи, посещение кузена на его квартире. Вот обстановка, приведшая к моему сватовству. Прибавлю, что Ольга была первой женщиной, которая обратила на меня внимание и которая целовалась со мною не как с братом.
Вопрос о времени, когда нам удастся жениться, оставался совсем открытым, так как пока к этому даже не предвиделось никакой возможности: я сам едва перебивался, служа в полку, а у семьи Безак не было решительно никаких средств. В конце июля 1872 года внезапно умер Павел Павлович Безак и семья стала получать только пенсию; братья были кутилами: старший наделал долгов, в уплату которых пошло серебро семьи, моя матушка дала еще шестьсот рублей и только благодаря этому он мог остаться на службе, вынужденный все же уйти из л.-гв. 1-й артиллерийской бригады в резервную артиллерийскую бригаду в Новгороде. Младший числился год студентом Института инженеров путей сообщения, но бездельничал и был исключен.
С осени 1873 года Ольга переехала жить в Гатчину к дяде Рудольфу*, а Маша вскоре уехала к сестре в Кирсанов.
В октябре 1873 года мы с братом переехали в дом командира полка, и вслед за тем я простудился и схватил сильный кашель. Пришлось пригласить нашего старшего врача Васильева, который мне что-то прописал, но это не помогло, и кашель становился невыносимым; я послал за младшим врачом, доктором Метцем, который нашел у меня плеврит, сам положил мне согревающий компресс (26 октября), его я продержал почти сутки и кашель стал несравненно легче. Температура, однако, не падала, и Метц по ее колебаниям увидел, что у меня возвратный тиф. Тут я впервые ознакомился с кривыми температуры. Это было специальностью Метца, который на эту, тогда еще новую, тему писал диссертацию, причем сделал столько измерений температуры, что стал определять ее просто на ощупь, с точностью до десятой доли градуса. Болезнь прошла у меня легко, и температура не переходила за 39,5 градуса. Я ежедневно вставал, одевался и, накинув теплую шинель, проводил весь день, сидя на диване в кабинете. Продолжался тиф недели три, так что я порядочно ослаб. В один из дней, когда я был совсем плох и едва понимал, что мне говорят, приехала ко мне Ольга из Гатчины и подумала, что я не выживу. Недели через три она приехала опять и не поверила своим глазам, когда я не только оказался на ногах, но даже вышел провожать ее. Выздоровление пошло быстро, тем более что я почти на весь декабрь уехал на поправку в отпуск к матушке.
Антипатия к строевой службе заставляла меня думать о поступлении в Академию, притом — чем скорее, тем лучше; в Академию Генерального штаба принимали только по прослужении офицером четырех лет, а в Артиллерийскую и Инженерную — годом раньше. Офицеров, учившихся в Академии, было очень мало, а среди наших знакомых не было ни одного. Один из офицеров полка, Флеров[15], был в Академии Генерального штаба и говорил, что там царит произвол в оценке ответов и работ; это тоже говорило против именитой Академии и за выбор другой, в которой основой преподавания была бы математика, не допускающая произвольных оценок. Оставался выбор между Артиллерийской и Инженерной академиями, и я предполагал последнюю. В корпусе математика мне давалась легко, но все же я для верности решил ее теперь же повторить; в записи своих расходов я нахожу отметки о покупке 31 января 1873 года алгебры и арифметики Малинина и Буренина и 31 августа 1873 года тригонометрии Малинина и Буренина и задачника к ней. Я стал усердно повторять и, сверх того, проделывать подряд все задачи, чтобы набить руку; занимался я дома и особенно — в карауле, помнится, что и алгебру я проходил таким же образом. Проделав несколько тысяч задач, я был уверен в знании низшей математики и не только набил руку в пользовании семизначными логарифмическими таблицами, но даже знал несколько логарифмов наизусть.
Не помню, требовалось ли знание дифференциального исчисления для поступления в Инженерную академию или я хотел забежать вперед, но 20 октября я купил руководство, кажется, Красовского, по этому вопросу и стал самостоятельно проходить его, причем это шло вполне успешно; занимался я этим и во время тифа. О моих занятиях я никому в полку не говорил.
В начале апреля 1874 года в нашей столовой (в доме командира полка) кто-то из обедавших сказал, что он осенью думает поступить в Академию, а мне еще надо послужить; на это я ответил, что и я поступаю в этом году в Академию, а именно в геодезическое отделение Академии Генерального штаба, куда принимают уже через два года офицерской службы[16]. Сказано это было только из желания показать, что двери Академии уже открыты и для меня, но в действительности я о геодезическом отделении и не думал, так как оно мне представлялось слишком трудным: уже для поступления требовались знания по высшей математике, а курс в отделении, вероятно, был доступен только избранным математикам! Я даже не поинтересовался выяснить — в какие годы (четные или нечетные) бывает прием в это отделение?
Каково же было мое удивление, когда через несколько дней в дежурной комнате один из товарищей меня спросил: правда ли, что я иду в геодезическое отделение? Я сказал, что это было шуткой. Он мне ответил, что поверил шедшему из столовой слуху, так как прием в отделение будет в этом году. Уйти из полка поскорее было очень соблазнительно, и я сейчас же прошел в полковую канцелярию к Харкевичу узнать, когда надо подавать рапорт о поступлении в Академию. Он мне сказал, что срок уже прошел, но полк опоздал с представлением по начальству, и я еще могу подать рапорт сегодня же (это было 14 апреля). Я немедленно поехал в Академию и там добыл программу для приемных экзаменов; самым жгучим был вопрос о требованиях по высшей математике. Требовались дифференциальное и интегральное исчисления, высшая алгебра и сферическая тригонометрия. Часть дифференциального исчисления я уже одолел совершенно свободно, вероятно, и остальное не труднее? Я прошел уже по программе столько-то; вероятно, объем остального курса не был чрезмерен, судя по объему программы. Спрашивать совета было не у кого, да и некогда, надо было решиться. Я подал рапорт.
Шаг этот был решительным потому, что в Академию шли из гвардии немногие и на это в полку смотрели, если и не с осуждением, то с удивлением, так как служба в гвардии была первейшей и почетнейшей. Уход в Академию обозначал если и не разрыв с полком, то все же искание иной службы. Через день, 16-го, я уже представлялся командиру полка по случаю подачи рапорта. Мы его так редко видели, что такое представление было событием.
Затем я обратился за помощью к дяде: найти мне преподавателя, который меня подготовил бы по высшей математике, чтобы я наверняка мог одолеть ее. Он переговорил с преподавателем математики в гимназии, Ираклием Петровичем Верещагиным, который взялся меня подготовить примерно в тридцать уроков, по три рубля за каждый. Верещагин оказался очень милым человеком, лет 35—40, красивой наружности. Он мне указал, какие руководства купить, между прочим одно французское «Geometrie analytique de Fourcy»’; я никогда не читал (вне уроков французского языка) французские книги, а потому усомнился, пойму ли я. Но он меня уверил, что научные книги легче понять на малознакомом языке, чем романы, в чем я скоро убедился сам. 20 апреля начались уроки. 22 апреля я уехал на один день к матушке сообщить ей в подробности о своей затее; она была рада и как всегда пришла мне на помощь субсидией в сто рублей. Уроки у Верещагина пошли усиленным темпом, так как на лето он хотел переехать в Павловск; ходил я к нему на квартиру (Литейный, 57). Занятия шли успешно. По закону офицеры, готовившиеся в Академию, с 1 июня освобождались от служебных занятий; в конце мая мне пришлось на несколько дней переехать в лагерь, а с июня я был опять в городе. Наконец, к 14 июля, программа была пройдена, и Верещагин признал меня подготовленным к экзаменам в Академии.
Наряду с занятиями по высшей математике, я усердно повторял все нужное к экзамену из предметов, проходившихся в Корпусе: элементарную математику, физику, историю, географию, на экзамене требовалось написать сочинение на умение ситуационного черчения тушью. Черчение мне в Корпусе не давалось, и я взялся за него и усердно чертил; художественного исполнения я в этом отношении никогда не мог достичь, но все же тут несколько подучился.
Здесь нужно упомянуть о состоянии в то время моего здоровья. В Пажеском корпусе и по производстве я часто страдал расстройством желудка (от невской воды?). Не помню, по чьему совету, но в конце декабря 1872 года я стал пить утром натощак по рюмке английского портеру; он ли помог или от другой причины, но от этой беды я вскоре избавился.
Беспрестанно я болел горлом; всякие полоскания и смазывания горла танином были нужны постоянно, и никакое кутанье горла не помогало. Я решил идти напролом — не закрывать шеи зимой и ходить с открытым воротником. Это помогло, и заболевания горла стали редкими. Объяснение было найдено уже потом: до восьмидесятых годов офицеры зимой носили барашковые воротники; при ходьбе шея при закрытом воротнике нагревалась и легче подвергалась простуде. Вероятно, в 1873 году я сделал эксперимент и с того времени привык всегда ходить в пальто с открытыми отворотами.
Еще серьезнее была болезнь глаз: они у меня зудели, от чтения скоро утомлялись; уже в октябре 1872 года я обращался к известному окулисту Блессигу; в мае 1873 года я три раза был у доктора Магабли, но они мало помогали, и я помню, что глаза мои стали болеть даже после получасового чтения. Идти в Академию с такими глазами было трудно, но в марте 1874 года я попал к знаменитому окулисту Юнге, который мне так помог, что глаза мои с успехом выдержали страду подготовки к Академии и работы в Академии.
По близорукости мне еще в Финляндском корпусе разрешили употреблять в классе лорнет. В Пажеском корпусе мне разрешили носить очки. По производстве в офицеры мне посоветовали носить пенсне, чтобы давать глазам отдых; я последовал этому совету и даже раскутился на покупку красивого золотого пенсне с голубыми стеклами (для сбережения глаз). Стекла были, однако, удивительно хрупкими и постоянно ломались, например, от удара об пуговицу, так что это мне надоело и в мае 1873 года я обменял свое пенсне на золотые очки, которые стал носить постоянно.
Усиленные занятия весной 1874 года начали вызывать боль в груди. Я был очень худой, со впалой грудью. При выступлении полка в лагерь я распорядился принести ко мне из роты параллельные брусья, громадные, широкие. Они стояли около моего стола, и я по нескольку раз в день переходил от стола к ним, чтобы промять члены. Болели мускулы, но боль в груди прошла, а грудь выпрямилась и расширилась.
В конце лета в Петроград[17] приехал мой родственник, Александр Хун. Он был внуком моей тетки Линген (сестры моей матери) и приходился мне двоюродным племянником, но был моих лет или даже несколько старше меня. Семья Хун жила в Риге, где он и воспитывался, но, кажется, гимназии не кончил, поэтому он поступил вольноопределяющимся в какой-то армейский гусарский полк, а теперь должен был поступить для подготовки в офицеры в Константиновское пехотное училище. Он был очень красив собою, особенно в гусарской своей форме, но один глаз был полузакрыт, по-видимому, вследствие легкого удара, который он получил от своих кутежей в полку. Он, впрочем, избегал говорить о своем прошлом, и когда я его просил сняться гусаром, до поступления в училище — он отказывался, говоря, что он никогда не снимается, так как фотография есть документ, по которому могут потом найти человека, который желал бы исчезнуть. Я считал это странной шуткой с его стороны. В конце августа он в назначенный день отправился в училище и с тех пор я о нем не слыхал. По справке в училище его там не оказалось. Потом я слышал, будто он удрал в Америку.
В конце августа я явился в Академию и сдал вступительные экзамены отлично[18], так что поступил в геодезическое отделение не то первым, не то вторым. Прилив офицеров в Академию Генерального штаба в то время был ничтожный по сравнению с тем, что было после турецкой войны. В общее отделение поступило около тридцати человек, а в геодезическое — восемь человек, тогда как по штату можно было принять пятьдесят и десять человек, так что приняли всех выдержавших экзамен, без всякой конкуренции.
В геодезическое отделение кроме меня поступили четыре топографа: Сыроватский, Масловский, Назарьев и Баранов, артиллерист Гладышев и два Яновских, кажется, оба артиллеристы и двоюродные братья. Преобладание среди нас топографов объясняется тем, что геодезическое отделение было естественным продолжением курса Топографического училища, геодезисты занимали все высшие должности в Корпусе топографов и, наконец, это было единственное доступное им отделение во всей Академии, так как в него можно было поступить без предварительной службы в строю. Образование офицеров этого Корпуса в то время стояло невысоко, но зато они были отличными исполнителями съемки и картографических работ. Чаще всего они, не окончив нигде курса, поступали в Корпус рядовыми, обучались съемке, затем поступали в училище и по окончании его производились: лучшие — в офицеры, а остальные — в чиновники Корпуса. Курс училища вовсе не соответствовал подготовке его воспитанников: им преподавали начала высшей математики (поэтому они и могли поступать в геодезическое отделение) и общеобразовательные предметы, поэтому они могли считать себя образованными. Более умные из них держали себя скромно, но, например, Баранов иногда начинал говорить о химических процессах, и, когда я его уличал в сугубом незнании самых основ химии, обидчиво возражал, что их в училище учили химии; очевидно — напрасно.
Разительным исключением среди топографов был Сыроваткий. Он, помнится, был даже в университете, затем как-то попал в топографы, производя работы в Туркестане, доставил Географическому обществу какие-то сведения, которые были напечатаны за его подписью, и он получил бронзовую медаль Общества. То, что он уже напечатал свою собственную статью, мне очень импонировало; но Сыроватский вообще был человек очень способный, видавший жизнь, вполне зрелый, а начала высшей математики им уже были давно усвоены, тогда как я только что ознакомился с ними. Он, несомненно, имел право на первое место среди нас. Однако после первого курса он куда-то ушел, и я совершенно потерял его из виду.
Оба Яновские тоже не перешли на второй курс; они, кажется, и поступали в Академию только для того, чтобы побыть в Петербурге. Гладышев был человек угрюмый, усердный работник, неровный — то беседует, то надуется и днями не говорит ни слова. Он успешно окончил курс в Академии и в Пулково.
Из трех остальных моих товарищей-топографов наиболее симпатичным был Василий Трофимович Масловский, с которым мне пришлось ближе познакомиться на съемке. Он, к сожалению, срезался на каком-то переходном экзамене и на второй курс не перешел.
Назарьев был человек хороший, с которым я, однако, ближе не сходился, а Степан Яковлевич Баранов был человек сравнительно пожилой, уже тогда совсем лысый, и совсем к наукам не способный. Оба они прошли полный курс, но Баранов все же не получил звание геодезиста, а остался топографом.
По годам я был младшим среди товарищей. Геодезическое отделение было поставлено довольно оригинально; оно, по-видимому, должно было готовить офицеров Генерального же штаба, но специалистов по съемке. Только этим можно объяснить, что мы наравне с общим отделением проходили тактику, военную администрацию с законоведением и военную статистику; мы были освобождены только от лекций по стратегии, военной истории, артиллерии и фортификации; специальные лекции у нас были по астрономии и геодезии и затем практические занятия по картографии[19].
На общие лекции мы шли в большую аудиторию общего отделения, а остальное время проводили в своей аудитории, сравнительно небольшой квадратной комнате, с видом на Неву, крайней в сторону Николаевского моста; мы ее очень любили, как свой собственный уголок. Лекции в ней были очень уютны: у одной стены стояли две классные доски; шагах в двух-трех от них стояли два сдвинутых вместе стола, за которыми сидели мы, слушатели, а по другую сторону столов сидел на стуле же преподаватель. Кафедры не было.
Главным предметом была астрономия с высшей геодезией; читал его издавна в Академии известный ученый, академик Савич, и читал плохо. Он был уже стар, и чтение лекций, да притом сравнительно элементарных, ему, очевидно, надоело. Читал он неровно; распространялся по вопросам вполне удобопонятным и комкал изложение более трудных для нас вопросов. По характеру предмета ему приходилось очень много писать на доске; при этом он сам стоял перед доской и записывать приходилось не последовательно, а то, что было видно из-за его фигуры, — то левую половину написанного, то правую, потом опять левую, и следить за изложением и выводами было крайне трудно. Между тем, как только доска была исписана, он спрашивал, списали ли мы, — затем стирал и писал дальше. Всякие формулы и преобразования в них казались ему простыми и ясными, а для нас, начинающих математиков, они-то и представляли наибольшее затруднение. У нас были его печатные руководства по астрономии, но они грешили тем же недостатком: приведя какую-либо формулу, он часто говорил, что отсюда выводим то-то, но как — представляется додуматься самому читателю. Я записывал все его лекции, затем дома разбирался в этих записях, переписывал суть набело, в особые книжки, поясняя одновременно пометками печатные записки Савича; этими пометками потом пользовались и товарищи. Работы получалось, однако, много.
Савич был большой оригинал: ходил всегда пешком, одет был неряшливо, в старом сюртуке и панталонах; последние были полосатые с заплатой на колене, поставленной так, что полосы не были пригнаны друг против друга; серебряные открытые часы он носил на толстом черном шнуре, надетом через голову, причем из-за воротника торчали два длинных конца этого шнура, связанного узлом. По-видимому, он был очень скуп на себя. Как истый ученый, он был также и рассеян: так, в старшем классе он повел нас в университет, чтобы в его обсерватории показать нам астрономические инструменты. Мы пошли туда через Николаевский мост, Савич и четыре офицера; городовые и нижние чины нам, конечно, отдавали честь, и Савич со всеми раскланивался, даже не удивляясь, почему они так вежливы. На лекциях он часто спрашивал: «Понятно?» В случае действительной неясности его можно было расспросить, но Баранов почти каждый раз ему отвечал пустым вопросом, доказывавшим, что он плохо понимает. Савич рассердится, пояснит, но прибавит: «Ох уж эти господа офицеры Корпуса военных топографов (ударение на а!), и к чему это вы поступаете в Академию, когда не можете совладать с ее курсом!» Надо сознаться, что он был прав. В общем, я вспоминаю о Савиче как об очень почтенном человеке, доброжелательном, несомненно очень ученом, но уже уставшем преподавать. Замечательной особенностью Савича было то, что он опаздывал на свои лекции на полчаса и засиживался на лишних полчаса, таким образом, мы на следующую лекцию уже не попадали.
По сравнению с астрономией все остальные предметы были легкими. Записки приходилось самому составлять по лекциям только по физической географии, которую читал академик Шренк, в младшем классе — всему курсу, а в старшем — только геодезистам.
В младшем классе мы массу времени тратили на топографическое черчение[20], которое у меня шло неважно; мне это надоело, и я взял себе однажды для черчения самую трудную модель. Подошедший ко мне преподаватель, полковник Зейфирт, удивился моей смелости, заинтересовался работой и стал мне советовать и помогать, так что вышло хорошо.
В старшем классе Академии мы встречались только в курилке, да и в других общих помещениях тоже было немного народу — человек двадцать—тридцать, среди них великий князь Николай Николаевич-младший, из других офицеров этого курса помню лишь Андреева и Протопопова.
Жизнь в Академии шла очень тихо и спокойно. Я исправно посещал лекции, занятия меня интересовали; начальство относилось к офицерам хорошо. После полковой службы я в Академии чувствовал себя как нельзя лучше. Финансовое положение тоже улучшилось: из содержания не было вычетов, меньше было расходов на обмундирование; полугодового оклада я лишился, но помесячно я получал полуторное жалованье, летом не было расходов по лагерю.
Жил я по-прежнему с братом, близ полка и оттуда ходил пешком к Николаевскому мосту, в Академию. В младшем классе, в зиму 1874/75 г., с нами жил еще Густав Шульман, оставшийся один в Петербурге после выхода дяди в отставку[21]; мы все втроем ходили обедать к Безак.
Летом 1875 года я был на съемке; полагалось жить попарно, и я жил все лето с Масловским. Первая съемка была между Кипеньской колонией (где мы жили) и Ропшей; хотя мы работали с кипрегелем, но измерения полагалось делать цепью. Масловский мне добыл кипрегель-дальномер и рейку и этим мне очень помог, помню, что в одном месте я никак не мог себе уяснить, как вести горизонтали. Определив положение и высоту большого числа точек, на которые посылал рейку, я почти автоматически получил направление горизонталей. В этом смысле эта первая съемка была мне очень полезна. Не помню, где была вторая наша съемка; третья же, глазомерная, съемка была в окрестностях Пулково. Участок был большой, и работы была масса. Мы вставали часа в четыре утра, пили чай с хлебом, проглатывали пяток сырых яиц, взболтав их с солью в стакане, и возвращались домой лишь к вечеру.
Осенью переводные экзамены для меня сошли благополучно, но Масловский, к сожалению, срезался. За лето я успел его хорошо узнать. Он был чуть ли не на десять лет старше меня, очень спокойный, дельный и хороший человек. Он был женат на дочери адмирала (кажется, Нордмана). С тех пор мы больше уже не встречались.
Вторая зима в Академии прошла так же хорошо, как и первая. Жизнь шла так же, с той лишь разницей, что мы жили с братом вдвоем, без Густава. На Пасху 1876 года я был произведен на вакансию из прапорщиков в подпоручики; производство в полку шло очень медленно, и вакансия для меня открылась только вследствие сформирования в полку 16-й роты и обращения его из трехбатальонного в четырехбатальонный состав.
Из академических лекций особенно интересными были лекции генерал-лейтенанта Обручева (впоследствии начальника Главного штаба) по военной статистике иностранных государств. Я не знаю, была ли какая-либо утвержденная программа для этого предмета. Мы ее не видели. Не было и записок или руководств. Нам выдали целую кипу статистических сборников со сведениями о пограничных государствах и их вооруженных силах, и мы в течение года должны были наносить все интересные в военном отношении сведения (горы, реки, дороги, крепости) на выданные нам карты. Обручев же читал нам на своих лекциях нечто совсем иное — я бы сказал, военно-политические очерки соседних государств; он разбирал этнографический состав населения, взаимные отношения национальностей, степень сплоченности и прочности государства, давал (основываясь на истории) характеристику вооруженных сил. Все это было так интересно и увлекательно, что впоследствии я в Семеновском полку прочел несколько лекций на эту тему, очевидно, по лекциям Обручева[22]. Но когда осенью 1876 года надо было сдавать экзамен из Военной статистики, мы оказались в чрезвычайном затруднении: программы не было, руководства тоже, что будут спрашивать — неизвестно, а сам Обручев уехал в командировку, так что нас будет спрашивать генерал-лейтенант Макшеев, профессор русской статистики!
Экзамен был назначен двойной: 29 сентября — письменный и 30 сентября — устный. Какими-то темными путями из канцелярии Академии были получены темы для письменных ответов, и мы узнали, что те же вопросы будут предлагаться и на устном экзамене. Это уже значительно облегчало подготовку, но все же было немыслимо в течение нескольких дней подготовиться по всем вопросам по первоисточникам. Весь наш курс собрался у кавалергарда Родзянко[23], где было решено: разобрать темы между собою с тем, чтобы каждый разработал и написал одну-две из них; затем вновь собраться, прослушать составленные ответы, чтобы каждый мог записать себе суть их; в день письменного экзамена заготовленные ответы сложить на определенном месте, чтобы нуждающиеся в том могли взять нужный ответ для списывания.
Для прочтения готовых тем мы, помнится, собирались два раза — у Родзянко и у Котельникова. Это все было крайне полезно, так как мы прослушали конспекты всего курса. На мою долю выпали две темы: «Наш флот» и «Вооруженные силы Турции», за разработку которых я заслужил полное одобрение товарищей.
На экзамене со мной случилось нечто совсем невероятное: билетов было штук тридцать—сорок; на письменном экзамене мне достался «Наш флот», а на устном — «Вооруженные силы Турции», то есть мои же собственные темы. В письменной работе Макшеев нашел два промаха, которые он счел ошибками: у нас порт имеется в Гельсингфорсе, а не в Свеаборге, как я написал (расстояние между ними версты три), а те мелкие суда, которые мы по Парижскому миру еще имели право держать в Черном море, нельзя назвать кораблями*, поэтому на моей работе красовалась отметка десять. Устный экзамен, в присутствии начальника академии Леонтьева, задававшего мне еще отдельные вопросы по Австрии, прошел блестяще, так что еще до объявления нам баллов я заявил товарищам, что принимаю поздравления с медалью.
Экзамен этот был последним. Для получения малой серебряной медали нужно было иметь не менее 11 из главных и не менее 10 из второстепенных предметов: военная статистика была главным предметом. Оригинально, что по военной администрации и законоведению, которые я потом преподавал, я имел лишь 10; эти баллы только потому не помешали мне получить медаль, что для геодезистов это были второстепенные предметы**. Этим экзаменом заканчивалось мое пребывание в Академии; геодезисты переводились затем в Пулковскую обсерваторию на два года, а моим товарищам по общему отделению предстояло пройти еще полугодовой дополнительный курс.
Добавлю еще несколько воспоминаний о жизни на старшем курсе Академии. Ежедневно у нас было четыре лекции по часу с четвертью: 9.15—10.30, 10.45—12.00, 12.30—1.45 и 2.00—3.00; фактически лекции были короче и перемены длиннее. В большую перемену пили чай и играли в шахматы, в которых особенно силен был Волков***. После трех часов для желающих еще были лекции по иностранным языкам; я было записался на английский язык, но, к сожалению, вскоре перестал посещать их как потому, что и без того работы было много, так и потому, что не предвидел особой надобности в этом языке.
Весной 1876 года у меня было особенно много работы, так как Савич задал мне в конце января задачу: вычислить солнечное затмение, предстоявшее 18 августа 1887 года, по способу Гаусса, изложенному в его брошюре. Пришлось одолжить эту брошюру, писанную сжато, как все сочинения Савича, исправить опечатки и затем сделать вычисления, громадные для малоопытного вычислителя. Савич все время торопил меня, спрашивая: готово ли? Провозился я с вычислениями долго, месяц или два, причем усердно ругал Савича, отнявшего у меня свободное время. Копия работы у меня сохранилась, в ней примерно десять—двенадцать тысяч чисел, из коих большая часть — логарифмы[24].
Савич взял мои вычисления и ничего не сказал мне о них. Лишь впоследствии он мне сказал, что, выпуская новое немецкое издание своей астрономии, он в нем поместил и мои вычисления с пометкой: «Wir verdanken diese Berechnungen einen andehenden Astronomen Herre Roedieger»[25].
Из-за такой чести мне, конечно, не стоило так трудиться. По тактике я в старшем классе был в партии полковника Казанского (правителя дел Академии), который тоже дал мне лишнюю работу: он каждому из офицеров в партии дал по корпусу; у меня был тоже корпус. Казанский поручил мне одновременно командовать и всей совокупностью этих корпусов, так что у меня была двойная работа. В течение зимы в Петербург приехал фельдмаршал эрцгерцог Альбрехт, который посетил и нашу Академию. Леонтьев привел его в старший класс, где были практические занятия по тактике, и прямо повел его ко мне. У меня была большая восковка с показаниями походного движения армии. Эрцгерцог, указывая на фланговую колонну, спросил, что у меня тут, вероятно, лишь одна кавалерия. Но я объяснил, что у меня там корпус войск и столько-то кавалерии. Как он, так и Леонтьев были крайне удивлены этим, и Леонтьев тотчас отвлек гостя, стал показывать ему разные висевшие в классе карты и планы и скорее увел его. Очевидно, наши руководители по тактике не получали никаких общих указаний и фантазировали по своему усмотрению.
Летом 1876 года я на съемке жил вместе с Гладышевым. Первая съемка наша была около деревни Большая Ламоха (близ станции Молосковицы), вторая около деревни Чухоновское Высоцкое близ Красного Села. Обе съемки прошли очень хорошо. После мы на три недели собрались целой партией в Киненьскую колонию для решения тактических задач в поле. Тут мне посчастливилось попасть в партию полковника Кршивицкого’, первого офицера Генерального штаба, произведшего на меня впечатление своим умом и умением пользоваться местностью.
Выпускные экзамены окончились 4 октября, а 8-го я уехал на двадцать восемь дней в Выборг на отдых. Вернувшись, я 9 ноября из рук Леонтьева получил медаль и увидел свою фамилию на мраморной доске Академии. Не обошлось без курьеза и здесь. Медали выдавали редко, и проходили годы без присуждения кому-либо медалей. В 1876 году, однако, по общему отделению уже были выданы две медали: Рудакову (кажется) и великому князю Николаю Николаевичу-младшему; приписать меня к ним третьим было нельзя, так как я был не их выпуска, и пришлось впервые сделать над моей фамилией заголовок — геодезического отделения; единственный имеющий такую этикетку в геодезисты и не попал.
16 ноября я за отличное окончание курса был произведен в поручики.
[1] Благодаря «Товариществу».
В 1870 г. ей было 53—54 года.
*“ Буквально: кузинаж — двоюродное родство (франц.).
[2] Он был на полгода моложе меня и при нашем общем производстве 17 июля 1872 г. ему еще не хватало восьми дней до 18 лет, требуемых законом для производства в офицеры.
[3] В мае 1910 г. Менжинский праздновал свой пятидесятилетний юбилей и директор Корпуса генерал Шильдер пригласил меня (письменно) принять участие в чествовании. Я письменно же отказался, мотивируя тем, что считаю Менжинского вредным как преподавателя и сожалею, что он еще состоит таковым.
[4] Кажется, это он перед Японской войной играл видную роль в делах Дальнего Востока, будучи статс-секретарем Его Величества.
[5] Тому же взысканию подвергся и мой двоюродный брат Николай Шульман.
[6] День покаяния и молитвы {нем.) {Прим. сост.).
[7] Во всех полках производство шло на вакансии по-своему. Чем больше офицеров уходило из полка, тем скорее шло производство, отсюда масса интриг; жизнь в самых дорогих полках была доступна лишь богатым, а остальные «прогорали» и должны были оставлять полк. Отсюда быстрое движение в дорогих полках; в этих же полках движение еще ускорялось тем, что в них всегда было много флигель-адъютантов (которые не занимали вакансий), тогда как в скромных полках флигель-адъютанты были редкостью. Как на пример быстрого производства по линии укажу на своего товарища по выпуску Клушина, который, выйдя в л.-гв. Гусарский Его Величества полк, уже через 8 или 9 лет был полковником, тогда как, например, в Семеновском полку до этого чина доходили лишь за 20—25 лет, и я с двумя чинами за отличие (поручика и штабс-капитана гвардии) по Генеральному штабу получил этот чин через 11 '/г лет офицерской службы.
[8] Надворный советник (нем.).
[9] Патруль, надзиратель (нем.).
[10] Телефонов еще не существовало. Все донесения посылались с вестовым (с ружьем).
[11] Князь Мирский командовал полком до апреля 1874 г., когда его заменил Севастьян Павлович фон Эттер.
" Все финляндцы, служившие в гвардии, получали пособия из финских сумм, сначала по 75 рублей, затем, по мере освобождения более крупных окладов, в 105 и, кажется, в 150 рублей в год. Пособие это выдавалось по третям.
[13] Для покупки золотой цепочки она мне дала отцовские ордена — кресты Анны и Станислава 1-й степени, которые мы с братом продали за 38 рублей у Бутца, и я там же купил за 48 рублей цепочку (21 сентября 1872 г.), которую я ношу теперь сорок пятый год.
[14] Его брат, Федор Густавович, был женат на дочери Ковалевского.
[15] Умер в мае 1876 г.
[16] Прием производился через год, притом не более десяти человек; это я знал из внимательного чтения в «Справочной книжке для русских офицеров» всего относившегося до академий.
[17] Так в тексте. (Прим. сост.).
[18] Мои баллы на приемном экзамене: низшая математика — 11.5, высшая математика — 10, фортификация — 10.5, артиллерия —11, строевые уставы — 11.5, физика — 11, история — 9.5, география — 8.5, русский язык — 10.5, иностранный (немецкий) язык — 12, средний — 10.6.
[19] Я на личном опыте убедился, что значит повторить пройденное: тактику я в Корпусе отвечал отлично и задачи решал тоже на двенадцать баллов. Готовясь через полтора-два года в Академию, я перечитывал те же учебники и находил в них новый смысл, новые идеи, которых не усвоил в Корпусе.
[20] Многие, в том числе и я, чертили также и на лекциях, на которых не надо было записывать, так как черчение не мешало слушать вполне внимательно.
[21] Дядя уехал в Брауншвейг, где жизнь была дешева и все же были хорошие учебные заведения для его детей. Он умер через несколько лет, и я его больше после 1874 г. уже не видал.
[22] 4 мая 1876 г.: «Вооруженные силы Австро-Венгрии», 4 декабря 1876 г.: «Вооруженные силы Турции», 18 февраля, 5 марта, 12 марта, 11 апреля 1877 г.: «Территория и вооруженные силы Германии».
*' Впоследствии — атаман Уральского полка.
' Признаюсь откровенно, что слова «корабль» и «судно» я считал синонимами.
'* У меня сохранились заметки о следующих баллах при выпуске: астрономия — 12, картография — 11, низшая геодезия — 12, физическая география — 12, военная администрация и законоведение — по 10, тактика — 11,5. Большая серебряная медаль давалась при 12 баллах из всех главных предметов, а золотая — при 12 баллах из всех предметов, но с пятидесятых годов уже никто их не получал: либо курс стал труднее, либо баллы стали ставить строже.
’** Впоследствии — член Военного совета.
[24] Громадную работу по переписке всех вычислений набело выполнила Ольга.
[25] «Этим расчетам мы обязаны начинающему астроному господину Редигеру» {нем.). {Прим. сост.)