ГлавнаяМорской архивИсследованияБиблиотека












Логин: Пароль: Регистрация |


Голосование:


Самое читаемое:



» » » Ленин и его семья (Ульяновы)
Ленин и его семья (Ульяновы)
  • Автор: Malkin |
  • Дата: 31-03-2014 21:34 |
  • Просмотров: 5219

Соломон (Исецкий) Георгий Александрович

ВМЕСТО ВВЕДЕНИЯ

ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО С СЕМЬЕЙ УЛЬЯНОВЫХ В МОСКВЕ

Георгий Соломон            В конце декабря 1898 года я проездом остановился на несколько часов в Москве. Я ехал из Иркутска, от­куда меня по службе перевели в Москву. Служил я в государственном контроле Забайкальской ж. д., откуда и был назначен в контроль Московско-Курской ж. д. Семья моя находилась в Петербурге, и я спешил к ней на Рождество, чтобы затем вместе выехать в Москву.

            В Иркутске я близко сошелся с д-ром Яковом Мак­симовичем Ляховским, сосланным в Верхоленск и про­живавшим довольно долго в ожидании этапа в Иркут­ске. Он был сослан по одному делу с Владимиром Ильичем  Ульяновым (В. И. Ульянов, широко известный под псевдонимом Ленин, был арестован в декабре 1896 г. в С.-Петербурге вместе со своими то­варищами   (Г. М. Кржижановским,   Я. М. Ляховским,   покойным H. E. Федосеевым и др.) по делу «Петербургского союза борьбы за ос­вобождение рабочего класса» и сослан на пять лет в Минусинск. Это было первое социал-демократическое дело в России, и вся эта группа ссыльных в Сибири была известна под кличкой «декабристов». — Авт.). Ляховский был не только близким товарищем Ульянова по революционной работе, но и большим другом всей его семьи. Ляховский, нахо­дившийся в то время в Верхоленске, узнав о моем пе­реезде в Москву, настоятельно просил меня познако­миться с Ульяновыми, дал мне письмо к ним и не­сколько поручений революционного характера.

Ульяновы жили в то время на Собачьей площадке, кажется, дом № 6. Меня приняла Анна Ильинична, сес­тра Ленина, по мужу Елизарова. Это была молодая да­ма лет тридцати пяти, с очень некрасивым лицом, ка­ким-то тусклым и как бы серым, с глазами монгольско­го разреза, так же, как и у Ленина. Но вместе с тем лицо ее было полно выражения глубокой одухотворенно­сти и сильного, прямо недюжинного ума. Хорошо воспи­танная, со сдержанными манерами настоящей светской женщины, Анна Ильинична при близком знакомстве производила почти чарующее впечатление и была, когда хотела, приятной и интересной собеседницей, чему мно­го способствовало ее естественное остроумие. Но очень часто от нее веяло каким-то жизненным холодом и се­мейственным эгоизмом, который многих отталкивал от нее.

            Я исполнил поручение Ляховского, и в этот же пер­вый визит мы очень сошлись с семьей Ульяновых. Наше знакомство в дальнейшем перешло в дружбу. Особенно близко сошелся я с покойным Марком Тимофеевичем Елизаровым, мужем Анны Ильиничны, о кото­ром я с теплотой упоминаю в моих воспоминаниях «Среди красных вождей». (Соломон Г. А. Среди красных вождей; Личные воспоми­нания о пережитом и виденном на советской службе: В 2 ч. Париж: Мишень, 1930.).

ГЛАВА 1

Конструирование российской социал-демократической рабочей партии. — Эмбриональный период партии. — «Союзы». - «Кустарничество». - Поручение перевез­ти партию «нелегальщины» в Москву. — Известие о смерти матери Ленина. - «Венок» на могилу умер­шей. - М. А. Ульянова жива, и моя встреча с покой­ницей и А. И. Елизаровой.

 

В Петербурге, где у меня были революционные со­циал-демократические связи, я пробыл около трех не­дель. Это был интересный момент конструирования Рос­сийской социал-демократической рабочей партии. Партии еще не существовало, и шла работа по ее организации. В революционно настроенных группах и кружках наме­чалось все расширявшееся революционно-социалистиче­ское движение, делившееся на два русла. С одной сто­роны группировались старые, частью реформированные народническо-социалистические силы, с другой — соби­рались и приступали к работе по самоорганизации и по непосредственной революционной работе среди пролета­риата социал-марксисты.

            Между теми и другими шли горячие споры. Каждая группа яростно отстаивала свои положения и свое право вести революционную работу на намеченных позициях. Шла энергичная, все расширяющаяся борьба.

            Я не имею в виду писать историю русских социали­стических партий во всем ее объеме. Это громадная ра­бота, которая еще ждет своего исследователя. Я наме­чаю лишь некоторые исторические вехи и лишь постоль­ку, поскольку это необходимо для основной цели наме­ченной мною темы. И потому я перехожу к вопросу конструирования Российской социал-демократической ра­бочей партии.

            Эмбрионально-организационное ядро этой партии на­ходилось за рубежом. Там работали такие могикане соци­ал-демократии, как Плеханов, Вера Засулич, П. Аксельрод и другие. В России же апостолами-теоретиками этого учения являлись П. Струве с его подголоском М. Туган-Барановским, постепенно скатывавшиеся со своих началь­ных позиций. В практическом же отношении выделялась фигура покойного Ю. О. Мартова (Цедербаума), талант­ливо и самоотверженно работавшего на почве непосредст­венной революционной деятельности.

            Партии как таковой еще не было. Это была эпоха эм­бриона ее, носившего название «Союз борьбы за освобож­дение рабочего класса». И внутрироссийским аппаратом этого течения были местные союзы, например, «Петер­бургский союз борьбы за освобождение рабочего класса», «Московский...», «Киевский...» и т. д.

Меня захватило это течение, и я примкнул к нему. Дело, повторяю, было еще в зачаточном состоянии. Преобладала система, изве­стная под презрительным названием «кустарничества». Да оно и было так. Отдельные марксистски настроенные ли­ца, главным образом представители учащейся молодежи и вообще молодежь, на свой страх и риск заводили конспи­ративные связи среди рабочих, соединялись с такими же одиночками, образовывали свой местный «Союз борьбы», вели посильную пропаганду среди рабочих, группировали их в кружки, и, как правило, эти организации быстро­течно кончали свои дни арестами и ссылками. У этих «борьбистов» сильно хромала конспирация, в организацию легко втирались и просто болтливые элементы, а часто и провокаторы, особенно в дальнейшем, в эпоху «зубатов­щины». И эпоха «союзов» отличалась тем, что такие организованные центры быстро захватывались полицией и в том или ином городе после провала обычно наступало на некоторое время мертвое затишье.

            В Петербурге у меня были старые связи, и, не примк­нув организованно к работе «Петербургского союза», я сразу же стал работать в нем гастрольно. Между прочим, петербургские товарищи должны были переслать сравни­тельно (по тогдашнему масштабу) значительную партию «нелегальщины» «Московскому союзу». При отсутствии хорошей организации эта операция представляла собою большую задачу. Я предложил свои услуги, так как по своей должности в контроле Московско-Курской ж. д., куда я был назначен из Иркутска, я пользовался бес­платным проездом в первом классе и, таким образом, имел возможность в качестве должностного лица безопас­но провезти с собою эту литературу.

            Но еще раз напомню, что организационные связи были так слабо налажены, что в Петербурге мне не могли указать точного адреса, по которому я должен был сдать партию. Таким образом, мы условились, что петербуржцы уведомят кого-то из весьма законспириро­ванных московских товарищей, который и должен был явиться ко мне за литературой, сказав мне известный пароль. Я состоял под негласным надзором полиции, и потому мы условились, что за литературой явятся не­медленно по моем приезде в Москву, так как мне было небезопасно хранить ее у себя.

            Я уехал из Петербурга в Москву один, переезд же моей жены с дочерью был отсрочен до весны. Конспира­ции ради я облекся для дороги в контрольную форму — тужурку и шаровары с высокими сапогами. В то время до известной степени считалось шиком носить очень широ­кие шаровары, сильно свисавшие над высокими сапогами как бы вроде двух юбочек. Я решил перевезти литерату­ру на себе, чтобы не подвергаться риску, если бы я ее сдал в багаж. Литературы было около пуда. Она состояла из массы маленьких брошюр, увязанных в небольшие па­кеты. Я всю ее уложил в свои шаровары. Моя невестка, сестра моей жены, известная под партийной кличкой, данной ей Лениным, «Лиза красивая», явилась перед мо­им отъездом помочь мне уложить литературу и произвести «инспекторский» смотр с точки зрения конспиративно­сти... И жена, и Лиза осмотрели меня и нашли, что я имею вид самого настоящего фата-контролера и что нико­му в голову не придет заподозрить во мне «нигилиста»...

            Приехав в Москву, я, согласно условию с питерца­ми, немедленно же снял себе комнату и телеграфно со­общил жене мой адрес. На другой день я получил от нее условленную телеграмму, которая должна была означать, что получатель литературы явится ко мне по моему адресу на третий день с установленным паролем, по предъявлении которого я передам ему литературу. Надо упомянуть, что в Петербурге у нас было условлено все до последней мелочи и что ко мне должна была явиться одна девица, которую я не знал и которая дол­жна была назваться (нарочитый псевдоним) «Сумцовой» и установить свою личность ввернутыми в нейтральный разговор следующими словами: «Я могу вас успокоить: жизнь Пети вне опасности». Пароль этот был не совсем абстрактный: Петей мы называли шафера на нашей свадьбе, Петра Гермогеновича  Смидовича, не­задолго перед тем эмигрировавшего в Англию (В настоящее время П. Г. Смидович играет в Москве в советском правительстве весьма выдающуюся роль. — Авт.). Все, по­вторяю, было разработано до последней детали еще в Петербурге, и казалось бы, что все должно бы было пройти совершенно гладко.

            Надо упомянуть, что накануне моего отъезда из Пе­тербурга из пришедшего номера «Русских ведомостей» мы узнали, что скончалась Мария Александровна Улья­нова (мать Ленина), что вынос тела в такую-то церковь и похороны состоятся в самый день моего приезда в Москву. Ко мне в Петербурге пришла наша старая при­ятельница Любовь Николаевна Радченко (в настоящее время жена известного меньшевика Ф. И. Дана) и при­несла мне деньги с поручением купить и возложить на гроб умершей венок.

            Поэтому я тотчас же после того, как снял в Москве комнату, поспешил к Ульяновым. Час, назначенный для выноса тела в церковь, прошел. Я был в Москве совсем новый человек, не знал, где надо купить венок, поэтому я решил поехать на квартиру Ульяновых, узнать там, где находится церковь, и затем купить венок и пр.

            Подъехав на извозчике к воротам дома, где жили Ульяновы, и проходя через двор к их квартире, я был удивлен, не видя никаких следов похоронных аксессуа­ров вроде ветвей елей. Я поднялся во второй этаж. Бы­ло около десяти часов утра. Никаких следов состоявше­гося выноса тела... Я позвонил... Мне открыла сама Мария Александровна. От неожиданности я раскрыл рот и у меня, по-видимому, стало очень глупое выражение лица, потому что Мария Александровна засмеялась.

            — Что, Георгий Александрович, — сказала старуш­ка, — верно, вы тоже явились на похороны?.. Как ви­дите, я еще жива, входите, пожалуйста... это умерла моя однофамилица, которую тоже зовут Мария Алек­сандровна, царствие ей небесное...

            Появилась и Анна Ильинична. У нее было строгое и сердитое выражение лица. Она безумно, до самозаб­вения любила свою мать, и это совпадение произвело на нее самое удручающее впечатление.

— Знаете, — сказала она, когда Мария Александ­ровна вышла из столовой, служившей им гостиной, — это такая гадость эта ошибка... ведь знаете, нас засыпа­ли отовсюду телеграммами, письмами... вчера многие приезжали с венками... Я так зла... Ведь, подумайте, какое удручающее впечатление это должно было произ­водить на бедную мамочку... вся эта нелепая шумиха...

ГЛАВА 2

Я с «нелегальщиной» в Москве. — Полная путани­ца. — «Нелегальщина» хранится у меня. — Филе­ры. — Объяснение с А. И. Елизаровой разъясняет все.

 

            Я ждал девицы, которая должна была прийти за «нелегальщиной». Но дни шли. Никто не являлся, а между тем тотчас же после прописки моего паспорта в участке я заметил, что за мной следят филеры... А мне некуда было девать мою «нелегальщину», и в случае чего я рисковал, по тогдашним временам, здорово «за­сыпаться» с поличным... Я условно написал жене о мо­их затруднениях. Получил от нее ответ, что питерцы стараются выправить это дело. Надо было ждать.

            Моя покойная сестра В. А. Тихвинская, жившая тог­да в Петербурге, в бытность мою там просила меня по­знакомиться в Москве с ее старинным приятелем и то­варищем по студенческой жизни в Швейцарии князем Г. Г. Кугушевым, которого она мне аттестовала как ак­тивного марксиста. Я отправился к нему. От него я уз­нал, что в Москве после последнего провала идет страшная слежка и что московские сыщики — мастера своего дела... Я не решился доверить ему моего секрета и должен был продолжать хранить литературу у себя в весьма ненадежном месте... Прошло около двух недель...

            Обещанных разъяснений из Питера не приходило. Я решил повидаться с Анной Ильиничной и постараться осторожно выведать у нее, не знает ли она чего-нибудь об этой литературе. В Петербурге меня предупредили, что у Ульяновых нельзя ни с кем, кроме Анны Ильиничны, говорить о революционных делах, ибо Мария Александровна, старший сын которой Александр был по­вешен за покушение на жизнь Александра III (Дело о покушении 1 марта 1887 года. — Авт.), так бо­ится за остальных детей, что всякое упоминание при ней о революционных делах ее приводит в тяжелое нер­вное состояние. А к тому же в это время ее третий сын, Дмитрий, студент-медик, сидел в Таганке (москов­ская тюрьма. — Ред.), Ленин находился в ссылке в Минусинске... Все это тяжело ложилось на старушку. И вся семья старалась всячески отвлекать ее от печальных мыслей и делала все, чтобы по возможности развлекать ее.

            Я попал к Ульяновым очень удачно: Мария Алексан­дровна с младшей дочерью собиралась в театр, и мы, таким образом, остались вдвоем с Анной Ильиничной. Впрочем, не совсем, так как дома оставался и ее муж. Но покойный Марк Тимофеевич, очень умный и достой­ный во всех отношениях человек, был в семье Ульяно­вых, где царила Анна Ильинична, в крайнем загоне.

            Я начал с ней дипломатический разговор. Прямо я, конспирации ради, не мог ее спросить, не слыхала ли она чего-нибудь о том, что московские товарищи ждут литературу... Анна Ильинична была умная женщина и большая, очень сдержанная конспираторша, хорошо владевшая собою. Но я заметил, что она была чем-то встревожена, хотя и умело скрывала это...

            — Ну, как вам нравится Москва, освоились вы уже с нею? — спросила между прочим она. — Завели зна­комства?

            — Да трудно в Москве, Анна Ильинична, как-то я совсем растерялся в ней, — неопределенно отвечал я, — надо привыкать.

            — Да, конечно, Москва не Питер, у нее своя собст­венная физиономия... но вы увидите, что привыкнете к ней и полюбите ее...

            — Будем надеяться, а пока что приходится очень тяжело...

            — Может быть, я могу вам чем-нибудь помочь, ска­жите? — настороженно предложила она.

            — Не знаю, боюсь, что нет... дело такое... касает­ся...

            Испугавшись, что мы слишком близко к цели моего визита, я замялся и, оборвав фразу, перешел на другую тему. Но тут Анна Ильинична бесцеремонно выслала  своего мужа из столовой.

            — Марк, у тебя, кажется, спешная работа, ты не стесняйся Георгия Александровича, иди к себе... — до­вольно резко сказала она.

            Марк Тимофеевич грузно поднялся и, угловато изви­нившись, пошел к себе...

            — Да видите ли, Анна Ильинична, не знаю, как и сказать, право, — отвечал я, стараясь говорить дипло­матически. — Я вот уже около двух недель жду изве­стия об одном моем старом друге... моем шафере, и очень боюсь, что он серьезно болен...

            — Я возвращаюсь к моему предложению вам по­мочь, — продолжала Анна Ильинична, — если, конеч­но, я могу...

            Я почувствовал в этом вопросе скрытую под тоном светской любезности большую тревогу.

            — Что же, он не здесь, не в Москве? — тихо спро­сила она, пытливо глядя мне в глаза.

            — Нет, он в Англии, — сказал я, — он был серь­езно болен... боюсь, не опасно ли?..

            — Ну, зачем так мрачно думать, — быстро ответи­ла она, — «pas de nouvelles bonnes nouvelles», и я на­деюсь, что «он вне опасности».

            — Вы в этом уверены? — живо спросил я ее, видя, что мы уже почти договорились до установленного паро­ля.

            — Уф, — с облегчением вздохнула она и, бросив конспирацию, прямо спросила меня: — Так это вы? Господи, как напутали ваши питерцы... Ну, теперь все ясно... Я могу вам сказать, что псевдоним «Сумцова» должна была передать вам пароль: «Петя вне опасно­сти», и она посейчас, благодаря тому что питерцы пере­конспирировали, с тревогой ждет вас у себя по данному ею питерцам адресу, ничего не понимая...

            — Да, позвольте, Анна Ильинична, не она меня должна ждать, а я должен ждать ее у себя и жду уже более двух недель... Какое безобразие!..

            Все разъяснилось. Оказалось, что действительно пи­терцы переконспирировали, запутав ясное само по себе дело, плохо поняв какое-то зашифрованное письмо...

            — Я в курсе этого дела, — сказала Анна Ильинич­на. — Теперь вопрос о «Сумцовой» отпадает. Не согла­ситесь ли вы, Георгий Александрович, закончить это на­вязшее у вас в зубах дело и свезти литературу по ад­ресу, который я вам укажу?.. Вы понимаете, что за на­ми очень следят из-за ареста Мити (младший брат Ле­нина. — Ред.).

            Конечно, семья Ульяновых была очень на виду у полиции, и, если бы кто-нибудь из них взялся закон­чить это дело, это могло грозить провалом. Но и за мной тоже следили, и, само собою, мое знакомство с Ульяновыми не могло остаться не замеченным филера­ми. Но было благоразумнее во всех отношениях, если я лично закончу это «опасное» дело, не впутывая в него новых лиц. Поэтому я согласился.

            — Спасибо, Георгий Александрович, — просто сказа­ла Анна Ильинична, — вы меня очень выручаете... я так боюсь за мамочку, боюсь, что, если бы случилось что-нибудь с кем-либо из нас, она просто не пережила бы этого... Право, вы очень великодушны... ведь вы то­же рискуете, — спохватилась она.

            — Ничего, Анна Ильинична, — поторопился успоко­ить я, — авось как-нибудь мне удастся обмануть шпи­ков... Куда я должен отвезти? Это место неподозритель­ное, чистое?

            — О да, никаких подозрений...

            Мы условились, что я явлюсь в указанное место, где меня будут ждать и где я сдам литературу, сказав как пароль: «Я вам передаю привет от Тяпкиной».

            — К вам выйдет Анна Егоровна Серебрякова, — сказала Анна Ильинична, — это наша близкая при­ятельница, которая часто бывает у нас. Я ее предупре­жу, и все пройдет гладко. И кстати, вам будет интерес­но и небесполезно познакомиться с ее семьей. Это ста­рая революционерка, народоволка «из славной стаи» Же­лябова, Перовской, Кибальчича, с которыми всеми она была очень дружна. Она сама избегла едва-едва той же участи... Теперь она отошла уже давно от революции и занимается исключительно литературой в качестве пере­водчицы... И теперь она чиста от всяких подозрений у полиции, так что это очень надежное место для хране­ния «нелегальщины» и для всяких конспиративных сно­шений... Живет она на Смоленском бульваре... Но, ко­нечно, я даю ее адрес лишь людям вполне надежным и опытным.

           

И она подробно рассказала мне, как надо туда про­ехать, и прочие подробности.

ГЛАВА 3

Я везу литературу к А. Е. Серебряковой. - Оказалось, что я попал в самую геенну предательства. А. Е. Серебрякова - знаменитая старая предательница,  разоблаченная В. Л. Бурцевым. - Суд над ней в со­ветской Москве. - Расстрел, замененный смягчением участи ввиду дряхлости. — Рука Серебряковой в деле моего ареста и «дело 1 марта 1901 года».

 

            Я считаю полезным остановиться ненадолго на имени А. Е. Серебряковой, одной из весьма зловещих фигур российского революционного движения. Имя это принад­лежит истории. Но, увы, история запечатлела ее имя, не включив его в пантеон славной и вечной памяти ге­роев народовольцев, но пригвоздив к позорному столбу наряду с Иудой, как старого и ловкого провокатора и предателя, долго, чуть не целые десятилетия ведшего свою инфернальную работу...

            В. Л. Бурцев, которому принадлежит печальная честь расшифрования истинной роли многих предателей и про­вокаторов, сорвал несколько лет назад маску с этой ро­ковой женщины, пользовавшейся большим престижем в глазах многих поколений российских революционеров. Не так давно ее судили в Москве, как об этом сообща­ли русские газеты (ldn-knigi, см книгу Л. Шейнина «Три провокатора» на нашей странице). Перед судом предстала дряхлая, сле­пая, перешедшая уже за восемьдесят лет старуха... Она не отрицала, а спокойно, деловым тоном подтверждала все пункты предъявленных ей обвинений... И суд, совет­ский суд, вынес поистине достойный высокого понима­ния своей задачи мудрый приговор: он приговорил ее к смертной казни, но заменил ее дарованием ей жизни, мотивируя эту милость ее дряхлостью...

            Только недавно, к моему запоздалому ужасу, я уз­нал из разоблачений В. Л. Бурцева (он лично рассказал мне подробности) об истинной роли Серебряковой. Но в описываемое время, собираясь к ней и принимая ряд необходимых конспиративных предосторожностей, чтобы обмануть сыщиков всеми обычными в таких случаях приемами, я не имел, конечно, и тени подозрения, что отправляюсь с поличным в самую геенну предательства... Само собою все прошло вполне благополучно.

Я сдал литературу и облегченно вздохнул. Серебрякова приняла меня прямо с распростертыми объятиями, оставила меня у себя ужинать и просила бывать. И я сидел в ее уют­ном рабочем кабинете, и она рассказывала мне о своих отношениях с героями народовольческой борьбы: о Же­лябове, Перовской, Михайлове и других, в судьбе кото­рых она сыграла такую проклятую роль. Она была ин­тересная, по всему виденному, женщина, остроумная со­беседница и хорошая рассказчица. У нас нашлись с ней общие приятели и друзья из старых народовольцев... Я бывал у них, и хотя дружественных отношении у нас с нею не было, но установились очень приличные отноше­ния знакомства.

Я часто встречал ее у Ульяновых, ко­торых она навещала как друг дома из-за старушки Марии Александровны, с которой так же, как и с Анной Ильиничной, она была очень дружна... Лишь теперь, после разоблачений Бурцева, я догадался, что в моем аресте в Москве 1 марта 1901 года, когда по одному де­лу со мной были арестованы Мария Ильинична Ульяно­ва и М. Т. Елизаров, играла предательскую и провока­ционную роль и Серебрякова.

Я сужу по той осведом­ленности жандармов, которая обнаружилась при допро­сах (По этому делу, которое жандармы, для шика, называли «делом 1 марта 1901 года», намекая на его важность, было арестовано более 30 человек, и, по существу, оно являлось делом «по ликвидации «Мос­ковского союза борьбы за освобождение рабочего класса» В числе аре­стованных были П. В. Луначарский  (брат Анатолия), его жена С. H. Луначарская  (ныне  жена упомянутого выше  Смидовича), В. Я. Исакович,

M. И. Ульянова, M. Т. Елизаров, А. Р. Гоц (находя­щийся в руках большевиков), один из Висоцких, моя первая жена M. H. Соломон и я. Остальных привлеченных к этому делу я не знаю или не помню. По некоторым данным я предполагаю, что два круп­ных предателя приложили свои руки к этим арестам, Азеф и Сереб­рякова. С Гоцем и Висоцким я не имел никаких сношений и лишь едва знал их как товарищей молодого И. И. Фундаминского (Бунакова), которого я знал как талантливого мальчика-школьника, как брата Матвея Исидоровича Фундаминского и его сестер, с которыми я нахо­дился много лет назад в теплых дружественных отношениях (нереволюционных). Серебрякова находилась в сношениях с марксистами, Азеф же, как известно, был видным членом партии социалистов-революционеров, к которой принадлежали и Гоц, и Висоцкий, и некото­рые другие, имена которых я забыл. Вот поэтому я и предполагаю, что Гоца, Висоцкого и других социалистов-революционеров предал Азеф, а остальных арестованных, принадлежавших к марксистам, — Серебрякова. А охранное отделение (во главе его стоял тогда знамени­тый Зубатов) уже старалось сварганить из всех арестованных 1 марта одно общее дело, в интересах, очевидно, выслуги. Мои товарищи по революционной работе были, за исключением тогда еще очень молодой М. И Ульяновой, привлеченной, надо полагать, по недоразумению, так же, как и Елизаров, ибо мы с обоими никаких революционных дел не вели, состоя лишь просто знакомыми, — были все люди, уже вышед­шие из периода молодости, все стреляные воробьи, непугливые и осто­рожные в своих показаниях и потому не запутавшие друг друга. Жан­дармам так и не удалось создать «дела», и все ограничилось довольно продолжительным заключением, и «дело» года через два было совсем прекращено. — Авт.).

ГЛАВА 4

Дружба с Ульяновыми. — М. А. Ульянова. — Дело и казнь старшего сына Александра. — Мать и ее го­ре. — Культ матери в семье Ульяновых. — Анна Ильинична во главе этого культа. — Анна Ильинична и Марк Тимофеевич Елизаровы. — Мария Ильинична и Дмитрий Ильич Ульяновы. — Характеристика их Лениным. — Ленин и его мать.

 

            Я уже говорил, что между Ульяновыми и мною ус­тановилась дружба, которая продолжалась около двух лет. Но после освобождения из тюрьмы Дмитрия Улья­нова, которому было запрещено жительство в столицах, Ульяновы переехали в г. Подольск, в 40 верстах от Мо­сквы. Я частенько приезжал и гостил у них. Затем в наших отношениях наступило известное охлаждение: моя жена и Анна Ильинична, по характеру женщина очень властная, в чем-то не поладили... И хотя мы видались с ними, но близость постепенно стала исчезать и знаком­ство совсем оборвалось после нашего ареста (1901 г.), когда по освобождении нас из тюрьмы мы с женой дол­жны были уехать из Москвы и нам было запрещено пребывание и въезд в обе столицы...

            Все семейство Ульяновых еще до тех пор, пока В. И. Ульянов (Ленин) не стал еще играть видной роли в российском революционном движении, пользовалось в радикально-революционных и просто либеральных кругах общества большой известностью и даже престижем. При­чиною этого была трагическая смерть погибшего на виселице в юном возрасте талантливого (по словам неко­торых близко знавших его, даже гениального) Александ­ра Ильича Ульянова (1 марта 1887 г., как известно, состоялось неудачное покушение на императора Александра III. Заговорщики были схвачены (благодаря распорядительности известного генерала Грессера, получившего сведе­ния о готовящемся покушении загодя и направившего царя по другому пути), не успев приступить к своему намерению. Их было пять чело­век: студенты Ульянов, Генералов, Швырев, Останов и Андрюшкин. Я был в то время гимназистом Ларинской гимназии (С. Петербург) и случайно познакомился с Генераловым (не помню, по какому поводу, но не имел ни малейшего понятия о том, что он состоит в заговоре). У него я видел мельком и А. Ульянова. Впоследствии уже от М. Т. Елизарова я узнал, что он был близким товарищем и другом привлеченных по этому делу пяти студентов и что только по счастли­вой случайности он не был арестован. В этой группе заговорщиков

А. Ульянов считался душой всего дела, исполняя ту же роль, какую играл в убийстве Александра III гениальный Кибальчич. — Авт.), которого считали душою всего этого дела. Все пять человек заговорщиков были приго­ворены к повешению.

            Эта смерть старшего и самого любимого сына во цвете лет и таланта произвела на его мать, по расска­зам того же Елизарова (с остальными членами семьи Ульяновых я, конечно, никогда не говорил об этой се­мейной трагедии), потрясающее впечатление, которое нисколько не притупилось с годами. Узнав о приговоре, Мария Александровна, сдержав себя могучим усилием материнской любви, обуреваемая одной мыслью спасти сына, бросилась хлопотать. Она имела силу и мужество при свиданиях с сыном обнадеживать его. Но это был мужественный человек и самоотверженный революцио­нер. И, начиная это дело, он заранее знал, на что он идет. И свою судьбу он принял просто и без жалоб. Несмотря на просьбы и мольбы матери, он категориче­ски отказался, так же как и все его товарищи, от пода­чи прошения царю о помиловании. А между тем матери власти заявили, что жизнь его будет спасена, если он подаст это прошение. Все старания, все униженные мольбы матери о пощаде были отвергнуты.

            День казни был назначен. Несчастная мать держа­лась бодро. Она имела мужество испросить последнее свидание с сыном. И это ужасное свидание состоялось накануне казни. Оно продолжалось всего полчаса. Она сделала еще попытку сломить упорство сына. Он остался тверд до последней минуты.

Она ушла со свидания, ушла без слез, без жалоб. И в ту ночь она сразу вся поседела. Долгое заболевание, почти безумие овладело ею. Анна Ильинична ухаживала за матерью как за своим ребенком... Она оправилась. Но пережитое наложило на всю ее жизнь свою тяжелую руку и совершенно изменило всю ее природу. Она вся ушла в свое горе.

Холодная и суровая по внешности, но на самом деле глубоко нежная по душе, Анна Ильинична с этой мину­ты стала нянькой, или, вернее, матерью своей матери, и осталась ею до конца жизни Марии Александровны. Она открыла для нее и только для нее все глубокие тайники своей души. Решительная и властная, она ок­ружила старушку своей исключительной нежностью, и того же она требовала от остальных членов семьи, кото­рая вся жила одним стремлением как-нибудь не обеспо­коить старушку, отвлечь, развлечь ее...

Даже и сам Ле­нин поддавался этому настроению культа матери, и, на­ходясь в ссылке, а затем за границей в качестве эмиг­ранта, он писал матери нежные (столь непохожие на него) письма. И в разговоре со мной в Брюсселе, коснувшись своей семьи, он, ко всему и вся относившийся под углом «наплевать», сразу изменился, заговорив о матери. Его такое некрасивое и вульгарное лицо стало каким-то одухотворенным, взгляд его неприятных глаз вдруг стал мягким и теплым, каким-то ушедшим глубоко в себя, и он полушепотом сказал мне: «Мама... знае­те, это просто святая...»

            Этот культ матери наложил на всю семью какой-то тяжелый отпечаток. И все друзья этой семьи, бывая у Ульяновых, невольно поддавались пафосу этого культа и проникались его влиянием. И, несмотря на все попытки Анны Ильиничны, этой жрицы этого культа, внести свет и уют в жизнь семьи, всеми, бывавшими у Ульяновых, владел не рассеивавшийся ни на одну минуту гнет ка­кого-то могильного чувства, которое всех давило. Все друзья, попадая к ним, старались в свою очередь отвле­кать и развлекать старушку, играя комедию и притворя­ясь. Я тоже не мог избегнуть этого влияния. Я часто бывал у Ульяновых. Это было давно. Я был еще молод, полон энергии и отличался живым общительным харак­тером, и я умел развлекать старушку разными «интерес­ными» рассказами, и, кроме того, мы с ней музицирова­ли: она аккомпанировала, а я пел...

            Мария Александровна умерла вскоре после больше­вистского переворота (ошибка автора, она умерла до победы Октября, похоронена в Петербурге на Волковом кладбище.— Ред.), и, кажется, ей не пришлось увидеть полного торжества своего сына, и она ушла из жизни, ничего не зная о том ужасе, которым наводнил Россию Ленин.

 

* * *

 

            Я перехожу к центральной фигуре этих записок. Но прежде чем говорить о самом Ленине, я приведу крат­кие характеристики остальных членов его семьи.

            В дополнение к тому, что я уже сказал об Анне Ильиничне, не могу не привести любопытного мнения о ней самого Ленина. Это мнение было высказано им то­же в Брюсселе.

            — Ну, это башкистая баба, — сказал он мне, — знаете, как в деревне говорят — «мужик-баба» или «ко­роль-баба»... Но она сделала непростительную глупость, выйдя замуж за этого «недотепу» Марка, который, ко­нечно, у нее под башмаком...

            И действительно, Анна Ильинична — это не могло укрыться от посторонних — относилась к нему не про­сто свысока, а с каким-то нескрываемым презрением, как к какому-то недостойному придатку к их семье. Она точно стыдилась того, что он член их семьи и ее муж. И, обращаясь к нему, такому грузному и сильно­му мужчине, она, такая маленькая и изящная по всей своей фигуре, всегда как-то презрительно скашивала свои японские глаза и поджимала губы. И нередко она с досадой, почти с ненавистью останавливала свой какой-то русалочный взгляд на грузной и добродушной фигуре своего мужа. По-видимому, и он чувствовал себя дома «не у себя». Конечно, несмотря на нашу дружбу с ним, я никогда не касался этого вопроса, но мне больно было видеть, как этот добродушный великан не просто стеснялся, а боялся своей жены.

И вот мне вспоминается, как раз его, такого сдер­жанного и многотерпеливого, что называется, прорвало. В тот раз Анна Ильинична была особенно раздражи­тельна в обращении с ним, обрывая его на каждом его слове...

            — Ах, Марк, — резко оборвала она его, когда он начал что-то рассказывать, — я не понимаю, к чему ты говоришь об этом, ведь, право же, это никому не инте­ресно... Ты забываешь хорошую поговорку, что слова серебро, а молчание золото... Ведь и Георгию Александ­ровичу скучно слушать...

            Марк Тимофеевич остановился на полуслове.

Понят­но, и я был неприятно озадачен...

            — Что же это, моя женушка, — добродушно и, ста­раясь владеть собой, спокойно ответил он, — ты что-то уж очень меня режешь...

            — Я просто напомнила хорошую русскую поговор­ку,— заносчиво парировала Анна Ильинична.

            — Ну, ладно, — поднимаясь с места, также спокой­но заметил Марк Тимофеевич, — я уж лучше пойду к себе...

            — И хорошо сделаешь, — колко ответила Анна Ильинична.

            А между тем чем больше я узнавал Марка Тимофе­евича, тем больше я находил, что это человек вполне почтенный, человек большого аналитического и творче­ского ума, с большими знаниями, очень искренний и прямой, чуждый фразы, не любивший никаких поз. Напомню, что после большевистского переворота он, по настоянию Анны Ильиничны и Ленина (См. мою книгу «Среди красных вождей». — Авт.), стал народным комиссаром путей сообщения и не скрывал от меня, что не разделяет ленинизма, и очень здраво, критически от­носился к самому Ленину. Он, между прочим, первый забросил в меня идею о ненормальности Ленина.

            Чтобы покончить с характеристиками остальных чле­нов семьи Ульяновых, отмечу, что брат Ленина, Дмит­рий, был безо всякого давления со стороны его назначен на какой-то весьма высокий пост в Крыму. И по этому поводу, как мне передавал Красин, Ленин в разговоре с ним так отозвался о своем брате:

            — Эти идиоты, по-видимому, хотели угодить мне, назначив Митю... они не заметили, что хотя мы с ним носим одну и ту же фамилию, но он просто обыкновен­ный дурак, которому впору только печатные пряники жевать...

            Младшая сестра Ленина, Мария Ильинична Ульяно­ва, с давних пор состоящая на посту секретаря комму­нистической «Правды», всегда в своей собственной семье считалась «дурочкой», и мне вспоминается, как Анна Ильинична относилась к ней со снисходительным, но нежным презрением. Но сам Ленин отзывался о ней вполне определенно... Так, когда мы с ним встретились в Брюсселе — я подробно остановлюсь на наших встре­чах с ним ниже, — говоря о своей семье и упомянув имя Марии Ильиничны, он, лукаво сощурив глаза, ска­зал:

            — Ну, что касается Мани, она пороху не выдумыва­ет, она... помните, в сказке «Конек-Горбунок» Ершов так характеризует второго и третьего братьев:

 

                                   Средний был и так и сяк,

                                   Третий просто был дурак...

 

            И тем не менее М. И. Ульянова, по инициативе са­мого Ленина, еще в добольшевистские времена была на­значена секретарем «Правды». Впрочем, она является на этом посту лицом без речей, но, как сестра «самого», она все-таки окружена известным ореолом. Так, имеют­ся несколько приютов «имени М. И. Ульяновой».

ГЛАВА 5

Съезд в Лондоне в 1903 г. — Раскол в партии. — Большевики и меньшевики. — Ленин в 1905 г. в Рос­сии. —   Мой   арест   и   ссылка   в   Сибирь   в 1905—1906 гг. — Из Сибири в Бельгию. — Брюс­сельская группа Российской социал—демократической партии. — Я — секретарь этой группы. — Большеви­ки и меньшевики в группе. — Мои революционные сношения с Лениным. — Приезд Ленина в Брюссель для доклада. —

В. Р. Менжинский. — Сцена в ресто­ране.

 

            После ареста 1901 года я должен был покинуть Мос­кву и почти потерял из вида семейство Ульяновых.

            В 1902 году в Лондоне состоялся известный съезд Российской социал-демократической партии, явившийся исторической датой, отмечающей раскол партии на меньшевиков и большевиков. Я не буду останавливаться на этом событии: оно достаточно известно. Но со времени этого раскола имя Ленина выдвинулось на один из первых планов, и становилось все популярнее и попу­лярнее, как вождя большевистской фракции.

            Он оставался за границей в качестве эмигранта. В 1905 году Ленин возвратился в Россию и принял дея­тельное участие в тогдашнем открытом революционном движении. Я жил тогда и работал на революционном поприще в Харькове, где и был снова арестован 9 декабря 1905 года. Незадолго до ареста я получил от Ле­нина письмо, которым он устанавливал революционную связь со мною. Это было за несколько дней до моего ареста, и, таким образом, я не успел ему ответить. В начале 1906 года я очутился в ссылке, в Сибири, а в 1907 году ссылка была мне заменена высылкой из Рос­сии. Я уехал в Бельгию, где находился мой старый приятель и товарищ по работе в Харькове Минаков (псевдоним), по убеждениям ярый меньшевик, теперь уже давно умерший.

            Я относился крайне отрицательно к эмиграции, и потому, попав в Брюссель, я жил в стороне от русских эмигрантов, тем более что у меня было много личных горестей... Но Минаков, очень популярный в брюссель­ской эмиграции, всячески старался вытянуть меня из моего уединения. Кончилось тем, что я перезнакомился со всеми. Как и во всех европейских центрах, в Брюс­селе существовали разные группы действовавших в то время в России революционных партий. Существовала и «Брюссельская группа Российской социал-демократической партии». Хотя съезд 1902 года и положил начало разделению на две фракции (большевиков и меньшеви­ков), но наружно партия считалась единой, и загранич­ные группы ее, по существу уже распавшиеся внутри каждая на две части, с внешней стороны сохраняли де­корум цельных организаций. Внутри кипели страсти и взаимная вражда, и люди расходились не только идейно, но рвались и старые дружеские связи.

            Брюссельская группа, в частности, была в начале моего приезда в Брюссель очень немногочисленна и ор­ганизационно очень непрочна. Всем известно, конечно, что секретари такого рода организаций являются в сущ­ности душой их и в значительной степени в известном объеме даже диктаторами-руководителями своих групп. Секретарем брюссельской группы было лицо весьма ни­чтожное во всех отношениях, и вся группа в целом бы­ла очень недовольна им по весьма многим и вполне основательным причинам. И вот покойный Минаков стал усердно настаивать, чтобы я согласился войти в группу, а затем еще более настойчиво, апеллируя к моему «со­циал-демократическому» сердцу, начал уговаривать меня согласиться стать секретарем группы. В конце концов я согласился и был выбран секретарем. Минаков знал, ко­нечно, что я большевик, и тем не менее, будучи лично ортодоксальным меньшевиком, не за страх, а за совесть употреблял все свое влияние для проведения меня в секретари. В качестве такового я являлся, так сказать, естественным представителем брюссельской группы.

            В это время ЦК партии установил похвальный обы­чай время от времени посылать во все пункты, где име­лись  российские социал-демократические организации, особых докладчиков по разным современным вопросам. На секретарях групп лежала, между прочим, обязан­ность не только организовать собрания, где читались такие доклады, но и принимать гастролеров-докладчи­ков и заботиться о них во время их пребывания в данном пункте. Таким образом, за время моего пребы­вания в Брюсселе в нем пребывали с самыми разнооб­разными докладами Мартов, Алексинский, Луначарский, Ленин и др.

            Но уже с моего приезда в Брюссель у меня установи­лись с Лениным самые оживленные письменные деловые сношения по всевозможным партийным делам. Надо упо­мянуть, что Ленин состоял членом ЦК Российской социал-демократической партии (напоминаю, без разделения ее на большевиков и меньшевиков, ибо партия формально была едина), входя одновременно в качестве представите­ля этой партии и в Бюро Второго Интернационала.

            Между прочим, с явкой от Ленина в Брюссель пере­брался на жительство и В. Р. Менжинский (В настоящее время находится в Москве, где состоит начальником ГПУ - Авт.), с которым у меня вскоре установились очень близкие дружеские отношения. Когда он приехал, он был очень болен, весь какой-то распухший от болезни почек. В день прибытия Ленина Менжинский вызвался встретить его на вокзале и проводить в небольшой ресторан, где я всегда обедал и где должен был ждать их обоих — час был обеден­ный.

            Я встречал Ленина до сего только один раз. Это бы­ло в Самаре, когда я ехал на голод (1891—1892 гг.), где я остановился по дороге, чтобы познакомиться с но­вым тогда для меня делом постановки столовых для го­лодающих и пр. И вот здесь-то я встретил В. И. Улья­нова, тогда молодого студента, если не ошибаюсь, Казанского университета, из которого он за что-то был уволен. Он тоже работал на голоде в одной из самар­ских столовых. Меня познакомили с ним как с братом безвременно погибшего Александра Ульянова. Я смутно вспоминаю его как довольно бесцветного юношу, пред­ставлявшего собою интерес только в качестве брата зна­менитости.

            И вот, встретившись с ним в ресторане через много лет, я, конечно, не узнал в этом невысокого роста, с неприятным, прямо отталкивающим выражением лица, довольно широкоплечем человеке, обладающем уверенны­ми манерами, того Владимира Ульянова, которого я мельком видел в Самаре.

            Я сидел в ожидании Ленина и Менжинского за сто­ликом... Они пришли. Я увидел сперва болезненно со­гнутого Менжинского, а за ним увидел Ленина. Мне бросилось в глаза одно обстоятельство, и я даже вско­чил... Как я выше говорил, Менжинский был очень бо­лен.

 

Его отпустили из Парижа всего распухшего от бо­лезни почек, почти без денег... Мне удалось кое-как и кое-что устроить для него: найти своего врача и пр., и спустя некоторое время он стал поправляться, но все еще имел ужасный вид с набалдашниками под глазами, распухшими ногами... И вот при виде их обоих: пышу­щего здоровьем, самодовольного Ленина и всего расслаб­ленного Менжинского — меня поразило то, что последний, весь дрожащий еще от своей болезни и обливаю­щийся потом, нес (как оказалось) от самого трамвая громадный, тяжелый чемодан Ленина, который шел на­легке за ним, неся на руке только зонтик...

            Я вскочил и вместо привета прибывшему бросился скорее к Менжинскому, выхватил у него из рук выва­ливающийся из них чемодан и, зная, как ему вредно таскать тяжести, накинулся на Ленина с упреками. Менжинский улыбался своею милой, мягкой улыбкой. Он растерянно стоял передо мной, осыпаемый моими дружескими укоризнами. Я поторопился усадить его, и первыми словами, обращенными мною к Ленину, были негодующие упреки:

            — Как вы могли, Владимир Ильич, позволить ему тащить чемоданище? Ведь посмотрите, человек еле-еледышит!..

            — А что с ним? — весело-равнодушно спросил Ле­нин- — Разве он болен? А я и не знал... ну, ничего, поправится...

            Меня резанул этот равнодушный тон... Так возобнови­лось наше знакомство, если не считать началом его нашу деловую переписку. Сцена с чемоданом произвела на ме­ня самое тяжелое впечатление. Но Ленин был моим гос­тем и притом близким товарищем, и я, с трудом подавив в себе раздражение, перешел на мирный тон приветствий и пр. Когда мы, пообедав, поднялись из-за стола, чтобы идти ко мне — Ленин остановился у меня, в моей един­ственной комнате, — Менжинский снова схватился было за чемодан Ленина. (По долгу правдивого летописца отмечу, что элемент самопожерт­вования является отличительной чертой характера Менжинского в его сношениях с близкими людьми. Так, мне вспоминается, как тот же Менжинский в Москве, прибыв из Киева, страдая сильной грыжей, стал перетаскивать свой и своих товарищей багаж, в то время как молодые товарищи спокойно шли налегке. Он поплатился за это болезнью, которая продержала его несколько недель в постели. И он сносил свои страдания без ропота, с присущей ему мягкой улыб­кой. — Авт.). После долгих препирательств с ним я вырвал у него злосчастный чемодан и с шуткой, но на­стоятельно всучил его Ленину, который покорно и легко понес его.

            В моей памяти невольно зарегистрировалась эта чер­та характера Ленина: он никогда не обращал внимания на страдания других, он их просто не замечал и оста­вался к ним совершенно равнодушным...

ГЛАВА 6

Ленин у меня в гостях. - Некоторые характерные черты Ленина: грубость, резкость со слабыми против­никами, личные выпады. — Поклонники Ленина и его враги. — Разговоры с Лениным (1908 г.) на тему о максимализме, о парламентаризме, о советизации. Уч­редительном собрании и пр. — Его резкое отношение к социалистическим утопиям. — Ленин предостерегает от того, чтобы петь отходную буржуазии и демокра­тии. — Ленин в спорах.

 

            Ленин погостил у меня всего 4—5 дней. Как я ска­зал, он жил это время у меня, в моей комнате.

Мы все это время не расставались с ним и, как оно и понятно, много говорили на всевозможные темы. Доклад, который он прочитал тогда в Брюсселе, ничего особенного собою не представлял. Я не помню точно его темы и могу сказать лишь, что он, как теперь принято говорить, был на тему момента дня.

Это было в 1908 году, когда ре­волюционное движение 1905 года было свирепо и, ска­зал бы я, чисто по-большевистски подавлено Столыпи­ным. Само собою, в русском обществе, считая в том числе и революционеров, как реакция царила значитель­ная подавленность. Люди отходили прочь от революци­онного движения. Разочарование захватывало все более глубокие слои российских граждан, в результате обще­ственными силами овладели инерция и жажда покоя.

            И вот борьбе с этим реакционным настроением и был посвящен доклад Ленина. Он старался вдохнуть в сомневающихся и унывающих веру в то, что революци­онное движение не умерло, что оно идет своим ходом вперед. Собравшиеся на доклад плохо воспринимали его ободрения, и, сколько помню, доклад не вызвал сколь­ко-нибудь оживленных прений, и мне, председательству­ющему на этом собрании, пришлось после двух-трех вя­лых и каких-то вымученных реплик за отсутствием оп­понентов закрыть его при удручающем настроении собравшихся.

Отмечу одно обстоятельство, которое, навер­ное, удивит читателя, не знавшего и не слыхавшего Ле­нина как оратора на публичных собраниях. Он был очень плохой оратор, без искры таланта: говорил он, хотя всегда плавно и связно и не ища слов, но был тускл, страдал полным отсутствием подъема и не захва­тывал слушателя. И если тем не менее, как это было в России и до большевистского переворота и после него, толпы людей слушали его внимательно и подпадали под влияние его речей, то это объяснялось только тем, что он говорил всегда умно, а главное — тем, что он гово­рил всегда на темы, сами по себе захватывающие его аудиторию. Так, например, выступая еще в период Вре­менного правительства и говоря толпе с балкона Кшесинской, он касался жгучих самих по себе для того мо­мента тем: о немедленном мире, о переходе всей земли в руки крестьян, заводов и фабрик, в руки рабочих, необходимости немедленного созыва Учредительного со­брания и пр. Естественно, что толпы, состоявшие из крестьян, рабочих, солдат, бежавших с фронтов, и мат­росов, впитывали в себя его слова с восторгом. Конечно, он был большим демагогом, и его речи на указанные темы и в духе, столь угодном толпе или толпам, вызывали целые бури и ликование, и толпа окружала его непобедимым ореолом.

            Нечего и говорить, что Ленин был очень интересным собеседником в небольших собраниях, когда он не стоял на кафедре и не распускал себя, поддаваясь свойствен­ной ему манере резать, прибегая даже к недостойным приемам оскорблений своего противника: перед вами был умный, с большой эрудицией, широко образованный человек, отличающийся изрядной находчивостью. Правда, при более близком знакомстве с ним вы легко подмеча­ли и его слабые, и, скажу прямо, просто отвратитель­ные стороны.

Прежде всего отталкивала его грубость, смешанная с непроходимым самодовольством, презрением к собеседнику и каким-то нарочитым (не нахожу друго­го слова) «наплевизмом» на собеседника, особенно ина­комыслящего и не соглашавшегося с ним, и притом на противника слабого, ненаходчивого, небойкого...

Он не стеснялся в споре быть не только дерзким и грубым, но и позволять себе резкие личные выпады по адресу про­тивника, доходя часто даже до форменной ругани. Поэ­тому, сколько я помню, у Ленина не было близких, за­кадычных, интимных друзей. У него были товарищи, были поклонники — их была масса, — боготворившие его чуть не по-институтски и все ему прощавшие.

Их кадры состояли из людей, главным образом духовно и умственно слабых, заражавшихся «ленинским» духом до потери своего собственного лица. Как на яркий пример этого слепого поклонения и восхищения умом Ленина укажу на известную Александру Михайловну Коллонтай, которая вся насквозь была пропитана Лениным, что и дало повод одной известной писательнице зло прозвать ее «Трильби Ленина». Но наряду с такими «без лести преданными» были и многочисленные лица совершенно, как-то органически, не выносившие всего Ленина в це­лом, до проявления какой-то идиосинкразии (повышен­ной чувствительности. — Ред.) к нему. Так, мне вспо­минается покойный

П. Б. Аксельрод, не выносивший Ле­нина, как лошадь не выносит вида верблюда. Он мне лично в Стокгольме определял свое отвращение к нему. П. Б. Струве в своей статье-рецензии по поводу моих воспоминаний упоминает имя покойной В. И. Засулич, которая питала к Ленину чисто физическое отвращение. Могу упомянуть, что знавшая хорошо Ленина моя по­койная сестра В. А. Тихвинская, несмотря на близкие товарищеские отношения с Лениным, относилась к нему с какой-то глубокой внутренней неприязнью. Она часто говорила мне, как ей бывало тяжело, когда Ленин гос­тил у них (в Киеве), и как ей было трудно сохранять вид гостеприимной хозяйки... Ее муж, известный про­фессор

M. M. Тихвинский, старый товарищ Ленина и приятель его, тоже классический большевик (не лени­нец), был расстрелян по делу Таганцева...

            Надо отметить и то, что, как я выше упомянул, Ле­нин был особенно груб и беспощаден со слабыми про­тивниками: его «наплевизм» в самую душу человека был в отношении таких оппонентов особенно нагл и от­вратителен. Он мелко наслаждался беспомощностью сво­его противника и злорадно и демонстративно торжество­вал над ним свою победу, если можно так выразиться, «пережевывая» его и «перебрасывая его со щеки на ще­ку». В нем не было ни внимательного отношения к мнению противника, ни обязательного джентльменства. Кстати, этим же качеством отличается и знаменитый Троцкий... Но сколько-нибудь сильных, не поддающихся ему противников Ленин просто не выносил, был в отно­шении их злопамятен и крайне мстителен, особенно ес­ли такой противник раз «посадил его в калошу»... Он этого никогда не забывал и был мелочно мстителен...

            Я остановлюсь несколько на том, что говорил Ленин в ту эпоху, чтобы выявить тогдашние его убеждения и тем предоставить читателю возможность дать очную ставку двум Лениным: Ленину 1908 года и Ленину 1917 года и далее...

            Читателю известно, конечно, что революционное дви­жение 1905 года вызвало наружу всевозможные револю­ционные течения, которые все сливались в общем в од­но широкое русло борьбы против самодержавия. Между прочим, одним из таких течений был и максимализм. Течение это, создавшееся на моих глазах и против ко­торого все тогдашние партии вели ожесточенную борьбу (и меньшевики, и большевики), объединяло собою глав­ным образом наиболее зеленую русскую молодежь и вы­ражалось в стремлении немедленно же осуществить в жизни социалистическую программу-максимум. Конечно, течение это было совершенно утопично и необоснованно (большевики осуществили эту утопию!..) и выражало со­бою только молодую горячность и, само собою, глубокое политическое невежество. И я позволю себе заметить, что современный ленинизм, или большевизм, говоря гру­бо, представляет собою именно этот самый максимализм, доведенный до преступления перед Россией и человече­ством вообще...

            Я лишь отмечаю это сходство, не останавливаясь на доказательствах и обосновании его, ибо это потребовало бы зря много места и времени... да к тому же ведь и всякому это очевидно.

            Конечно, правительство Столыпина свирепо, по-боль­шевистски (явное преувеличение, эта «свирепость» была реакцией на революционный терроризм того периода. — Ред.), расправившееся с революцией, обрушилось всей тяжестью на максималистское движение, которое, кстати сказать, в значительной степени сплеталось с вульгар­ным анархизмом (Видным и талантливым представителем анархо-максимализма был молодой талантливый философ Рысс, писавший под псевдонимом Марфа Борецкая. Как известно, он был повешен в Киеве. Отмечу, что Рысс, как он признавался сам, был в сношениях с русской охранкой, но, по его словам, лишь в интересах революции. Я его немного знал (Харьков, 1904—1905 гг.) и помню его как яркого, талантливого чело­века и увлекательного оратора. — Авт.).

Течение это было подавлено, как и все движение 1905 года, и спасшиеся от тюрем и висе­лиц бежали за границу. Было несколько таких максима­листов-эмигрантов и в Брюсселе в описываемую эпоху. Среди них был один юноша, вышедший из школы до окончания ее, чтобы служить революции, которого я на­зову просто Саней. Ему было всего 18 лет. Очень не­глупый, даже талантливый в некоторых отношениях, он обладал чисто обломовской леностью ума и слабостью характера, что и вело в общем к его глубокому невеже­ству. Он очень бедствовал за границей, вечно попадая под дурное влияние отбросов эмиграции, шантажировав­ших и обиравших его и толкавших по слабости его ха­рактера на недостойные поступки. Мне пришлось много повозиться с этим юношей, в глубине души хорошим и даже детски честным...

            Он часто бывал у меня, заходил и во время пребы­вания Ленина, которому я как-то охарактеризовал его. Был он очень застенчив, Ленин смущал его своим зна­чением, и он до глупости робел перед ним.

            — А, товарищ Саня! — приветствовал его однажды Ленин, когда Саня зашел ко мне. — Ну, как обстоит дело с максимализмом? Скоро вы нам дадите социали­стический строй? Да, кстати, и царство небесное на земле? Пора бы, товарищ, пора, а то ведь душа засох­ла...

            Бедный юноша от этого вопроса, что называется, осел. Он был тяжел на слова и свободно говорил только в обществе, где с ним были нежны и теплы. Здесь же он от смущения и покраснел и побледнел и стал гово­рить что-то совершенно нечленораздельное. Я пошел ему на выручку и старался за него отшутиться перед Лени­ным, который, видя перед собой весьма слабого против­ника, обрушился на него со всем своим обычным арсе­налом.

            — Я не понимаю людей, — резко нападал он на беспомощного и пришипившегося Саню и, по своему обыкновению, продолжал, встав из-за стола и начав хо­дить взад и вперед по комнате: — Совершенно не понимаю, как умный человек — а я, надеюсь, имею честь говорить с таковым — может лелеять мечты, и не толь­ко мечты, а и рисковать и работать во имя немедленно­го интегрального социализма? Какие у вас обоснова­ния? — резко остановившись перед Саней, в упор по­ставил он свой вопрос. — А?... Но только не разводите мне утопий, — это, мил человек, ни к чему... Ну, я слушаю, с глубоким (подчеркнул он) к вам почтением.

            — Да, мы, — медленно, точно выжимая из себя прессом слова, беспомощно мямлил Саня, как ученик на экзамене, бросая на меня умоляющие взгляды, — мы считаем... эээ... согласно Марксу, что конкурен­ция... концентрация капитала... орудий производства... словом, что настал момент окончательной экспроприа­ции... эээ...

            — Ха-ха-ха! — злобно рассмеялся Ленин, заранее торжествуя легкую победу. — Слыхали мы все это, гос­подин мой хороший в сапогах, слыхали, и не раз... Все это праздные измышления «скорбных разумом невтонов», или, вернее, социалистическая маниловщина с ее моста­ми, лавками и прочими побрякушками... голая и вред­ная утопия... Чистейшей воды фурьеризм или «Нью-Гармони» папаши Оуэна... Неужели вы не понимаете, что ставка на немедленный социализм не выдерживает даже самой поверхностной критики?! Неужели вы не понима­ете, что при современном соотношении общественных сил, при слабом развитии во всем мире, а не то что в нашей заскорузлой Расее-матушке, господин мой хоро­ший, а именно и точно при слабом развитии во всем мире капитализма нас отделяют от момента обобществ­ления сотни, если не тысячи лет, но сотни-то во всяком случае... Надо обладать поистине гениальным узколобием, чтобы верить в немедленный социализм... Ха-ха-ха! Где там! Нам вынь да положи вот сию же минуту «Красную звезду» моего друга Александра Александрови­ча (Речь идет о нашумевшем в свое время романе А. А. Малинов­ского (Богданова) «Красная звезда», в котором автор талантливо вос­производил социалистическую утопию. Роман очень захватил молодежь того времени. — Авт.)... на меньшее мы не согласны! Никак нет, ни Боже мой, — на меньшее мы не согласны! И зря он написал этот роман, ибо он только окончательно совращает с пути истины всех скорбных главой, имя же им легион, и заставляет их лелеять, по выражению моего друга «его величества Божьею милостью Николая II», несбы­точные мечтания...

            Он остановился на минуту, подошел к столу, отпил чаю и снова заходил по комнате.

            — Да, я говорю, несбыточные мечтания, — продол­жал он. — И горе нам было бы, нам и всему миру, если бы каким-нибудь хоботом, какой-нибудь нелепой авантюрой Россия или какой угодно, даже самый циви­лизованный по нынешним временам народ был бы ввер­гнут в социалистический строй в современную нам эпо­ху! Это явилось бы бедствием, мировым бедствием, от которого человечество не оправилось бы в течение сто­летий!.. Да, прав Иисус Христос, — что ни говорите, а он -был не дурак, — и вам, милейший, следовало бы помнить, что он говорил: «Блюдите, да не соблазните единого от малых сил...» А что такое народ, толпа?! Это именно те «малые», о которых он говорил!.. Это со­блазн — преступление перед всем миром, перед всем человечеством!! Да, именно. И сколько все мы, пишу­щие, и говорили, и писали, предостерегая от увлечения социалистическими утопиями, сколько мы доказываем, что всякого рода фурьеризмы (от Фурье. — Ред.), прудонизмы (от П. Ж. Прудона. — Ред.) и оуэнизмы (от Р. Оуэна. — Ред.) ведут только в конечном счете к ре­акции, глубокой, душной, безысходной реакции, чрева­той знаете чем?! — и он вплотную остановился перед несчастным Саней, как бы ожидая от него ответа...

            Но тот, точно ошпаренный, упорно молчал. Ленин ждал. Саня, как школьник, не приготовивший урока, не зная, что сказать, стал откашливаться — было жалко на него смотреть.

            — Хе, — злорадно снова заговорил Ленив, — зк-хе... Так вот я вам скажу, мой мудрый и почтенней­ший Сократ, чем это чревато. Неизбежная в таком случае реакция привела бы к тому, что здоровая сама по себе идея социализма погибла бы, если не совсем, то ее движение было бы застопорено на много десяти­летий! Человечество надолго бы было иммунитировано (от иммунитета. — Ред.) этой предохранительной вак­циной социализма и получило бы полнейший отврат к нему... Конечно, в конце концов социализм восторжест­вует, но эта реакция, повторяю, задержала бы посту­пательное движение его и столь любезную вашему сер­дцу, не говорю, уму — об уме не приходится гово­рить — экспроприацию и обобществление капитала... И мы, убежденные социалисты-диалектики,  не можем иначе как с глубокой враждой относиться к максима­лизму, под каким бы соусом он ни подавался, как к самому реакционному течению...

            — А сколько, кстати, вам лет?! — вдруг оборвав сам себя, резко спросил он Саню, и его маленькие глазки засветились хитрым и злым огоньком.

            Весь красный и обливаясь потом, несчастный, затю­канный Саня, прокашлявшись, каким-то замогильным густым басом ответил:

            — Почти девятнадцать...

                — Ха-ха-ха! Только-то? А не шестнадцать?!.. Ну да все равно... Пушкина помните? Помните: «Так розгами его!» — сказал Зевс в известном стихотворении... ха-ха-ха (Я нарочно так подробно привел эту декларацию Ленина. Она любопытна как антитеза всему современному ленинизму, сталинизму и пр. Она интересна и для сопоставления ее с ответом Ленина мне, ког­да вскоре после большевистского переворота я, приехав в Петербург, беседовал на эту тему с Лениным. Позволю себе сослаться на это мес­то из моих воспоминаний («Среди красных вождей») и привести наш разговор:

                «Скажите мне, Владимир Ильич, как старому товарищу, — сказал я, — что тут делается? Неужели это ставка на социализм, на остров «Утопия», только в колоссальном размере, — я ничего не понимаю...

                — Никакого острова «Утопии» здесь нет, — резко ответил он то­ном очень властным. — Дело идет о создании социалистического госу­дарства. Отныне Россия будет первым государством с осуществленным в ней социалистическим строем... А, вы пожимаете плечами! Ну, так вот, удивляйтесь еще больше! Дело не в России, на нее, господа хоро­шие, мне наплевать, — это только этап, через который мы проходим к мировой революции...

                Я невольно улыбнулся. Он скосил свои узенькие маленькие глаза монгольского типа с горевшим в них злым ироническим огоньком и сказал:

                — Вы улыбаетесь! Дескать, все это бесплодные фантазии. Я знаю все, что вы можете сказать, знаю весь арсенал тех трафаретных, изби­тых, якобы марксистских, а в сущности буржуазно-меньшевистских ненужностей, от которых вы не в силах отойти даже на расстояние ку­риного носа... Мы забираем и заберем как можно левее!..

                Улучив минуту, когда он на миг смолк, точно захлебнувшись сво­ими собственными словами, я поспешил ему возразить:

                — Все это очень хорошо. Допустим, что вы дойдете до самого что ни есть левейшего угла... Но вы забываете закон реакции, этот чисто механический закон отдачи. Ведь вы откатитесь по этому закону черт знает куда!..

                — И прекрасно! — воскликнул он. — Прекрасно, пусть так, но в таком случае это говорит лишь за то, что надо еще более забирать влево!.. Это вода на мою мельницу...» — Авт.).

            Не помню уж точно как, далее Ленин завел с тем же Саней разговор о парламентаризме. Дело в том, что в своем докладе Ленин говорил по поводу значения со­циал-демократической думской фракции. И вот, хотя и робко и запинаясь, Саня, при моем содействии (я знал его взгляды и чисто детские рассуждения и обоснова­ния), высказал свой отрицательный взгляд на парламен­таризм. Он повторял, как хорошо натасканный попугай, что парламент отжил свое, что он всюду падает как пе­режиток и является учреждением чисто буржуазным...

            — Вот как! — снова сцепился Ленин с ним. — Так что вы считаете, товарищ Саня, что для России парла­ментский режим тоже пережиток, который можно спо­койно выбросить, как яичную скорлупу! Великолепно, я принимаю ваше глубокомысленное решение и всеми ме­рами приветствую его. Итак, долой парламенты всего мира, вплоть до старейшего из них английского! До­лой!.. Ну, а что же вы предлагаете взамен этих отжив­ших учреждений? Ведь вы, конечно, как ортодоксальный максималист, считаете, что и мировая — о российской мы, конечно, и говорить не желаем — буржуазия вы­полнила свою историческую миссию, а потому долой и ее?.. Так ведь?

            — Да, так, — робко проскрипел Саня.

            — Правильно, — ехидным тоном сказал Ленин, — принимаю и даже ставлю вопрос шире. Принимаю, что вообще и демократия, и ее режим тоже отжили свое. Принимаю и приветствую глубокие заключения товари­ща Сани... Да здравствует максимализм, а следователь­но, по-максималистски же и немедленная диктатура пролетариата! Так, верно я говорю? Черт с ними и с кре­стьянами — ведь и они тоже мелкие буржуа, а значит, говорю о России, пусть и они исчезнут также с лица земли, как рудимент... Хорош. Ну а предлагаемый образ правления, раз вы изволите уничтожить парламент? Ну, мудрый Эдип, разреши!!..

            Я не принимал участия в этом неинтересном мне споре, оставляя Саню на произвол судьбы. Я хорошо знал всю нелепость взглядов Сани, если это можно на­звать взглядами, но я с любопытством следил за мане­рой поведения Ленина. Мне казалось, что совершенно невежественный мальчик Саня просто не стоил тех гро­мов, которыми разразил его Ленин.

            — Да, вместо парламента нужны облеченные всей полнотой власти советы, — с трудом выжал из себя Са­ня трафаретный ответ.

            — Ну, вот мы. слава Богу, и договорились! — вос­кликнул Ленин, как-то провокационно ободряя Са­ню. — Исполать тебе, детинушка, что умел ответ де­ржать. Но вот еще один вопрос, который нам следует разрешить... Раз вы так блестяще разрешили вопрос указанием на советы, может быть, вы скажете мне, а как же быть... — говорю под углом не всего человече­ства, а с точки зрения наших российских интересов, нам уж не до всего человечества, где уж тут, дай Бог самих себя устроить... Так вот, как быть с идеей Уч­редительного собрания, этой старой мечтой российского освободительного движения? Что ж, и ее надо похе­рить?

            — Да, похерить, — вымолвил Саня таким тоном, точно он чувствовал, что тонет и что все равно уж пропадать...

            Ленин как-то мелко торжествовал. Его маленькие глазки светились лукавством кошки, готовой сейчас броситься на мышонка, перед которым путь к норе был отрезан. И он накинулся на него, пересыпая свои слова совершенно ненужными оскорбительными личны­ми выпадами... Он крикливо и демагогически (хотя мы были втроем) построенными оборотами начал читать ему целую передовую статью о пользе парламента, о том, что демократии предстоит еще широкое будущее, что класс буржуазии далеко не сказал еще своего по­следнего слова и не скоро его скажет, что диктатура рабочего класса пока еще химера, что Учредительное собрание есть реальная, глубоко затаенная мечта всего русского народа, без различия классовых и иных пере­городок, и что оно является необходимым этапом к установлению того правления, которое будет угодно су­веренному, свободному народу.

            — Ну, а вы, мой мудрый Эдип, уже решили вопрос об этом правлении! Какого черта созывать Учредитель­ное собрание, когда товарищ Саня сам уже решил все!.. Советы, говорите вы? Великолепно, да здравствуют сове­ты и все вообще идеи господ Троцких, Хрусталевых и иже с ними!.. Слава и вам, товарищ Саня, хотя... ах, «муж многоопытный, губит тебя твоя мудрость»...

            Попозже в тот же день, когда Саня уже ушел, я обратился к Ленину с дружеским упреком в самой мяг­кой форме:

            — И охота вам была, Ильич, так зло спорить с Са­ней, — ведь это еще мальчик, попавший в вихрь рево­люции...

            — А черт с ним, — как-то подчеркнуто злобно от­ветил Ленин, — дураков учить надо, ведь дураков, го­ворит пословица, и в церкви бьют, пусть он сам на се­бя пеняет, что я его отшлепал...

            — Да Саня вовсе не дурак, — ответил я, — это просто мальчик, очень невежественный, который чисто темпераментно пристал к революции и которому и в силу его юности психологически нужно было пристать к самому левому течению...

            — Плевать я хотел на него, — грубо и вульгарно отмахнулся Ленин.

ГЛАВА 7

Ленин заботится о нуждающемся товарище. — Его поза.

 

            Я не любил Ленина и никогда не состоял в рядах его поклонников. Но долг беспристрастного «летописца» обязывает меня не скрывать того светлого, что мне (правда, «на экране моей памяти» этого светлого сохра­нилось очень немного) пришлось в нем подметить.

            Перед своим докладом Ленин, собираясь вместе со мной идти в «Мэзон дю Пепль» (Дом Народов. — Ред.), в одной из аудиторий которого должно было со­стояться собрание, вынув свою записную книжку, порывшись в ней, попросил меня познакомить его с одним из эмигрантов, известным под именем «товарищ Митя». Он был наборщиком и жил в Брюсселе с молодой же­ной и очень нуждался. Как секретарь группы, я распо­лагал спорадически небольшими средствами, из которых, с разрешения бюро группы, оказывал ему посильную помощь.

            — Вы не знаете, Георгий Александрович, он очень нуждается? — спросил Ленин.

            Я подтвердил и иллюстрировал его нужду.

            — Дело в том, — сказал Ленин, — что он писал мне и просил помочь. Я могу в качестве члена Интер­национального Бюро выхлопотать ему то или иное посо­бие... Сколько, вы думаете, надо ему выдать?

            Я указал как на минимальную сумму пособия на пятьдесят франков: в то время в Бельгии можно было на эту сумму одному человеку прожить полмесяца.

            — Что вы, что вы? — сказал Ленин, и во взгляде его я прочитал выражение какой-то теплоты. — Он, ви­дите ли, пишет, что через некоторое время, счастли­вец, — вздохнул он (Ленин, как и его жена. Надежда Константиновна, очень, но тщетно хотели иметь ребенка. — Авт.), — его жена ждет ребенка... Так что пятьдесят будет маловато, а? Как вы думаете?

            Тогда я удвоил сумму пособия. Но Ленин, согласив­шись со мной, просил меня уведомить его, когда насту­пит минута родов, чтобы устроить Мите еще одно посо­бие, что я, конечно, и исполнил.

            В «Мэзон дю Пепль» мы пошли с ним к Гюйсману, секретарю Интернационального Бюро, и Ленин попросил его выдать сто франков для Мити. Отмечу, что, когда Митя, пораженный таким крупным пособием (по совре­менному индексу это составляло не менее тысячи фран­ков), благодарил Ленина, тот страшно сконфузился и стал валить «вину» на меня.

            Весть о крупном пособии быстро распространилась по эмиграции, и к Ленину с аналогичными просьбами обра­тились еще два-три товарища, и он по совещании со мной как секретарем выхлопотал и для них, правда, не­большие пособия.

            Может быть, мы все мало знали Ленина и, имея с ним общение исключительно деловое, не обращали вни­мания на эти черты его характера? Может быть, в нем тлели и обыкновенные чувства?.. Так хотелось бы ве­рить!.. Напомню об его отношении к матери...

            Но раз я коснулся этой стороны, не могу не сопо­ставить с этим его отношение к посторонним, неизве­стным ему товарищам, его отношение к Менжинскому, его старому товарищу и другу, о чем я выше уже го­ворил. В течение этого пребывания Ленина у меня я несколько раз говорил ему о тяжелом положении Мен­жинского, человека крайне застенчивого, который сам лично предпочел бы умереть (я его застал умирающим от своей болезни, в крайней бедности, но он никому не говорил о своем положении), но ни за что не об­ратился бы к своим друзьям или товарищам. Но Ле­нин относился к моим указаниям совершенно равно­душно и даже жестко-холодно. Он ничего не сделал для него...

            Описанный выше случай, когда Ленин обнаружил та­кую растрогавшую меня чисто товарищескую теплоту, был единственный, по крайней мере из известных мне. Возможно, что именно потому-то так врезалось мне в память и так меня растрогало, что это было так непо­хоже на Ленина, было так необычно для него и напо­минало какое-то чудо вроде летающей собаки. И рядом с этим встает воспоминание об его грубом отношении к близкому ему товарищу Менжинскому. И невольно ко­пошится подозрительное сомнение: да не было ли это его теплое, внимательное отношение к мало знакомому ему Мите, притом рабочему, лишь демагогическим жес­том, позой для привлечения сердец?

ГЛАВА 8

«Отзовизм» и мой спор с Лениным. - Тяжелая сцена грубостей, и я осаживаю Ленина. - Предложение ди­скуссии об «отзовизме». — В нас обоих закрадывается взаимная неприязнь.

 

            В это же пребывание Ленина у меня между нами произошло резкое столкновение с ним на почве принци­пиальной, о котором я вскользь говорю в моих, уже упо­мянутых, воспоминаниях «Среди красных вождей» и кото­рое по мелочному и, скажу без обиняков, чисто обыва­тельски-мещанскому злопамятству «великого» Ленина отразилось на его отрицательном, чтобы не сказать — на­рочито враждебном отношении ко мне, когда он был все­сильным диктатором и стал распоряжаться судьбами Рос­сии. Он сводил тогда свои счеты со мною...

           

Расскажу подробнее об этом столкновении, так как в нем очень ярко выразился злобный характер Ленина.

            Незадолго до доклада Ленина в Брюсселе же читал доклад и приблизительно на ту же тему покойный Юлий Осипович Мартов (лидер меньшевиков. — Ред.). В то время Ленин уже резко разошелся с ним, порвал личные сношения. В своем докладе Мартов, говоря о значении нахождения в Государственной думе социал-демократической фракции, обусловливал важность ее тем, что она увеличивает численно думскую оппозицию и может присоединять свои подписи к тем или иным петициям, подаваемым Государственной думой на высочай­шее имя. Конечно, это была совершенно нереволюцион­ная точка зрения, а чисто обывательски-либеральная.

            И вот как-то вечером между Лениным и мною про­изошла беседа на эту тему. Ленин озлобленно ругал Мартова. Было уже за полночь, когда мы начали этот разговор, и мы оба раздевались для сна. Я и лег. А Ле­нин, начав разговор, по своему обыкновению, стал хо­дить по комнате в одном белье. Я, конечно, не разде­лял точки зрения покойного Мартова и особенно ее мо­тивировки.

            Необходимо отметить, что в то время среди особенно большевистского крыла нашей партии возникло довольно резко и широко выразившееся течение за то, чтобы де­завуировать товарищей, входивших в думскую фракцию. Течение это, прозванное в партии «отзовизмом» (высту­пали за отзыв депутатов-социалистов из Государственной думы и прекращение легальной деятельности РСДРП. — Ред.), заразило и наиболее радикально настроенных то­варищей-меньшевиков. «Отзовисты», к которым примы­кал и я, так мотивировали свое требование об отозва­нии перед ЦК партии.

            Думская фракция, указывали они, при своем количе­ственном ничтожестве — если память мне не изменяет, она состояла всего не то из 11, не то из 17 человек — была и качественно очень слаба. Поэтому, не пользуясь по своей малочисленности никаким влиянием на ход парламентских дел и занятий, это левое крыло думской оппозиции, лишенное возможности осуществлять партий­ные задачи, могло играть в интересах рабочего движения лишь одну существенную роль, резко и определенно высказывая с думской трибуны требования и идеи рабо­чего движения, не пропуская для этого ни одного под­ходящего или удобного случая. Но слабая и по своему личному составу фракция своими выступлениями произ­водила самое жалкое впечатление, часто смехотворное. Лица, входившие в нее, не исключая и лидера фрак­ции, покойного Чхеидзе (Н. С. Чхеидзе, лидер меньше­виков. — Ред.), очень хорошего человека и честного, но ничем не напоминавшего собою народного трибуна, бы­ли люди робкие и совершенно незначительные как по характеру (отсутствие гражданского мужества, столь не­обходимого для воинствующей оппозиции), так и умст­венному убожеству и отсутствию необходимой эрудиции. А потому фракция нередко впадала в глубокие противо­речия с основоположениями платформы партии (Упомяну о Петровском (Григорий Иванович, — Ред ), который теперь является председателем Украинского Совнаркома, по принципу: на безлюдье и Фома человек. Он демонстрировал свое полное ничто­жество во время процесса, инсценированного царским правительством, по обвинению фракции в государственных преступлениях (в 1916 г. — Ред ). Мне лично передавали о той приниженной роли, которую играл этот «трибун» на суде. — Авт.).

           

ЦК партии употреблял все свое влияние на фрак­цию, носясь с ней, как нянька, и ведя с нею опреде­ленно исправительную борьбу. Он обращался к ней с выговорами, замечаниями, требовал подчинения, давал ей указания и директивы по поводу обязательных вы­ступлений с трибуны, подготовлял ее к этим выступле­ниям, давая ей не только необходимые материалы, но даже  составлял   целые речи, которые члены фракции должны были произносить с думской трибуны. Напоминал о партийной дисциплине... Но фракция оста­валась верна себе и, продолжая проваливать и компро­метировать рабочее движение, в то же время заявляла ЦК о своем полном подчинении и хваталась за свои высокие парламентские полномочия, дорожа своей депу­татской неприкосновенностью. К тому же эти полные ничтожества обладали, как и все ничтожества, неукроти­мым самолюбием...

            И вот в описываемое время в партийных кругах на­чалось сперва глухое, но постепенно все нараставшее проявление негодования, отлившегося в конце концов в довольно широкое внутрипартийное движение за то, что­бы отозвать фракцию, то есть дезавуировать ее. Повторяю, в этом движении приняли участие не только боль­шевистские круги партии, но в нем участвовало немало и меньшевиков, наиболее последовательных и прямоли­нейных.

            Характерно то, что, как это и ни странно, Ленин относился очень терпимо к этим «маленьким недочетам», как он их называл, фракции и категорически высказы­вался против дезавуирования и вообще крутых мер... И вот мне пришлось в указанный вечер схватиться с ним в горячем споре по этому вопросу...

            Я стал спокойно, чисто деловым тоном, тщательно аргументируя каждое отрицательное положение, нападать на думскую фракцию и ЦК, упрекая первую в указан­ном выше непозволительном поведении, в самом наглом нарушении партийной дисциплины, а ЦК партии — в слабости и явном потворстве. По своему обыкновению, Ленин спорил не просто горячо и резко, но запальчиво и с нескрываемым раздражением.

            — Никакого тут потворства и слабости со стороны ЦК нет, — говорил он, — а есть просто стремление со­хранить нашу парламентскую фракцию, что выгодно партии, возглавляющей и выражающей революционные интересы пролетариата. И всякий, у кого мозги не заволокло туманом, должен это хорошо понимать.

            — Великолепно, — игнорируя его последний личный выпад, сказал я, — но ведь эта, с позволения сказать, наша парламентская фракция не умеет, не способна ис­пользовать трибуну, это единственное «окно в Европу», и, вместо того чтобы говорить в него всему миру о требованиях рабочего класса и вообще народа, лепечет ка­кой-то жалкий и трусливый вздор, который только воз­мущает истинных представителей рабочего класса, как наших, так и западноевропейских. Вот в этом-то и за­рыта собака.

            — Это неверно! — резко закричав, оборвал меня Ленин. — Люди делают что могут и умеют. И это очень важно! Как вы этого не понимаете?!

            — Я очень хорошо понимаю то, что вы говорите, — сказал я, — но в том-то и беда, что люди эти очень мало могут и ничего почти не умеют, почему им и не место представлять партию в парламенте.

            — А, вот что! — возразил Ленин. — Значит, надо их отозвать. Очень остроумное решение, делающее честь глубокомысленности и политической мудрости его авто­ров!..

А я вам скажу, господин мой хороший и сеньор мой сиятельный, что «отзовизм» — это не ошибка, а преступление. Все в России спит, все замерло в каком-то обломовском сне. Столыпин все удушил, реакция идет все глубже и глубже... И вот, цитируя слова М. К. Цебриковой, — надеюсь, это имя вам известно, мой многоуважаемый, — напомню вам, что «когда мут­ная волна реакции готова захлестнуть и поглотить все живое, тогда стоящие на передовых позициях должны во весь голос   крикнуть   всем   падающим   духом: «Д е p ж и с ь !» Это ясно всякому, у кого не зашел еще ум за разум...

            — Вот именно, — ответил я, все еще пропуская ми­мо ушей грубости и личные выпады против меня, — «крикнуть и кричать, не уставая, во весь голос «де­ржись»! К сожалению, наши-то, которых вы называете «передовыми», не умеют и не хотят крикнуть... Голоса их — вспоминаю «Стену» Леонида Андреева (известный писатель. — Ред.) — это голоса прокаженных: они си­пят и хрипят и вместо мужественного крика и призыва издают ряд каких-то неясных, робких шепотов и бормо­тании, над которыми наши противники только смеются! И я считаю, что нам выгоднее в интересах нашего дела оставаться в Думе без фракции, чем иметь...

            — Как?! По-вашему, лучше оставаться в думе без наших представителей?! — с возмущением прервал меня Ленин. — Ну, так могут думать только политические кретины и идиоты мысли, вообще скорбные главой и са­мые оголтелые реакционеры...

            Эти грубые и в сущности плоские личные выпады, наконец, мне надоели. Я долго не обращал, или, вер­нее, старался не обращать, на них внимания, понимая, что они являются следствием сознания беспомощности той позиции, которую он защищал. Я привожу наш разговор в сжатом виде, чтобы дать читателю лишь по­нятие о манере Ленина спорить. На самом деле он про­сто ругался и сыпал на мою голову выражения «дубовые головы», «умственные недоноски», «митрофаны», — сло­вом, аргументировал целым набором оскорбительных вы­ражений. Я никогда не любил споров из-за споров и органически не выношу, когда спор превращается в лич­ную распрю и взаимные оскорбления: для меня спор тогда теряет всякий интерес, и мне становится просто непроходимо скучно. Так было и на этот раз.

            — Ну, Владимир Ильич, вы бы брали легче на по­воротах, — внешне спокойно, но внушительным тоном сказал я. — Ведь если и я применю вашу манеру оппо­нировать, так, следуя ей, и я могу «обложить» вас вся­кими ругательствами, благо русский язык очень богат ими, и тогда получится просто рыночная сцена... Но я помню, что, к сожалению, вы мой гость...

            Надо отдать справедливость, мой отпор подействовал на Ленина. Он вскочил, стал хлопать меня по плечам, полуобнимая, хихикая и все время повторяя «дорогой мой» и уверяя меня, что, увлеченный спором, самой те­мой его, забылся и что эти выражения ни в коей мере не должно принимать как желание меня оскорбить...

Тем не менее спор наш прекратился. Я предложил Ле­нину, состоявшему в то время членом ЦК и редактором нашего фракционного (большевиков) органа «Пролета­рий», открыть на страницах его дискуссию на эту тему, сказав, что я немедленно же напишу соответствующую статью с изложением моего взгляда... Он согласился, по-видимому, охотно, но, как дальнейшее покажет, совер­шенно неискренно.

Скосив свои узенькие татарские глаз­ки в сторону, он ответил, что единолично вполне при­ветствует мое предложение, он не может ответить от имени журнала, так как, де, «Пролетарий» ведется ре­дакционной коллегией из пяти лиц, но что он лично будет поддерживать мою идею о дискуссии и настоит на помещении моей статьи...

ГЛАВА 9

Ленин характеризует разных известных лиц. - Ленин об Ю. О. Мартове. - Ленин об А. Луначарском. - Ленин о М. Горьком. - Ленин о Троцком. - Ленин о В. И. Засулич. - Ленин о Литвинове. - Тифлис­ская экспроприация. - Литвинов и Мартов; они не сошлись, и что из-за этого произошло. - Ленин о Вересаеве. -   Ленин  о  Воровском. -   Ленин  о Г. А. Алексинском.

 

            Я заканчиваю описание этого первого приезда Лени­на в Брюссель. И в заключение считаю небесполезным для характеристики Ленина привести его отзывы о раз­ных более или менее известных деятелях, сделанные им в это его посещение меня в Брюсселе.

            Я выше говорил, что незадолго до его приезда в Брюсселе же читал доклад покойный Юлий Осипович Мартов. И вот, говоря о нем, Ленин с обычными свои­ми ужимками и лукавым видом, сказал мне:

            — Хотя Ю. О., как известно, мой большой друг... вернее, бывший друг, но, к сожалению, он великий тал­мудист мысли, и что к чему — это ему не дано...

            О недавно смещенном с поста наркомпроса А. В. Лу­начарском, который незадолго до него тоже читал до­клад в Брюсселе на зыбкую тему романа Арцыбашева «Санин», он говорил не только зло, но и с нескрывае­мым омерзением, ибо, насколько я знаю, в известных отношениях Ленин был очень чистый человек, с искрен­ней гадливостью относившийся ко всякого рода эксцес­сам, как пьянство, половая распущенность и пр.

            В свой приезд Луначарский тоже гостил у меня и тоже пробыл три-четыре дня. Я хорошо знал его покой­ного брата, доктора Платона Васильевича, моего товари­ща по работе (революционной) в Москве и арестованно­го так же, как и я, 1 марта 1901 года. Естественно по­этому, что я встретил Анатолия Луначарского очень приветливо. Но уже после весьма кратковременного зна­комства с ним я раскусил его и понял, что это был хо­тя внешне и блестящий человек, но совершенно пустой малый и морально очень неразборчивый... Он жил тогда на острове Капри под сенью Горького, о котором он го­ворил с самым пошлым подобострастием, так же как и об его жене (актрисе М. Ф. Андреевой. — Ред.). Он усиленно уговаривал и меня переехать на Капри, при­чем все время говорил в таком духе, что вот он вер­нется на Капри, повидается с Горьким и «главное с Ма­рией Федоровной» и поговорит с ними обо мне и уве­рен, что они согласятся приютить и меня. Все это гово­рилось тоном какого-то приживалы... Я просил его весь­ма определенно не хлопотать, говорил, что с отвращени­ем вспоминаю о Горьком и об его жене...

Но тем не менее вскоре после его отъезда я получил от него пись­мо, в котором он сообщал, что очень хлопотал обо мне перед Горьким и в конце концов добился и от Горького, а «главное от Марии Федоровны» согласия на то, чтобы я приехал к ним на Капри, и что меня у Горьких на их вилле ждет прекрасная комната и пр.

Конечно, я поспешил ответить ему, что, как я говорил ему при свидании, я не хочу и не могу согласиться на это приглашение и вступить в ряды того хора паразитов, кото­рый окружает «великого Горького».

            В Брюсселе Луначарский отметился гомерическим пьянством. Так, помню, после одного угощения (пьянст­во и пр.), данного ему поклонниками, мне пришлось в четыре часа утра увозить его к себе домой грязного, пьяного, скверно ругавшегося и все время лезшего в драку, бившего посуду...

            Я рассказал об его брюссельских подвигах Ленину, показал ему письмо Луначарского ко мне с выражением «согласия» Горьких на мой приезд на Капри, и Ленин тут-то и сделал самую беспощадную характеристику сво­ему будущему коллеге по Совнаркому, будущему «мини­стру народного просвещения».

            — Это, знаете, настоящий фигляр, не имеющий ни­чего общего с покойным братом Платоном. По своим убеждениям и литературно-художественным вкусам он мог бы сказать устами Репетилова (персонажа комедии «Горе от ума» А. Грибоедова. — Ред.): «Да, водевиль есть нечто, а прочее все гниль...» Да и в политике он типичный Репетилов: «Шумим, братец, шумим!» Не так давно его укусила муха богоискательства, конечно, так же фиглярно, как весь он фиглярен, то есть просто стал в новую позу. Но, знаете, как тонко посмеялся над ним по этому поводу Плеханов... Это было во время партий­ного съезда (РСДРП, V (Лондонского) в 1907 г. — Ред.)... Плеханов в кулуарах, конечно, вдруг подходит к нему какими-то кротко-монашескими мелкими шажками, останавливается около него, крестится на него и тонень­ким дискантом пропел ему: «Святой отче Анатолий, мо­ли Бога о нас!»...

Скажу прямо — это совершенно гряз­ный тип, кутила и выпивоха, и развратник, на Бога по­глядывает, а по земле пошаривает, моральный альфонс, а впрочем, черт его знает, может быть, не только мо­ральный... Подделался к Горькому, поет ему самые по­шлые дифирамбы, а того ведь хлебом не корми, лишь пой ему славословие... ну и живет у них на Капри и на их счет... (Несмотря на такое мнение о нем, Ленин назначил его руководи­телем образования и воспитания русского юношества!. — Авт.).

            И тут же, придравшись к этому случаю, Ленин по­святил несколько слов и «великому Горькому».

            — Это, доложу я вам, тоже птица... Очень себе на уме, любит деньгу. Ловко сумел воспользоваться добрым Короленкой (В. Г. Короленко, известный русский писа­тель. — Ред.) и другими, благодаря им взобрался на ли­тературный Олимп, на котором и кочевряжится и с высоты которого ругает направо и налево и грубо оплевывает всех и вся... И, подобно Анатолию Луначарскому, которо­го он пригрел и возложил на лоно, тоже великий фигляр и фарисей, по русской поговорке: «Спереди благ муж, а сзади всякую шаташеся»... Впрочем, человек он полез­ный, ибо, правда, из тщеславия, дает деньги на револю­цию и считает себя так же, как и Шаляпин (Ф. И. Ша­ляпин, великий русский певец и актер. — Ред.), «преужаснейшим» большевиком...

            — А знаете вы его жену, Андрееву? — перебив сам себя, спросил он вдруг меня и на мой утвердительный ответ сказал: — Знаете, у Горького есть один рассказ, где какой-то из его героев, говоря своему товарищу о лешем, так характеризует его: «Леший, вишь, вон он какой — одна тебе ноздря...» — «Как ноздря?» — спра­шивает удивленный собеседник.

«Да так... просто ноздря и больше ничего, — вот он каков, леший-то...» Так вот Мария Федоровна похожа именно на горьковского леше­го, ха-ха-ха! — и Ленин весело расхохотался, доволь­ный своим, по-моему, действительно метким сравнением.

            Очень зло отзывался Ленин и о Троцком, который в те времена мирно прозябал среди меньшевиков, все вре­мя — это уже у него было от младых ногтей — крик­ливо позируя и фиглярничая. Характеристика, сделанная Лениным, была не только зла, но и глубоко верна. Мне она вспоминалась впоследствии, уже в Москве, когда «маршал» Троцкий стал во главе Красной армии и одерживал одну за другой победы, выступая с крикли­выми речами «а-ля Наполеон», причем за спиной его стоял не кто иной, как Сталин, в качестве политическо­го комиссара (не называясь официально им), неумный, но напористый и, по отзывам всех, лично знающих его, до самозабвения решительный и отважный человек.

            — Чтобы охарактеризовать вам Троцкого, — говорил Ленин, хитро щуря свои глазки с выражением непереда­ваемого злого лукавства, — я вам расскажу один еврей­ский анекдот... Богатая еврейка рожает. Богатство сдела­ло ее томной дамой, она кое-как лопочет по-француз­ски. Ну, само собой, для родов приглашен самый знаме­нитый врач. Роженица лежит и по временам, томно за­катывая глаза, стонет, но на французский манер: «О, мон Дье!» (О, мой Бог! — Ред.) Муж ее сидит с докто­ром в соседней комнате и при каждом стоне тревожно говорит доктору: «Ради Бога, доктор, идите к ней, она так мучается...» Но врач курит сигару и успокаивает, говоря, что он знает, когда он должен вмешаться в дело природы... Это тянется долго. Вдруг из спальной доно­сится: «Ой, вай мир, гевальт!» (Боже мой! — Ред.). Тогда доктор, сказав «ну, теперь пора», направился в спальную... Вот вспомните мои слова, что как револю­ционер Троцкий — страшный трус, и мне так и кажет­ся, что в решительную минуту его прорвет и он заорет на своем языке «гевальт»...

            Мне особенно вспомнилось это пророчество, когда при приближении к Петербургу армии Юденича (в 1919 г. — Ред.) Ленин командировал в Петербург покойного Краси­на, ибо растерявшийся Троцкий (и Зиновьев с ним) обра­тился к жителям Петербурга с воззванием, рекомендуя им защищаться (это против регулярной и технически хо­рошо оборудованной армии!) постройкой баррикад. Тогда же один товарищ, имени которого я не назову, сказал мне по поводу этой растерянности Троцкого, что «у него шея чешется от страха перед белыми».

            О Плеханове Ленин говорил с известным, хотя и не­добрым почтением:

            — Он, знаете, склизкий и ершистый — так, голыми руками его не возьмешь. Но крупная личность с гро­мадным значением в истории рабочего движения, насто­ящий апостол русского марксистского социализма, впро­чем, с сильным креном в сторону буржуазии...

            О покойной В. И. Засулич он отозвался так:

            — Есть такая детская песенка, точно написанная на Веру Ивановну:

 

                                               Жила-была старица

                                               В тишине под дубом,

                                               Пошла в баню париться, —

                                               Братья, возликуем!.

                                               И как баба умная

                                               Взяла пук мочала..

                                               Песня эта длинная, —

                                               Начинай сначала!

 

            И опять повторяется то же самое, как в песне «у попа была собака». Вот вам и вся Вера Ивановна...

            Признаюсь, я и тогда, так же как и сейчас, не пони­маю, в чем соль этой нелепой характеристики. Одно не­сомненно, что в нее было вложено, на мой взгляд, много какой-то бессильной и беззубой злобы, причина которой мне неясна... Я знаю, что когда-то давно В. И. Засулич встретила молодого тогда еще Ленина, ставшего в ряды эмиграции, с отменным участием и теплотой, о чем мне говорил кто-то из членов семьи Ульяновых с восторгом...

            Очень зло Ленин отзывался и о Литвинове, ныне благополучно добившемся поста наркоминдела. Незадолго до своего приезда в Брюссель Ленин направил ко мне Литвинова с особой рекомендацией, в которой он просил меня принять Литвинова как одного из выдающихся то­варищей, гонимого и международной полицией, и мень­шевиками. Литвинов был в то время герой, имя которо­го довольно долго не сходило со страниц мировой печа­ти. Я напомню вкратце его историю.

            В 1907 году (а может быть, и в 1906 году) в Тифли­се состоялась крупная экспроприация: на артельщиков, везших 200 000 рублей, напали кавказские революционе­ры и отобрали эти деньги, причем все дело обошлось без пролития крови. Я не буду приводить имен, замешанных в этом старом деле, ставшем уже достоянием истории. Революционеры, вступившие в 1905 году в открытый бой с царским правительством, смотрели на это дело как на один из актов военных действий.

В нем принимал уча­стие и такой известный революционер, человек незапятнанной честности, как Камо (Личность эта по своим похождениям почти легендарная. Извест­но, как он, арестованный в Берлине, чтобы его не выдали русской по­лиции, добивавшейся этого два года, находясь в тюрьме, притворялся сумасшедшим: он все время идиотски смеялся, приручил пойманного им воробья, не расставаясь с ним даже во время допросов, в комиссии для освидетельствования его умственных способностей танцевал и пры­гал, как дурачок, ел всяких насекомых, и таким образом он добился того, что его не выдали. — Авт.). (Тер-Петросян С. А. — Ред.), армянин, почти легендарный герой, недавно погиб­ший на Кавказе во время несчастья с мотоциклетом (по­пал под машину, но не на Кавказе, а в Москве в 1922 г. — Ред.). И вся захваченная при этом «эксе» сум­ма (состоявшая из билетов пятисотрублевого достоинства) была передана партии, или, вернее сказать, большевикам. Все участники этой экспроприации остались неуловимы­ми. Русская полиция рвала и метала и, конечно, приняла все меры к тому, чтобы арестовать тех, кто попытался бы разменять эти пятисотрублевки, номера которых были известны полиции.

            И вот, кажется, в 1907-м или 1908 году в Париже был арестован Литвинов, причем прокуратура инкрими­нировала ему попытку разменять эти билеты и его уча­стие в экспроприации. Он просидел в тюрьме всего око­ло двух недель, все время подвергаясь допросам, но в конце концов был освобожден за отсутствием улик. Но, кроме властей, на него нападали особенно энергично ох­ранявшие чистоту своих риз меньшевики в своем жур­нале «Социал-демократ».

            Вскоре Ленин направил его в Англию через Бель­гию, где он пробыл, тоже гостя у меня, несколько дней.

И, рассказывая мне об этой истории, он сообщил мне нечто, относящееся к «белым ризам» Мартова, что я ос­тавляю всецело на его совести.

            Меньшевики встретили его в Париже прямо в штыки, но

Ю. О. Мартов обещал молчать и не поднимать шума, если он поделится с ними частью экспроприированных де­нег, причем Мартов требовал для своей группы (меньше­виков) 15 000 рублей. Литвинов соглашался дать только  5000 рублей, торгуясь дальше, соглашался, понемногу добавляя, дать  7000 рублей. Здесь он уперся, и «сделка» не состоялась. Тогда Мартов открыл против Литвинова свирепую атаку, в чем можно убедиться, прочтя соответ­ствующие номера «Социал-демократа» той эпохи. Мне лично вспоминается одна особенно недостойная статья Мартова, в которой он, не стесняясь выдавать революци­онные, весьма конспиративные, псевдонимы Литвинова и обрушиваясь на него, писал об этом деле... На меня лич­но это выступление Мартова, с которым я находился в самых хороших товарищеских отношениях, произвело столь отвратительное впечатление, что при встрече с ним в Петербурге года два спустя в литературном обществе, когда он подошел ко мне с протянутой для пожатия ру­кой, я не поздоровался с ним, не пожал ему руки, в упор глядя ему в глаза, сказав только одно слово — «Литвинов»... И с тех пор мы не кланялись друг с дру­гом.

            В разговоре со мной Ленин коснулся и этого дела. Я отдавал дань стойкости и выдержанности Литвинова и его самопожертвованию. Ленин, однако, все время сарка­стически морщился.

            — Да, конечно, вы правы... и стойкость, и выдерж­ка, — сказал он. — Но, знаете ли, ведь это все качества хорошего спекулянта и игрока, — они ведь тоже подчас идут на самопожертвование, это все качества умного и ловкого еврея-коробейника (подлинная фамилия Литвино­ва была Валлахмакс. — Ред.), но никак не крупного бир­жевого дельца. И в его преданность революции я и на грош не верю и просто считаю его прожженной бестией, но действительно артистом в этих делах, хотя и мелким до глупости... Ну, подумайте сами, как можно было не сойтись с Мартовым? Ведь это глупо и мелочно, набавил бы еще три тысячи, и они сошлись бы... А теперь вот в «Социал-демократе» идет истерика, визг и гвалт... И я вам скажу просто и откровенно: из Литвинова никогда не выйдет крупного деятеля — он будет гоняться за миллио­нами, но по дороге застрянет из-за двугривенного. И он готов всякого продать. Одним словом, — вдруг с беско­нечным раздражением закончил он, — это мелкая тварь, ну и черт с ним!..

            Вообще в этот приезд мы много говорили с Лениным о разных общественных деятелях. Узнав о моей близо­сти с В. В. Вересаевым (известный писатель. — Ред.) и всей его семьей, он очень зло, не в бровь, а в глаз охарактеризовал его как литератора:

            — Он просто представляет собою нечто среднее меж­ду публицистом и беллетристом или нечто, ни два ни полтора, а по меткой сибирской поговорке — просто «ни­кто»...

            Уничтожающую характеристику сделал он и об изве­стном впоследствии советском сановнике В. В. Воров­ском, писавшем в социалистической печати под псевдо­нимом «Орловский».

            — Это типичный Молчалин (персонаж комедии «Горе от ума» А. Грибоедова. — Ред.), переложенный на рево­люционные нравы, но с польскими чертами какого-то не то Пшексюцюльского, не то Кшепсюцюльского... Его де­визом может служить: «...В мои годы могут ли сметь свое суждение иметь», а впрочем, «падам до ног, аллеж стою, целую реинчки, аллеж свои», и всегда он готов при слу­чае «дать в морду», если к этому представляется без­опасная возможность. А кроме того, я думаю, он и на руку нечист, и просто стопроцентный карьерист...

            Об известном Г. А. Алексинском, бывшем ярком члене II Государственной думы, тоже незадолго до того приезжавшем в Брюссель с докладом о романе «Крас­ная звезда», Ленин отозвался так:

            — Яркий, Божией милостью, оратор, но самый на­стоящий пустоцвет и сума переметная и когда-нибудь должен застрять между двух стульев.

            Заканчивая эту главу, в которой я привожу мнения Ленина о разных лицах, вновь вспоминаю, что он не­сколько раз говорил о своей матери, и, всегда резкий и какой-то злой, он поразительно для всех знавших его как-то весь смягчался, глаза его приобретали какое-то сосредоточенное выражение, в котором было и много теп­лой, не от мира сего, ласки, и просто обожания, и когда он характеризовал ее словом «святая», это нисколько не напоминало французского oh, ma mere, c'est une sainte!

ГЛАВА 10

Конец дискуссии об «отзовизме». — Второй приезд Ленина в Брюссель. — Заседание Бюро II Интернаци­онала. — Ленин уезжает, и наше прощание.

 

            Немедленно же после отъезда Ленина я написал обе­щанную статью для открытия дискуссии и послал ее Ленину. И тут началась нелепая игра в прятки. Ленин ответил мне, что получил мою статью прочитал ее лич­но «с удовольствием» и что на днях даст окончательный ответ, что лично он и Надежда Константиновна, тоже член редакционной коллегии, согласны с необходимостью открыть дискуссию по этому вопросу и приветствуют мою статью, как начало ее. Но что в данный момент три члена редакционной коллегии отсутствуют, и, пока они не возвратятся, он не может дать мне решительного ответа... Скажу кратко: переписка по этому делу тяну­лась около двух месяцев... Мне вскоре стало ясно, что Ленин хитрит и хочет похоронить вопрос...

            Затем я получил от Ленина письмо, в котором он писал, что «на днях» будет в Брюсселе по дороге в Лондон, куда он едет месяца на два, чтобы поработать в Британском музее, и просит меня подождать, пока он со мной лично и поговорит о дискуссии, так как, де, переписываться обо всем трудно... Я ждал. Наконец я получил от него письмо, в кото­ром он спрашивал, может ли он остановиться у меня дня на два-три. Он сообщал, что приглашен в Брюссель на заседание Интернационального Бюро, после чего уедет в Лондон. Конечно, я ответил приглашением. Вскоре он приехал. Когда он немного отдохнул с доро­ги, я спросил его, как обстоит дело с дискуссией? Глаза его забегали, и он стал нести в ответ какой-то дипло­матический вздор, топчась на одном месте.

            — Великолепно, — сказал я, — все это очень инте­ресно, но я прошу вас сказать мне просто: да или нет.

            — Да поверьте, Георгий Александрович, — сказал он, — что и я, и Надежда Константиновна очень настаи­вали на дискуссии и на принятии вашей статьи, где воп­рос о ней поставлен с исчерпывающей полнотой. Но, как вы знаете, редакция коллективная, состоит из пяти чело­век. Ну и вот жена и я — оба мы остались в меньшин­стве.

И хотя это тайна совещательной камеры, но вам я открою, что большинство высказалось вообще против вся­кого рода дискуссий в нашей фракции (И сейчас ведь большевики «во имя цельности» партии преследу­ют всякое проявление: свободы мнений и убеждений. — Авт.), находя, что это ведет к дрязгам и смутам и, кроме того, способствует со­зданию условий, благоприятных для демагогических вы­ступлений, да и свидетельствует, что в партии нет необ­ходимого единства и дисциплины...

            Я возражал против его опасений демагогии и его аракчеевских приемов для сохранения видимого единства мнений и взглядов в партии.    Он оппонировал резко, но уже не прибегая к личным выпадам, приводя в защиту своего мнения явный вздор, произнося реплики, мягко выражаясь, чисто диктаторским тоном.

            — Нет, господа хорошие, — забываясь постепенно, продолжал он, упустив из вида, что я был один его оппо­нент, — коллегия, руководящая партийным органом, сто­ит на страже партийной дисциплины, она охраняет един­ство партии от всяких поползновений демонстрировать какой-то разброд... И мы не потерпим никаких вылазок, от кого бы они ни исходили против ее цельности! Так и знайте, не  потерпим!..

            Я молчал, пораженный этой наглостью, всей нелепо­стью его диктаторского поведения... Да и что было возра­жать? Я только смотрел ему прямо в глаза, выражение которых становилось, по мере того как он говорил, все более наглым и злым. По-видимому, он понимал, что раскрывает карты и обнаруживает истинную подоплеку взглядов верхушки партии на мнение отдельных членов ее. И, понимая это, он, по закону психологического контраста, все больше и больше взвинчивая себя этим бьющим в глаза противоречием, перешел опять в недопу­стимо грубый тон, вымещая злобу на занятую им мо­рально слабую позицию на мне же.

            — Что же вы все молчите, почему не возражаете мне? — резко напустился он вдруг на меня.

            — Да что ж тут говорить? — отвечал я, — Я слу­шаю, ведь «умные вещи приятно и слушать»...

            — А вы торжествуете, вы думаете, что вот наконец-то вам ясна закулисная сторона в наших стремлениях сохранить единство партии, ее цельность и проводить в ней железную дисциплину!.. Ну, мне плевать на вашу сардоническую улыбку и прочее, просто наплевать...

            — Вот что, Владимир Ильич, — не выдержал я на­конец, —  я прошу вас замолчать, я не хочу больше разговаривать с вами... Мне это скучно и надоело, и во­обще будем считать вопрос о дискуссии конченным. Я удовлетворен и притом вполне всеми вашими пояснениями, теперь мне все ясно... Точка, и довольно!

            — Да, но я не удовлетворен, — запальчиво бросил он, — мне хочется знать, мне нужно знать, — подчерк­нул он «мне», — что скрывается в этом вашем саркасти­ческом «удовлетворен и притом вполне», и вы должны мне это пояснить, слышите! И вообще меня раздражает ваш дипломатический, или, вернее, парламентский, тон!.. Говорите же, ругайтесь, возражайте!..

            — Я сказал «довольно», — ответил я, — и вы более слова от меня не услышите по этому поводу. Мне это на­доело, и вновь повторяю: мне теперь ясна ваша роль и ваша политика — от квалификации я воздерживаюсь... И давайте беседовать на другие темы...

            Он угрюмо и с озлобленным видом замолчал.

            Но в течение этого второго пребывания у меня он попытался еще несколько раз вызвать меня на продол­жение этого разговора, но я каждый раз вежливо, но решительно, холодным тоном отклонял эти попытки.

            Ленин потащил меня с собой на заседание Бюро II Интернационала. Кое-кого из членов его я знал. Помню, между прочим, что тут же Ленин познакомил меня с Карлом Каутским. В отношении русского рево­люционного движения Каутский, как и многие другие западноевропейские социалисты (например, Дебрукер), стоял тогда на большевистской позиции, принимая так­тику большевиков как единственно правильную, ибо она гарантирует наибольшую необходимую конспиратив­ность и активность.

            Однако, помню, Ленин был чем-то раздражен в от­ношении Каутского и, говоря со мной о нем грубо и зло, назвал его «старым грибом»...

            Затем Ленин уехал в Англию. В наших отношениях эта история с «отзовизмом» не прошла бесследно. Мы, правда, бывали с Лениным вместе всюду, как, например, у известного социалиста Луи Дебрукера, подобно Каутскому, стоявшего тогда по вопросу революционной такти­ки в России на позиции большевиков, но впоследствии также резко изменившего свое отношение в крайне отри­цательную сторону. Таскались мы с Лениным и по музе­ям и пр. Но расстались мы с ним довольно холодно. Ког­да я провожал его на вокзал, он, прощаясь со мной, слег­ка запинаясь, сказал мне:

            — Спасибо за гостеприимство, за радушие, — наде­юсь, что наши небольшие разногласия не оставят следа на наших отношениях и не помешают нам и впредь рабо­тать?..

            Конечно, я подтвердил его надежды, и мы расстались. И пока я оставался за границей, в Брюсселе, мы все вре­мя находились в сношениях с ним по разным революци­онным делам: по переброске в Россию разного рода рево­люционных работников, пересылке нелегальной литерату­ры, установлению связей с Россией и пр. А когда окон­чился срок моей высылки и я собирался ехать в Петер­бург, Ленин дал мне явку лично от себя к одной зубной врачихе. Но незадолго до моего приезда явка эта была испорчена (провалилась), и я чуть-чуть не попал с нею в руки полиции...

ГЛАВА 11

Я снова в России. — Болезни. — Я теряю связи. — Сбор в пользу Ленина и Л. Б. Красин. — Революция 1917 года. — Ленин в пломбированном вагоне. — Вы­ступления Ленина с критикой Временного правительст­ва. — Временное правительство и мир с Константино­полем и проливами. — Народное движение в апреле 1917 года с убитыми и ранеными. — Совет рабочих и солдатских депутатов назначает следственную комиссию. — Я работаю в этой комиссии. — Комиссия и Керенский. - Комиссия и Ленин. — Его требования и нападки на меня. — То, что установила комис­сия. - Моя кандидатура в гласные думы. — Я еду в Стокгольм. — Распоряжение Керенского о моем аре­сте. — Я снова эмигрант.

 

            Россия встретила меня недружелюбно. Началась борьба за существование. Потянулись долгие тусклые го­ды, полные всякого рода личных напастей. Несколько лет я провел, возясь с болезнями, докторами, вынес две серьезные операции.

Далее пошли долгое лечение, пре­бывание в санаториях и на водах... Я отошел от рево­люционной работы — не до того уж было...

            С Лениным мои сношения оборвались сами собой. Лишь изредка я получал от него и передавал ему покло­ны через случайно встречавшихся общих товарищей. Так, от одного из них я узнал — это было уже во время вой­ны, примерно в 1916 году, — что Ленин крайне бедству­ет. Я принялся собирать для него средства. Сборы шли плохо: интерес и к революции, и к Ленину в обществе упал. Не могу удержаться, чтобы не сказать несколько слов об отношении Красина в это время к Ленину.

— Ну, Хромушка («Хромушка», или «Хром», было шутливое домашнее прозвище Красина, с которым обращались к нему и родные, и такие близкие друзья, как я. Реалистом он очень увлекался химией, и, возясь с хро­мом, он вечно приставал ко всем домашним со своим хромом, почему его и прозвали так. — Авт.), — обратился я к нему, — рас­кошеливайся, брат. — И я объяснил ему, в чем дело. К моему несказанному удивлению, Красин слушал меня с каким-то деревянным и скучающим выражением лица. Меня это неприятно поразило и как-то, если можно так выразиться, обескуражило и лишило всякой самоуверенности.

            — Все это очень хорошо, — довольно резко, не до­слушав до конца, оборвал он меня, — но только я не желаю принимать участия в этом сборе... — И он в упор, вызывающе посмотрел мне в глаза холодным взглядом. Я оправился, овладел самим собой и стал дру­жески настаивать.

— Эх, Жоржетта (так интимно часто называл он меня), право, ты совершенно напрасно настаиваешь... Ты не знаешь Ильича так хорошо, как знаю его я... Но оставим этот вопрос, Жоржетта, ну его к черту... Давай пойдем завтракать, уже время. (Красин, я знал это, часто в ЦК и на съездах жестоко схваты­вался с Лениным, который еще в Брюсселе характеризовал его слова­ми «башка, но великий буржуй...», из-за чего тогда у меня вышел с ним тоже спор. Отойдя в эту эпоху далеко от революции, Красин при встречах и разговорах со мной, очень часто возвращаясь к воспомина­ниям своего видного участия в революции, в свою очередь крайне рез­ко отзывался о Ленине, подчеркивая его нетерпимость, его «нелепое самодержавное генеральство», часто подкрепляя свои характеристики ссылками на их общего близкого товарища Глеба Максимилиановича Кржижановского, также относящегося, по словам Красина, к Ленину весьма скептически в то время. — Авт.)  

            Он жил с семьей в Царском Селе, откуда и ездил каждый день в Петербург в свое правление (Сименс и Шуккерт), а потому завтракал в ресторанах. В этот раз он потащил меня к знаменитому Кюба. Но я не отставал  от  него и за завтраком и настаивал на своем.

            — Ну, ладно, — сказал он наконец, — чтобы сде­лать тебе удовольствие, вот тебе моя лепта... — И он вынул из бумажника две «синенькие» (пятирублевки. — Ред.). Но я резко отклонил это «даяние» и, выругав­шись, вернул ему его, сказав, что обойдусь и без его лепты.

            — Вот и великолепно, — ответил он, хладнокровно пряча свои десять рублей снова в бумажник. — Не сер­дись, Жоржетта, но, право, Ленин не стоит того, чтобы его поддерживать. Это вредный тип, и никогда не зна­ешь, что, какая дикость взбредет ему в его татарскую башку, черт с ним!..

            На этом наш разговор и прекратился... Я имею в виду написать мои воспоминания специально о Красине, и в них я коснусь подробно отношений Красина с Ле­ниным.

            Но вот Россия докатилась до 1917 года. Я принимал, начиная с конца февраля, довольно деятельное участие в народном революционном выступлении, так просто и легко угробившем, не сомневаюсь, навсегда российскую монархию.

            В знаменитом пломбированном вагоне Ленин возвра­тился в Петербург (апрель 1917 г., проехав из Швейца­рии через Германию в закрытом вагоне с группой соци­ал-демократов. — Ред.). Я лично не разделял по поводу его приезда восторгов моих старых товарищей, с которы­ми у меня под влиянием революционного движения вновь установились оживленные связи. Поэтому я и от­казался принять участие в торжественной встрече его, когда он прямо с поезда Финляндской ж. д. сразу же поместился на поданный ему специально броневик и, зычным голосом закричав: «Товарищи!», обратился к многотысячной толпе со своими, ставшими теперь исто­рическими, речами. Но спустя несколько дней Ленин за­ехал ко мне в редакцию «Известий Петербургского Со­вета депутатов солдат и рабочих», одним из редакторов которых я состоял. Он не застал меня, и через несколь­ко дней я, по его просьбе, зашел к нему в редакцию «Правды».

            В то время Ленин, выступая на митингах, зло и резко характеризовал Временное правительство. На эту-то тему мы с ним частенько беседовали, вполне схо­дясь в нашем отрицательном отношении к гг. керенским разной воды. Самого Керенского Ленин зло назы­вал министром из оперетки «Зеленый остров». Встре­чался я с ним и в особняке Кшесинской (балерина, любовница Николая II. — Ред.). Встречались мы с Ле­ниным наружно очень дружески, чему способствовало и то, как он относился к таким современным политиче­ским вопросам, как война, мир, немедленный созыв Учредительного собрания... Впрочем, его отношение к этим вопросам известно всему миру, и мне не прихо­дится останавливаться на этом. Отмечу только истори­ческого порядка ради, что в то время все население Петербурга и все партии, кроме «кадетской», стояли на почве тех же требований, которые предъявлял и Ленин. Я лично в отношении мира примыкал к тому течению, которое резко и властно было выражено ос­новными лозунгами мартовской революции (речь идет о Февральской революции 1917 г. — Ред.), на знамени которой стояло требование мира без аннексий и конт­рибуций, с восстановлением довоенных границ всех во­юющих государств.

            Но группа, захватившая власть в порядке револю­ции, с Керенским во главе, имела «мужество» пойти наперекор всенародным требованиям и сделала попытку повернуть колесо истории в угодную ей сторону, чем и провоцировала, бессмысленно провоцировала разделе­ние народа на группы, что вызвало смуту, зародыши гражданской войны, оттолкнув здоровые элементы рево­люции от той средней пропорциональной, в которой — это было ясно для всех, кроме правительства гг. керенских, — заключалось спасение России. И, произведя это преступное разделение революционных масс, быстро разочаровавшихся в своих официальных вождях, неу­довлетворенных нелепыми затяжками с созывом (бланки-де нельзя так скоро приготовить?!) Учредительного собрания и пр., Временное правительство, надо полагать, в силу желания подольше оставаться у чисто диктаторской власти, пошло ва-банк, издеваясь над массами, над основными лозунгами мартовской револю­ции... Et deinde bolschevismus!..

 

            Вот при таких-то условиях 21 апреля 1917 года (по­зорная дата) министр иностранных дел Временного пра­вительства (П. Н. Милюков. — Ред.) выступил с пе­чальной памяти требованием мира на условии, чтобы проливы и Константинополь остались за Россией... К со­жалению, подробный историко-политический анализ это­го события, могущий составить собою отдельный трак­тат, не входит в задачу автора настоящей книги, поче­му я и оставляю его пока в стороне и буду продолжать мое повествование...

            Это более чем ошибочное и просто легкомысленное требование не могло, конечно, не подлить масла в огонь и вызвало, как и следовало ожидать, бурный неоргани­зованный народный протест... Это явилось обильной во­дой на колеса сравнительно слабо вращающейся мельни­цы Ленина и его стремлений. И Ленин злорадно, по-ме­фистофельски злорадно ликовал, сразу же поняв, что это сулит его стремлениям... Я видел его в это время, в день, когда Петербург вдруг снова стал ареной народных волнений. О, как он злорадствовал, и он, и разные Зи­новьевы, окружавшие его!..

            22 апреля улицы Петербурга снова обагрились на­родной кровью. Были убитые и раненые... Все взволно­валось. Петербургский Совет солдат и рабочих, ввиду охватившей широкие массы населения тревоги, стремясь успокоить страсти, решил назначить свою особую ко­миссию для расследования этого события, дав ей широ­кие полномочия и потребовав, чтобы официальные власти не касались расследования этого дела. Персо­нально комиссия  эта состояла   из  Б. В. Авилова,

П. А. Красикова, Д. Н. Соколова, Крахмаля и меня. Не могу не упомянуть об одном трагикомическом об­стоятельстве.

            Естественно, конечно, что назначение этой комиссии, явившееся, в сущности, непарламентским выражением порицания Временному правительству, было неприятно тогдашнему «полудиктатору»

А. Ф. Керенскому. Но, как истинный высокопоставленный сын оперетки «Зеленый остров», он принял эту новость, обидевшись чисто по-гимназически и придираясь к зеленоостровским пустя­кам...

            Когда комиссия была сконструирована, Б. В. Авилов был командирован ею объявить ее статус и вообще все о ней министру юстиции, каковым тогда был А. Ф. Керен­ский. Последний принял Авилова с величественно-брезг­ливой гримасой (конечно, маленького) Юпитера. Авилов передал ему выписку из протокола заседания Совета и заявление комиссии, в котором «предлагалось» министру юстиции передать комиссии все находящиеся в министер­стве материалы по расследуемому событию.

Керенский сидел величественно в своем кабинете, едва пригласив Авилова присесть. Он стал с величест­венным видом опереточного министра читать заявление комиссии. И вдруг брови его грозно нахмурились. «По­чему?» — спросит читатель. Да просто потому, что он прочел   в заявлении слова «комиссия вам предлага­ет...».

            — Что такое?! — спросил он, отвлекаясь от бумаги и повторяя вслух выражение, остановившее его внима­ние. — «А потому комиссия вам предлагает...» Как?! «Предлагает»? Мне? Министру?! «Предлагает сделать соответствующее распоряжение о передаче всего следст­венного материала, имеющегося у чинов министерства юстиции, в распоряжение комиссии...» Не понимаю... комиссия «предлагает» мне?! министру?! Не понимаю...

            Так отнесся Керенский к серьезному событию, выде­лив свое маленькое самолюбие... Больше он ничего не извлек из этого урока...

            Назначенный секретарем этой комиссии, я, по суще­ству, являлся ее единственным активным следователем, вызывал к допросам свидетелей, предполагаемых винов­ных и пр. Расследование приводило меня к убеждению, что две силы вели агитацию по этому взрыву; какие-то либеральные группы с одной стороны и большевики с другой...

            Мне приходилось в это время часто видеться с Ле­ниным, который частенько заезжал ко мне в Тавриче­ский дворец, где была резиденция комиссии. Чувство­валось, что он относился к этой комиссии и ее рабо­там настороженно. Я держал себя в разговорах по вопросу следствия с необходимой осторожностью, нико­му не сообщал никаких фактов, оглашение которых могло бы помешать ходу следствия. Ленин же ставил мне крайне рискованные вопросы, на которые я отвечал общими местами. Это его раздражало и выводило из себя. Он указывал, что в качестве члена Совета солдат и рабочих и редактора «Правды» имеет право знать все подробности о ходе следствия. Я, само со­бою, не соглашался с ним, что его злило. Я указал ему на то, что он в качестве члена Совета может ве­сти агитацию в пользу дезавуирования меня и что, пока я состою членом комиссии, я буду нести мои обязанности так, как я их понимаю.

            — Да что же это, мил человек, — возбужденно го­ворил он, — неужели вы стоите в государственных де­лах за бюрократическую систему, за канцелярскую тай­ну и прочие благоглупости?.. Вас, очевидно, тоже охва­тывает, по выражению Достоевского, «административный восторг». Как вы не понимаете, что мне нужно знать все, что делается в комиссии? А вы прячетесь под сень «следственных тайн»... не понимаю.

            — Я действую по инструкции, данной мне комис­сией, которая в первом же своем распорядительном за­седании единогласно постановила не оглашать следствен­ного материала до окончания ее работ...

            — Ха-ха-ха! — с досадой отвечал он. — Это значит «прокуль профани»! (Полный профан. — Ред.) Так? А сами вы в тиши канцелярий будете вершить ваше вели­кое дело, господа мои хорошие, бюрократы прореволюционной формации, а там, глядишь, вдруг и облагодетельствуете нас, грешных, каким-нибудь мероприятием вроде  салтыковского   помпадура   (персонаж   сатиры M. E. Салтыкова-Щедрина  «Помпадуры  и  помпадур­ши». — Ред.)... Эх вы, горе-следователи!..

            — Право, Владимир Ильич, вы зря сыпете вашими перунами, — отвечал я. — Пора бы вам уже знать из давних времен, что они на меня не действуют, — мне просто противно... скажу правду, до тошноты противно и стыдно за вас...

            Между тем некоторые свидетели давали мне показа­ния, из которых было, несомненно, видно влияние Ле­нина и его окружения (Необходимо отметить, что далеко не все большевики были «ле­нинцами» и шли в ногу с ним. Так, уже в то время против Ленина выступали Каменев, Гольденберг, Красин, Красиков, я и другие и вся группа «Новой жизни». Замечу, что мы (Красин, я и др.) были чисто классическими большевиками, принимавшими большевизм лишь таким, каким он был до революции, и стояли враждебно к «необольшевизму», или, если угодно, «ленинизму». — Авт.) на некоторые моменты выступления. Нащупывался ясный след, который вел хотя и зигзагами, но упорно во дворец Кшесинской или в ре­дакцию «Правды». Часто мне, как следователю, сообща­ли свидетели номера телефонов «Правды», Кшесинской и других, которые раздавались участникам протеста, а равно и конспиративные адреса разных «ленинцев»... Словом, как-то все определеннее и яснее намечались следы ленинской руки...

            А Ленин продолжал нервничать и при встречах со мною задавал то насмешливые, то явно тревожные воп­росы...

            — Ну, что, Георгий Александрович, — спросил он меня как-то, по обыкновению, наружно насмешливо, но с худо скрытой тревогой, — как идет следствие? Скоро ли вы отдадите распоряжение об аресте нас, грешных?.. По старой дружбе предупредите заранее, чтобы мы велели присным заготовить провизию для передачи нам, когда вы найдете нужным ввергнуть нас в узилище...

            Следственный материал был собран и приведен в по­рядок... Но мне вскоре из-за болезни пришлось уехать в Стокгольм, ибо врачи категорически потребовали, чтобы я прекратил всякую работу и уехал куда-нибудь отды­хать...

            Совет солдат и рабочих, узнав о моем предполагае­мом отъезде, просил меня поехать в качестве диплома­тического курьера и взять для передачи в Стокгольме кое-какие пакеты. Я согласился.

            Между тем еще до моего отъезда я был намечен по списку большевиков кандидатом в гласные Василеостровской городской думы. Дело в том, что было решено разбить весь Петербург на отдельные коммуны с само­стоятельными муниципиями. Я согласился и уехал и вскоре в мое отсутствие был избран.

            В Стокгольме спустя некоторое время был назначен социалистический съезд (не помню точно его назначе­ния, кажется, о мире), на который от Петербургского Совета солдат и рабочих был делегирован покойный О. П. Гольденберг (классический большевик) и другие. Он привез мне известие об избрании меня в Думу и вместе с тем предупреждение от моих друзей не воз­вращаться в Россию, так как в связи с возникшим преследованием  (скрывавшегося  от ареста)  Ленина, Троцкого, Козловского и других Керенский подписал постановление арестовать и меня при въезде в Россию. Конечно, это было вздорное постановление, так как я абсолютно не принимал участия в ленинском движе­нии. Но, по настоянию моих друзей, а также и Гольденберга, я остался в Стокгольме и, таким образом, снова, волею Временного правительства, стал эмигран­том. Меня стала травить русская печать определенного направления с «Новым временем» во главе, которое валило на мою голову самые нелепые обвинения.

ГЛАВА 12

Большевистский переворот. —  Я в Петербурге. — Встреча с Лениным. - Он совершенный диктатор.  Он приглашает Красина и меня в правительство. — Мы отказываемся. — «Бей, ломай все, — что разобьется, то хлам!» — Я напоминаю об его словах о «максимализме». — Ответ Ленина: «...тот Ленин умер, больше не существует!» и «новый Ленин». — Он уг­рожает мне за мои взгляды Урицким (ЧК). — Нэп и последний привет Ленина мне.

 

            Большевистский переворот застал меня в Стокгольме. Вскоре я поехал в Петербург, чтобы выяснить себе ис­тинное положение вещей. Я довольно подробно описы­ваю то, что я там увидел, в моих воспоминаниях «Сре­ди красных вождей». Там, между прочим, я привожу мой разговор с Лениным на злобу дня. Но в цитирован­ных моих воспоминаниях, где мои объяснения с Лени­ным были только одним из эпизодов, я по необходимо­сти говорил о нем весьма сжато, упуская много харак­терных подробностей.

           

В данном же труде, посвященном специально Лени­ну, я добавлю кое-что, вносящее известные черты в его характеристику.

— Ага, вот и вы, — сказал он, — давно бы пора... Будем вместе работать? Вы, надеюсь, притянете и Ни­китича (Старинная партийная кличка - псевдоним Красина. — Авт.), который глупо стоит в стороне и не хочет примкнуть к нам... Ну, а вы? С нами, не правда ли?

            — Я ничего не могу пока сказать, Владимир Ильич, мне надо оглядеться, я для того и приехал...

            — А вы виделись уже с Никитичем? Да! (Я под­твердил кивком головы.) Ну, воображаю, сколько кис­лых слов он вам наговорил о нас... Но и вы и он дол­жны примкнуть к нам...

            Вот здесь-то у нас и произошел разговор, приведен­ный мною в моих воспоминаниях («Среди красных вож­дей»), который я частично воспроизвел и в настоящем труде,  и который я теперь дополню.

            Говорил со мной в этот раз Ленин резко, тоном на­стоящего и всесильного диктатора.

            — Допустим, — говорил он, — что не все уклады­вается в ваше и Никитича понимание... Что делать: для молодого вина старые мехи малопригодны, слабоваты они, закон истории... Но нам нужны люди, как Ники­тич и вы, ибо вы оба люди-практики и делового опыта. Мы же все, вот посмотрите на Менжинского, Шлихтера и прочих старых большевиков... слов нет, все это люди прекраснодушные, но совершенно не понимающие, что к чему и как нужно воплощать в жизнь великие идеи... Ведь вот ходил же Менжинский в качестве наркомфина с целым оркестром музыки не просто взять и получить, нет, а реквизировать десять миллионов... Смехота... А посмотрите на Троцкого в его бархатной куртке... Ка­кой-то художник, из которого вышел только фотограф, ха-ха-ха! Даже Марк (Елизаров) ничего не понимает, хотя он и практик, но в голове у него целый талмуд, в котором он не умеет разобраться...

            Среди этого разговора, держась все время настороже, чтобы не сказать чего-нибудь, что могло бы меня свя­зать каким-нибудь необдуманным обещанием, я обратил его внимание на то, что, насколько я успел заметить и понять, вся деятельность большевиков у власти пока что сводится к чисто негативной.

            — Ведь пока что — не знаю, что будет дальше, — вы только уничтожаете... Все эти ваши реквизиции, конфискации есть не что иное, как уничтожение...

            — Верно, совершенно верно, вы правы, — с забле­стевшими как-то злорадно вдруг глазами живо подхва­тил Ленин. — Верно. Мы уничтожаем, но помните ли вы, что говорит Писарев (Д. И. Писарев, известный ли­тературный критик-разночинец XIX в. — Ред.), помни­те? «Ломай, бей все, бей и разрушай! Что сломается, то все хлам, не имеющий права на жизнь, что уцелеет, то благо...» Вот и мы, верные писаревским — а они истинно революционны — заветам, ломаем и бьем все, — с каким-то чисто садическим выражением и в голосе и во взгляде своих маленьких, таких неприятных глаз, как-то истово не говорил, а вещал он, — бьем и ломаем, ха-ха-ха, и вот результат, — все разлетается вдребезги, ничто не остается, то есть все оказывается хламом, де­ржавшимся только по инерции!.. Ха-ха-ха, и мы будем ломать и бить!..

            Мне стало жутко от этой сцены, совершенно истери­ческой. Я молчал, подавленный его нагло и злорадно сверкающими узенькими глазками... Я не сомневался, что присутствую при истерическом припадке.

            — Мы все уничтожим и на уничтоженном воздвиг­нем наш храм! — выкрикивал он. — И это будет храм всеобщего счастья!.. Но буржуазию мы всю уничтожим, мы сотрем ее в порошок, ха-ха-ха, в порошок!.. Помни­те это и вы, и ваш друг Никитич, мы не будем церемониться!..

            Когда он, по-видимому, несколько успокоился, я сно­ва заговорил.

            — Я не совсем понимаю вас, Владимир Ильич, — сказал я, — не понимаю какого-то, так явно бьющего в ваших словах угрюм-бурчеевского пафоса, какой-то апо­логии разрушения, уносящей нас за пределы писаревской проповеди, в которой было здоровое зерно... Впрочем, оставим это, оставим Писарева с его спорными проповедями, которые могут завести нас очень далеко. Оставим... Но вот что. Все мы, старые революционеры, никогда не проповедовали разрушения для разрушения и всегда стояли, особенно в марксистские времена, за уничтожение лишь того, что самой жизнью уже осужде­но, что падает...

            — А я считаю, что все существующее уже отжило и сгнило! Да, господин мой хороший, сгнило и должно быть разрушено!.. Возьмем, например, буржуазию, де­мократию, если вам это больше нравится. Она обречена, и мы, уничтожая ее, лишь завершаем неизбежный исто­рический процесс. Мы выдвигаем в жизнь, на авансцену ее, социализм или, вернее, коммунизм...

            — Позвольте, Владимир Ильич, не вы ли сами в моем присутствии, в Брюсселе, доказывали одному юно­ше-максималисту весь вред максимализма... А вы тогда говорили очень умно и дельно...

            — Да, я так думал тогда, десять лет назад, а те­перь другие времена назрели...

            — Ха, скоро же у вас назревают времена для воп­росов, движение которых исчисляется столетиями, по крайней мере...

            — Ага, узнаю старую добрую теорию постепенства, или, если угодно, меньшевизма со всею дребеденью его основных положений, ха-ха-ха, с эволюцией и прочее, Прочее. Но довольно об этом, — властным, решитель­ным тоном прервав себя, сказал Ленин, — и запомните мои слова хорошенько, запомните их, зарубите их у се­бя на носу, благо он у вас довольно солиден... Помните: того Ленина, которого вы знали десять лет назад, боль­ше  не  существует... Он умер давно, с вами говорит новый Ленин, понявший, что правда и истина момента лишь в коммунизме, который должен быть вве­ден немедленно... Вам это не нравится, вы думаете, что это сплошной утопический авантюризм... Нет, господин хороший, нет...

            — Оставьте меня, Владимир Ильич, в покое, — резко оборвал я его, — с вашим вечным чтением мыслей... Я вам могу ответить словами Гамлета: «...ты не умеешь играть на флейте, а хочешь играть на моей душе...» Я не буду вам говорить о том, что я думаю, слушая вас...

            — И не говорите! — крикливо и резко и многозна­чительно перебил он меня. — И благо вам, если не бу­дете говорить, ибо я буду беспощаден ко всему, что пахнет контрреволюцией!.. И против контрреволюционе­ров, кто бы они ни были (ясно подчеркнул он), у меня имеется товарищ  Урицкий (председатель Петрог­радской ЧК, убит 30 августа 1918 г. эсером Каннигесером. — Ред.)!.. Ха-ха-ха, вы, вероятно, его не знаете!.. Не советую вам познакомиться с ним!..

            И глаза его озарились злобным, фантастически-злоб­ным огоньком. В словах его, взгляде я почувствовал и прочел явную неприкрытую угрозу полупомешанного че­ловека... Какое-то безумие тлело в нем...

            Я не буду приводить всего того, о чем мне при­шлось еще говорить с ним в этот мой приезд... Все существенное я сказал как в данных воспоминаниях, так и в цитированной книге «Среди красных вождей»...

            Мы расстались с Лениным при явно враждебном отношении друг к другу, и что он, ничем не стесня­ясь, и вымещал на мне впоследствии во все время моей советской деятельности... Отношения наши, во всяком случае, отлились в форму самую неприязненную, почему я и прекратил с ним личные сношения, хотя я и стоял на высоких постах. В неизбежных слу­чаях личных переговоров мы оба, не сговариваясь, прибегали к телефону или к письмам или сносились через посредство Красина, которому Ленин неоднократ­но говорил, что предпочитает не встречаться со мной, так как я действую одним своим видом и тоном моего голоса ему на нервы. То же приблизительно говорил ему и я...

            Но мне вспоминается еще, как Ленин передал мне через Красина привет, когда я был в Лондоне (директо­ром «Аркоса»). Это было по поводу введения нэпа. Кра­син ездил по делам в Москву, и там (1922 г.) Ленин, убедившись, не без влияния Красина, в том, что необ­ходимо дать относительную свободу задерганному боль­шевиками русскому народу, решительно повернул курс направо, первым шагом чего и явился нэп (новая эко­номическая политика). Когда Красин, собираясь обратно в Лондон, зашел проститься с Лениным, он в заключе­ние, вдруг что-то вспомнив, сказал ему:

            — Да, кстати, кланяйтесь Соломону и расскажите ему о новом направлении, о новой тактике, — его буржуазное сердце порадуется этому первому шагу на пути восстановления прав буржуазии и демократии...

            Больше мне не приходилось обмениваться с ним ни­какими сношениями.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Мучительная и длительная агония Ленина. — Его ужас. — Заговорившая совесть. — Крах ленинизма. — Болезнь и проблески ясного сознания. — Ленин и его окружение. — Новые слова и идеи в глазах «дружи­ны» Ленина. — Проведение политики нэпа как перво­го шага на пути строительства. — Трагедия вождя, экспроприированного рабами. — Глубокое презрение Ленина к Сталину и Троцкому. — Ленин умирает в плену у своего окружения. — Споры за «трон». — Безбожное правительство организует культ умерше­го. — Его мощи, которые разлагаются и гниют.

 

            Мое описание Ленина, по личным моим воспомина­ниям и отношениям с ним, закончено. Я привел в моей книге все наиболее характерное из того, что сохрани­лось в моей памяти об этой зловещей для России, а может быть, и не только для России, исторической личности...

            Я воздерживаюсь от невольно напрашивающихся об­щих характеристик и выводов, предоставляя приведен­ным фактам говорить самим за себя и самому читате­лю сделать те или иные выводы...

Мне остается только поставить заключительную точку. Но, прежде чем сделать это, я не могу не сказать, что в конце своей жизни Ленин пережил мучительную, длительную, тра­гическую агонию. Всем известно, как он умер.

Я не был свидетелем его последних дней, его предсмертных мучений. Говорю о них со слов других. А страдания его, очевидно, были ужасны. И ужас их, их сила сво­дилась главным образом к чисто моральным пережива­ниям. Полупомешанный, но с частыми (сперва) возвра­тами к просветлению, он не мог не видеть того, до чего он довел Россию, он не мог не понять того, что его система идти и забирать как можно левее потерпе­ла полный крах, принесший несчастье не одной России. Заговорило, по-видимому, и то простое человече­ское, чему имя: «совесть»...

            Но сильный и, сказал бы я без желания оскорбить его память, идиотски сильный волею человек, он ду­мал и надеялся, что всегда успеет в должный момент повернуть руль в необходимом, согласно требованию момента, направлении, рассчитывая только на свои си­лы и глубоко презирая свое окружение, всех этих Троцких и Сталиных. И он не мог не убедиться, что не только нельзя дальше идти влево, но что наступил момент конца жестоким экспериментам, когда рулевой должен изо всей силы повернуть штурвал, чтобы, сдвинувшись с мертвой точки крайней, упершейся в тупик левизны и разрушения всего, пойти по новому пути, пути строительства и восстановления жизни... И вот, уже одолеваемый начальной стадией своей ужас­ной болезни, он пользовался просветлениями в обвола­кивающей его ночи, чтобы начать подготовлять населе­ние, а главное подготовить «товарищей», всех тех, кого он, развратив своим «учением» и вызвав в них усер­дие не по разуму, всех этих «ленинцев», к необходи­мости пойти назад, к старым формам жизни...

            И вот, еще задолго до нэпа, он в своих очередных выступлениях и речах стал указывать на те крайности, до которых довела Россию «левизна» его основной поли­тики. Он смело, мужественно и резко стал указывать на них, как раньше определенно же вел влево. Он говорил о «детских болезнях», которые пережирала и, по его словам, пережила коммунистическая партия и руководи­мое ею Советское правительство, от которых теперь сле­дует решительно отказаться.

            Он говорил, и доказывал, и убеждал... Но горе предводителю, который вел народ к известной туман­ной точке, вел, сам не веря в ее реальность, но убеждая, что она существует и видна, как путеводная звезда. И еще больше горе и несчастье тому народу, который, частью уверовавший в обман, а большею ча­стью подгоняемый дружиной такого вождя, шел за ним... Обман обнаружился, мираж исчез, и путеводная звезда оказалась расколотым корытом жизни. Но те, кто стоял рядом с вождем и кто всеми силами, иск­ренно или неискренно, с усердием приближенных ра­бов, или глупых, или главным образом лукавых, проводил взгляды вождя, пользуясь за это первыми места­ми, не могли, конечно, не возмутиться, когда из уст его услыхали слова, шедшие вразрез со всем тем тра­фаретом, с которым они уже свыклись и эксплуатация которого обеспечивала им и на будущее (как им каза­лось) власть и могущество... Они не могли не испу­гаться, ибо отказ от трафарета, казалось им, мог пове­сти не только к уничтожению их влияния, но даже и к полному, не только моральному, но самому простому физическому уничтожению...

            И вот мы видим, что уже с самых первых попыток Ленина, своими выступлениями с новыми положе­ниями подготовлявшего умы к повороту вправо, «апо­столы и ученики» его возмутились духом и, чувствуя уже за собой силу, стали критиковать своего «учителя» и, основываясь на его же первоначальных проповедях и речах, от которых он теперь также настоятельно старался отвлечь всех и вся, стали выпрямлять и уг­лублять его «линию», толкая и его, и других к ста­рой, уже избитой дороге прежних «основоположений». И уже в этот подготовительный момент к необходимо­сти поворота среди дружины возникли секты, или рас­колы, и появились разные «оппозиции»: троцкистская, шляпниковская и пр., лидеры которых ведут свою про­поведь, исходя и развивая ее от прежнего «учения» своего вождя... Они его именуют «Великим Учителем».,.

            У Ленина хватило еще сил провести свой первый шаг к новой политике. И он нередко говорил близким товарищам, чьи мозги были затуманены инфернальным «ленинизмом», как, например, Красину, что нэп лишь первая ступень на пути к творческой работе по вос­становлению жизни. Он, не стесняясь, говорил, что жизнь уперлась в тупик, указывая, в частности, на то, что политика разрушения дошла до такого абсурда, как полное лишение всех прав буржуазии, этого клас­са, еще не сыгравшего своей исторической миссии... И в минуты особой откровенности он сам себя упрекал в этом и уже решительно повернул лично фронт и ста­рался внедрить и в головы своих учеников необходи­мые «поправки»...

            Но было уже поздно.

            Разыгравшиеся у «дружинников» аппетиты и к вла­сти, значению и просто к самым грубым наслаждениям были уже сильнее влияния ослабевшего и с каждым днем все более падающего вождя... На него уже не обращали внимания и, как в басне, умирающего льва легали все, не исключая и ослов... А в «придворных» кругах уже начались шепоты, интриги, стремления и разговоры о том, кто должен и может «наследовать» Ленину.

            А он умирал уже. По временам он лишался языка. Но «дружинники» не оставляли его в покое и, в сущ­ности, держали его в полном плену. Но, подлые и трусливые, они для вида и «престижа» окружали его царской роскошью и изысканным уходом, полным внешнего раболепия, выписывали для него лучших ев­ропейских врачей.

            А он умирал. И мучился. Мучился сомнениями и ужасом, что «наследство» перейдет к Сталину... Троцко­му... Он их обоих глубоко, как известно, презирал и вполне основательно с омерзением относился к обоим претендентам «на трон»...

            И во время одного из все более и более редких про­блесков ясного ума он успел составить свое политиче­ское завещание, в котором, по слухам, настаивал на том, чтобы ни Сталин, ни Троцкий не «наследовали» ему...

            Он умер.

            «Безбожное» правительство и такая же партия кано­низировали его и приготовили из его бренного тела ко­щунственные «м о щ и»...

            Составленное Лениным подлинное завещание исчезло: его, по слухам, скрыл Сталин, который в конечной схватке борьбы за «престол» одолел, как известно те­перь, всех своих «врагов и супостатов», как слева, так и справа...

            А кощунственные мощи Ленина разлагаются и гни­ют...

КОРОТКО ОБ АВТОРЕ

Георгий Александрович Соломон (Исецкий), дворя­нин, православного вероисповедания, родился в Бессараб­ской губернии в 1868 году. Из справки особого отдела департамента полиции известно, что он женат на быв­шей слушательнице училища лекарских помощниц и фельдшериц Марии Николаевне Федоровой, состоящей под негласным надзором полиции. Отец умер. Мать Ека­терина Христофоровна — в С.-Петербурге.  Братья: Иван — в Нижнем Новгороде, Александр — в Хотине. Сестры: Вера — при матери, Елена, по мужу Джионот, — в Хотине, Евгения, по мужу Тушинская, — в Неском уезде, Александра, по мужу Шелестер, — в Сураже, Наталия — замужем в Одессе (сведения относятся к 1893 году. — Ред.).

            По окончании курса С.-Петербургской Ларинской гимназии Георгии Соломон поступил в Военно-медицин­скую академию. В 1891 году за участие в студенческих волнениях на похоронах писателя Шелгунова он исклю­чен из академии и взят под негласный надзор полиции. В сентябре того же года восстановлен на учебе, но в апреле 1892 года по болезни он оставляет академию и переходит на учебу в С.-Петербургский университет. В феврале 1893 года согласно прошению оставляет универ­ситет.

            Находясь  под  постоянным  негласным  надзором, Г. А. Соломон продолжает свою антиправительственную деятельность в Пермской, Тобольской, Иркутской, Мос­ковской губерниях. В конце 900-х годов активно участ­вует в петербургской группе «Союза борьбы за освобож­дение рабочего класса». Выданный полиции провокатор­шей   Серебряковой А. Е.,   Г. А. Соломон   в   марте 1901 года вместе с сестрой В. И. Ленина Марией Улья­новой был арестован и находился два года в предвари­тельном заключении. «Дела» на арестованную группу не состоялось, и он в числе других был выпущен на свобо­ду. Затем он работал в Харькове. В 1905 году — новый арест и ссылка в Сибирь, а за ней следует высылка за границу. В Брюсселе он сближается с группой РСДРП и входит в контакт с В. И. Лениным, но остается на по­зициях меньшевиков.

            В конце 1917 года Г. А. Соломон возвращается в Россию, но от предложения войти в состав большевист­ского правительства он отказывается и уезжает на рабо­ту в Германию первым секретарем посольства, а затем консулом в Гамбург. После разгрома революции в Гер­мании он арестовывается немецкими властями и не­сколько месяцев проводит в тюрьме Моабит. В марте 1919 года он освобождается из тюрьмы и в июле того же года возвращается в Россию. До августа 1920 года работает в Наркомате внешней торговли, а затем на­правляется торговым представителем в Эстонию. В 1921 году переводится в Лондон, где работает в качест­ве директора торгово-акционерной фирмы «Аркос».

1 августа 1923 года Г. А. Соломон по этическим со­ображениям (подробнее об этом в книге) оставляет со­ветскую службу и становится одним из первых «невозв­ращенцев». Дальнейшие его следы теряются. Известно что 1930-м и 1931 годах в Париже вышли две его книги «Среди красных вождей» и «Ленин и его семья (Ульяновы)».

 

Приложение:

ДЕЛО ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ

Особый отдел

                        О дворянине Георгии Александровиче Соломоне

 

            9 мая 1891 года за № 4545 с.-петербургский градона­чальник представил в департамент список студентов, уволенных из Военно-медицинской академии за участие в беспорядках на похоронах писателя Шелгунова. В списке этом значится и Георгий Соломон, исключенный из академии с правом обратного поступления в сентябре того же года.

            Вслед за тем 24 мая 1891 года за № 9036 состоя­лось циркулярное распоряжение по Министерству народ­ного просвещения о воспрещении студентам, исключен­ным по указанному выше делу из Военно-медицинской академии, в том числе и Георгию Соломону, педагогиче­ской деятельности, причем студенты эти были лишены права поступления в высшие учебные заведения ведом­ства министерства.

            После исключения из академии Соломон на общих основаниях был подчинен негласному надзору полиции по распоряжению департамента от 4 июня 1891 года за № 2424.

            13 августа 1891 года за № 989 Главный штаб обра­тился в департамент полиции с запросом о правах неко­торых лиц, исключенных из высших учебных заведений, в том числе и Георгия Соломона, по отбыванию воин­ской повинности. Департамент отвечал 20 сентября того же года за № 3843, что все лица, более или менее причастные к студенческим беспорядкам, но не подчи­ненные гласному надзору, могут отбывать повинность на правах вольноопределяющихся.

            В сентябре 1891 года Соломон вновь поступил в Во­енно-медицинскую академию, но в апреле 1892 года вы­шел оттуда по болезни и перешел в С.-Петербургский университет, где пробыл до февраля 1893 года, уволив­шись из университета согласно прошению.

            11 августа 1893 года за № 566 пермский губернатор сообщал: «После неурожая 1891 года и постигшего вследствие этого некоторые уезды вверенной мне губер­нии бедствия появился в местном крае целый ряд моло­дых людей, в большинстве из так называемых неудачников и уже отмеченных тем или другим темным про­шлым, которые, стараясь сблизиться с народом под ви­дом благотворения ему, поселились в той или другой местности губернии и здесь в глуши занимаются пропа­гандой в народе противоправительственных идей и воз­буждением неудовольствия в населении, в той или дру­гой форме, против местных властей. К числу именно подобных лиц принадлежит состоящий уже под неглас­ным надзором полиции бывший студент С.-Петербург­ской Военно-медицинской академии дворянин Георгий Александрович Соломон, прибывший из С.-Петербурга в Шадринский уезд 28 февраля 1892 года со свидетельст­вом на проживание Хотинского уездного полицейского управления от 23 июля 1891 года за № 295.

Относительно этой личности установлено:

            1) что, оказывая помощь народу из средств, получаемых им от неизвестных лиц, он, Соломон, по каким-то особым со­ображениям раздает пособия не всегда действительно нуждающимся, а лицам более или менее обеспеченным или могущим найти себе средства личным трудом, насе­ление же склонно думать, что всякая помощь и подо­бное распределение ее исходит от правительства;

            2) что, относясь пренебрежительно, в той или другой форме, не только к местным уездным властям, но даже к губерн­ской власти, высказывая, например, в народе, что он боялся губернатора только тогда, когда ему, Соломону, было 10 лет, он тем самым явно стремится подорвать в темной массе всякое уважение и доверие к властям;

            3) что он же распускает слухи о будто бы допускаемых должностными лицами неправильностях при взыскании с них разных повинностей и делает в этом смысле какие-то проверки на местах, например, по Ново-Петропавлов­ской волости;

            4) что, вкравшись подобными темными путями в доверие крестьян, он влияет на них в смысле нежелательном и вредном, например, по выбору в Ново-Петропавловской же волости председательницей волост­ного благотворительного комитета дочери псаломщика Анциферовой — личности крайне дурной репутации, с которой он, Соломон, находится в самых близких отно­шениях;

            5) что он же поддерживает сношения в данной местности не с людьми благомыслящими, а с подобными себе, как, например, дочерьми секретаря Шадринской уездной земской управы Федорова — Марией и Елиза­ветой, состоящими тоже под негласным надзором поли­ции;

            6) так как незаметно, чтобы Соломон имел личные средства к жизни, то можно предполагать, что он суще­ствует сам и помогает указанным девицам Федоровым из средств благотворительных;

            7) что он же, Соломон, является автором тех крайне тенденциозных корреспон­денции, которые время от времени появляются в сто­личной прессе и, преувеличивая размеры бедствия по случаю неурожая с целью прилива новых пожертвова­ний, расходуемых им совершенно произвольно и безот­четно, выставляют деятельность местной администрации в неприглядном виде».

            Вследствие изложенного, губернатор ходатайствовал о воспрещении Соломону жительства в Пермской губер­нии.

            На запрос по этому поводу начальник Пермского гу­бернского жандармского управления 19 октября 1893 го­да за № 1000 донес: «Бывший студент Военно-медицин­ской академии Георгий Александрович Соломон впервые прибыл в Пермскую губернию в Шадринский уезд в 1892 году в феврале месяце и 28 числа этого месяца, поселившись в селе Ново-Петропавловском, открыл бес­платную столовую для нуждавшихся в помощи крестьян по случаю бывшего неурожая и голодовки; в открытой им столовой на средства неизвестных петербургских пожертвователей выдавалось ежедневно от 75 до 120 обе­дов, состоящих из горячего супа с мясом и хлебом, с началом полевых работ каждому рабочему он выдавал ежедневно два фунта хлеба, продовольственную помощь Соломон оказывал только тем крестьянам, которым, как способным к труду, такового пособия не отпускалось ни от земства, ни от благотворительного комитета. Для этой цели Соломон получал значительные средства изС.-Петербурга, от лиц, оставшихся неизвестными чинам полиции, единовременные высылки простирались от 300 до 1000 рублей, и однажды на его имя было выслано 600 рублей от Общества Красного Креста, так как рас­ходование получаемых им разновременно денег контролю администрации не подлежало, то нельзя утверждать, что все эти деньги он употребил по назначению. К добровольно принятой на себя деятельности подаяния помощи нуждающимся он относился старательно, тепло, почему земство доверило ему заведование еще тремя столовыми, открытыми на средства благотворительного комитета.

            С крестьянами Соломон обходился фамильярно, запа­нибратски, посещал их постоянно по избам, вел беседы с ними денно и нощно, больным оказывал медицинское пособие и таким путем заслужил себе в среде их распо­ложение, неограниченное доверие и весьма скоро стал ими прозываться «наш благодетель»; нельзя было не за­метить стремления его заслужить себе доверие и распо­ложение простолюдина. Прибыл Соломон к своему посту с большим запасом книг дешевого издания, издаваемых С.-Петербургским обществом грамотности (по докумен­там видно, что он состоит членом его), которые и раз­давал крестьянам для чтения и некоторые сам прочиты­вал и использовал в своих беседах с крестьянами.

            По объяснению их он научал крестьян, как лучше обрабатывать поле, огороды, вести хозяйство, истреблять «кобылку», разводить скот, лечить болезни, вел разгово­ры о трезвости, пользе чтения книг и т. п. Весной, с началом полевых работ, он посещал таковые лично и давал разные указания на месте.

Все книги, которые представлялось возможным видеть у крестьян, были дей­ствительно относящимися к вышеназванным предметам. Зная характер местных крестьян, их невежественность, леность, плутоватость, невозможно с положительностью утверждать, чтобы показания их в этом случае были правдивы. Тем более что в разговорах о Соломоне они бывают крайне осторожны и сдержанны, а многие из них и вовсе отказываются отвечать на предложенные вопросы. Нельзя отвергать пользы, приносимой Соломо­ном своей энергичной деятельностью по прокормлению рабочей силы и таким образом поддержания их сущест­вования.

Но опять нельзя сказать, чтобы проводимые им идеи и учения в крестьянскую среду, находящуюся еще в полудиком состоянии, были всегда плодотворными для их ума и развития их мировоззрений в политическом отношении. Так, на вопросы любопытных крестьян, на свои ли средства или от кого получаемые он оказывает им вспомоществование, Соломон отвечал: «Зачем вам знать, дают — так бери», «Высылают добрые люди», и были случаи, где он прямо объяснял: «Высылают добрые люди, а не правительство». Поведение и отношение к местным властям, как административным, так и полицейским, не могло служить добрым примером, так как оно было надменным, сухим и крайне сдержанным. Во многих случаях он действовал самостоятельно, не желая подчиняться распоряжениям, в некоторых случаях он са­мовольно изменял распоряжения земства, в нескольких случаях Соломон дозволял себе вскрывать конверты, ад­ресованные на имя волостного правления, и прочитывать содержимые в них распоряжения, в присутствии кресть­ян осуждать их.

            Влияние его на крестьян проявлялось во многом, так, например: по его подстрекательству в разгаре ост­рой нужды крестьяне Петропавловской волости собрались на сельский сход и постановили учредить в селе библи­отеку с читальней, книги для которой Соломон обещал сам доставить, таким же путем в том же селе сельский сход постановил закрыть все винные лавки, что по су­ществующим законоположениям местная власть не могла утвердить, так как в селе этом бывают установленные торжки и базары.

            Проживая в селе Петропавловском, Соломон изредка посещал местного священника Молчанова и бывшего во­лостного писаря Александра Дыхня; в более близких от­ношениях находился с секретарем уездной земской упра­вы Федоровым и девицею Екатериной Матвеевной Самуйленко, прибывшею одновременно с ним из С.-Петер­бурга и также открывшей столовую на частные пожерт­вования в селе Макарьевском; к последней часто наез­жал. Как Соломон, так и Самуйленко вели обширную переписку с С.-Петербургом.

В конце июля месяца Соломон выбыл из этого села в село Каргопольское, куда был назначен уездным земством на санитарный пункт для предупреждения заноса холеры из Тобольской губернии и в случаях появления ее подания медицинской помощи, с вознаграждением 100 рублей в месяц. Деятельность его на этом пункте была бе­зупречной.

            В первых числах сентября того же года он выбыл из уезда в С.-Петербург. 14 февраля 1893 года упоминае­мый Соломон вновь прибыл в Шадринский уезд и посе­лился в той же Петропавловской волости, где крестьяне сельским приговором нарезали ему 10 десятин земли на десятилетний срок, на земле этой он обязался на собст­венные средства устроить лесную дачу и по истечении срока безвозмездно передать ее во владение тех кресть­ян, которые будут работать по устроению ее; крестьянам, производившим тут работы, Соломон платил за ра­бочий день мужчинам 15, а женщинам 10 и детям 5 копеек и выдавал горячую пищу. В течение лета он действительно обсадил эту дачу деревьями и произвел ирригационные работы для ее водоснабжения.

            Одновременно с этим занятием он имел открытую столовую, в которой ежедневно получали от 60 до 100 человек горячую пищу и хлеб, оказывал медицин­скую помощь заболевшим и устраивал рабочие артели по системе, выработанной секретарем уездной земской управы Федоровым, выдавая таковым в натуре лошадей, орудия и семена. Так же как и в 1891 году, он нахо­дился в постоянном общении с крестьянами и снабжал их книгами; таким поведением и здесь приобрел наиме­нование «благодетеля, кормильца».

            За время пребывания его в Шадринском уезде на его имя разновременно высылались из С.-Петербурга значительные денежные суммы, с точностью исчислить которые не представлялось возможности, но, во всяком случае, им получено не менее 5—8 тысяч рублей; от каких именно лиц высылались деньги, не выяснено. В одном из разговоров он указывал на своего богатого дя­дю — члена Государственного совета, по фамилии так­же Соломон; приблизительно исчисляя производившиеся им расходы, оказывается, что полученную сумму он не мог израсходовать, потому и является подозрение, что он эксплуатирует доверчивых людей. И в 1893 году он пользовался у крестьян неограниченным доверием. С прибытием его в том же году в Шадринский уезд рас­пространился слух, что по ВЫСОЧАЙШЕМУ повелению, ввиду бывших неурожайных годов, податей собираться не будет; так, в одном из волостных правлений крестья­нин, вызванный для внушения о необходимости взноса податей, высказался: «Зачем же платить, приезжий ба­рин сказывал, что ЦАРЬ не велел податей собирать».

Распространение этого слуха следует отнести к Соломо­ну, так как в то время приезжей молодежи в уезде кроме него не было, однако ж это осталось недоказан­ным. Вслед за тем в среде крестьян возникает сомнение в правильном исчислении и взимании сборщиками пода­тей. Соломон по этому поводу приезжал даже в город Пермь и об этом докладывал даже управляющему Ка­зенной палаты, который разрешил ему навести справку в подлежащем делопроизводстве. Однажды Соломон явился в волостное правление и затребовал для проверки книги с раскладкой податей и сборов, взимаемых с крестьян, но требование его писарем удовлетворено не было.

            Под влиянием его крестьяне Петропавловской воло­сти избрали председательницей волостного благотвори­тельного комитета дочь псаломщика девицу Александру Анциферову — женщину дурного поведения и находив­шуюся с ним в любовной связи, последствием которой она забеременела; Анциферова для сокрытия болезни своей выехала в С. Петербург.

            Проживая в 1893 году в Песковской волости, Соло­мон поддерживал самые тесные и близкие отношения с девицами Марией и Елизаветой Федоровыми, состоящи­ми под негласным надзором. Они также заведовали в этом году столовыми, открытыми на частные пожертво­вания, и действовали в народе совершенно солидарно с Соломоном. Они весьма часто съезжались и проводили вместе иногда целые сутки.

            С окончанием летних работ Соломон переселился в город Шадринск. Здесь проживал совместно с девицей Марией Федоровой на одной квартире и имел самые близкие отношения со всеми негласно поднадзорными, проживающими в этом городе, избегая всех иных лиц местного общества. По наблюдению всех благомыслящих лиц, Соломон является личностью подозрительной, край­не ловко достигающей своей цели и лавирующей между народом и наблюдавшей за ним местной властью. Геор­гий Соломон выехал в 1893 году из Шадринского уезда. Он уехал 8 сентября вместе с Марией Федоровой через Челябинск в С. Петербург.

            На донесении этом имеется резолюция господина ви­це-директора департамента действительного статского со­ветника Семякина: «При личном объяснении с господи­ном директором Соломон дал вполне удовлетворительные объяснения и заявил, что в Пермскую губернию больше не собирается». Ввиду сего господин директор изволил приказать переписку эту считать оконченной.

            5 января 1894 года за № 150 с.-петербургский градо­начальник представил на усмотрение департамента за­прос начальника Терской области о политической благо­надежности Георгия Соломона, ввиду приглашения его на должность корректора «Терских ведомостей». На оз­наченный запрос последовал 29 января 1894 года за № 612 отзыв департамента начальнику Терской области о неимении препятствий к допущению Соломона на указанную выше должность, но вместе с тем за № 613 на­чальнику Терского областного жандармского управления было предложено установить за Соломоном секретное наблюдение. В Терскую область Соломон не отправился, а остался на жительство в С.-Петербурге.

            28 января 1894 года за № 1116 с.-петербургский гра­доначальник донес, что Георгий Соломон вступил в брак с негласноподнадзорной бывшей слушательницей учили­ща лекарских помощниц и фельдшериц Марией Никола­евной Федоровой.

            27 сентября 1894 года за № 2845 тобольский губер­натор обратился в департамент полиции с запросом о политической благонадежности Георгия Соломона, ввиду возбужденного названным лицом ходатайства об опреде­лении его на службу в Тобольскую губернию. На запро­се этом имеется резолюция бывшего вице-директора, ны­не директора департамента, действительного статского советника Зволянского: «Не зная объяснений, данных Соломоном по поводу своей деятельности в Пермской губернии, затрудняюсь высказаться окончательно по его ходатайству, но именно в Тобольскую губернию полагал бы более осторожным его не пускать». На днях опять была переписка по поводу лиц, принятых тобольским губернатором, которые, видимо, над собой никакой вла­сти не признают. Вследствие изложенного, сообщая то­больскому губернатору краткие сведения о предыдущей деятельности Соломона, департамент в отзыве от 8 но­ября 1894 года за № 7934 указал, что назначение про­сителя на должность, сопряженную с непосредственным соприкосновением с народом, представляется нежелатель­ным.

            1 ноября 1894 года за № 14539 с.-петербургский гра­доначальник сообщил: «Ввиду полученных агентурным путем сведений, что во время печальной процессии пере­везения в С.-Петербургский Петропавловский собор тела почившего в Бозе Императора АЛЕКСАНДРА АЛЕКСАНДРОВИЧА будут разбрасываться листовки возмутительно­го содержания и что агитаторами этого дела состоят сту­денты Лесного института Александр Ахенбах, Анатолий Лавров, Яков Ленинский, окончивший курс в С.-Петер­бургском университете Яков Ставровский и бывший сту­дент того же университета Георгий Соломон, в ночь на 1 ноября были произведены у названных выше лиц обы­ски, по коим ничего преступного не обнаружено, вследст­вие чего все поименные лица оставлены на свободе».

            6 марта 1896 года за № 2382 начальник С.-Петер­бургского губернского жандармского управления уведо­мил о выезде Соломона в город Иркутск.

            15 марта 1897 года за № 6255 начальник Иркутского губернского жандармского управления сообщил, что ир­кутский губернатор обратился к нему с запросом о по­литической благонадежности служащего в контроле по постройке Забайкальской железной дороги дворянина Ге­оргия Соломона на предмет разрешения названному Со­ломону участвовать в городе Иркутске в народных чте­ниях. Соломон ведет близкое знакомство с местными негласноподнадзорными и сам состоит под наблюдением полиции.

            Вследствие изложенного департамент полиции в от­зыве от 9 апреля 1897 года за № 3552 на имя иркут­ского губернатора отклонил ходатайство Соломона о до­пущении его к участию в народных чтениях, так как на основании пункта 8 правил для устройства народных чтении в городах, где имеются правительственные учеб­ные заведения, в качестве лекторов на народных чтени­ях могут быть допускаемы только или состоящие на го­сударственной службе преподаватели сих заведений, или священнослужители православного вероисповедания.

            16 августа 1898 года в департамент полиции получе­но агентурным путем письмо из Твери, от Кугушевой к Соломону в Москву, следующего содержания: «Мне нуж­но ехать 21 августа в Казань; не можете ли вы схлопо­тать мне для этого билет бесплатный; если можно, так устройте и пошлите мне сюда. Во всяком случае, от­ветьте мне: можно или нельзя. Мне обещала это сде­лать А. И., да ее теперь нет в Москве; я не знаю, где она».

Сведения подготовил Поповщиков (подпись неразборчива – Ред. )

 Особый отдел департамента полиции

Читайте также: