ГлавнаяМорской архивИсследованияБиблиотека












Логин: Пароль: Регистрация |


Голосование:


Самое читаемое:



» » LTI. Язык третьего рейха. Записная книжка филолога
LTI. Язык третьего рейха. Записная книжка филолога
  • Автор: Malkin |
  • Дата: 19-02-2014 14:45 |
  • Просмотров: 4618

XXX

Проклятие суперлатива?[1]

Как-то раз, ровно сорок лет тому назад, я напечатал один материал в американской газете. Немецкоязычная «New Yorker Staatszeitung» опубликовала к 70-летию Адольфа Вильбрандта[2] мою статью, где я изложил его биографию. Когда мне в руки попал экземпляр газеты, в моем сознании навсегда запечатлелся обобщенный образ американской прессы. Хотя я понимал, что это, вероятно, - а пожалуй, наверняка - несправедливо (ибо любое обобщение ложно), все же этот образ неизменно всплывал в памяти с потрясающей четкостью, как только какая-нибудь вольная ассоциация идей приводила меня к американскому газетному делу. Посреди набора моей статьи о Вильбрандте, извиваясь сверху донизу и разрывая газетные строчки, шла реклама какого-то слабительного, начинавшаяся словами: «У человека тридцать футов кишок».

Это было в августе 1907 г. Летом 1937 г. я, чаще чем когда-либо прежде, вспоминал об этих кишках. Тогда закончился Нюрнбергский партийный съезд, и сообщалось, что если сложить стопку газет из ежедневного тиража всей германской прессы, то она вознесется на 20 км в стратосферу, опровергая зарубежных клеветников, твердящих об упадке немецкой прессы; в те же дни, во время визита Муссолини в Берлин, отмечалось, что на полотнища и транспаранты для украшения улиц, по которым ехал дуче, пошло 40 000 м ткани.

«Смешение количества (Quantum) и качества (Quale), американизм самого дурного пошиба», - записал я тогда в дневнике, добавив, что газетчики Третьего рейха оказались прилежными учениками, все более щедро употребляя все более жирные заголовки и все чаще отбрасывая артикль перед выпячиваемыми существительными[3] При этом военная, спортивная и деловая стилевые тенденции сливались, придавая речи четкую лаконичность.

Но в самом ли деле можно ставить на одну доску жонглирование цифрами у американцев и нацистов? Уже тогда у меня возникали сомнения в этом. Не содержалась ли в «тридцати футах кишок» толика юмора, не чувствуется ли всегда в раздутых цифрах американской рекламы какая-то простодушная наивность? Не намекал ли каждый раз рекламодатель: мы с тобой, дорогой читатель, оба ужасно любим преувеличения, мы оба знаем, что имеется в виду, - а значит, я вовсе не вру, ты ведь сам вычтешь то, что не нужно, а нахваливая свой товар, я вовсе не хочу тебя надуть, просто благодаря превосходной степени эта похвала запечатлевается в сознании прочнее и без усилий!

Некоторое время спустя я наткнулся на мемуары одного американскою журналиста - на книгу Уэбба Миллера «Я не нашел мира», вышедшую на немецком языке в издательстве «Rowohlt» в 1938 г. В ней за пристрастием к цифрам стояли вполне честные намерения, достижение рекордов входило в профессиональные обязанности: с помощью конкретных цифр доказать самую быструю передачу информации, с помощью конкретных цифр убедить в самой точной ее передаче - все это приносило больше почета, чем любые глубокомысленные рассуждения. С особой гордостью Миллер упоминает, что он сообщил о начале абиссинской войны с точнейшими подробностями (3 октября 1935 г., 4.44, 4.55, 5.00) на 44 минуты раньше всех корреспондентов; весьма скупое описание вида, открывавшегося из окна самолета над Балканами, завершается таким пассажем: «Белые массы (тяжелых облаков) мчались мимо нас со скоростью 100 миль в час».

Самым дурным, в чем можно упрекнуть американцев с их культом цифр, были наивное словоохотливое хвастовство и уверенность в собственной значимости. Напомню еще раз шутку на тему о слонах[4] в международном контексте. «Как я подстрелил своего тысячного слона» - это рассказывает американец. Немец (в том же анекдоте) со своими карфагенскими боевыми слонами - все еще представитель народа мыслителей, поэтов и далеких от действительности ученых эпохи полуторавековой давности. Немец Третьего рейха, если бы перед ним была поставлена та же задача, настрелял бы невообразимое количество самых крупных в мире слонов с помощью лучшего в мире оружия.

Возможно, что использование цифр в LTI было заимствовано из американской традиции, но есть сугубое отличие, которое заключается не только в преувеличении, создаваемом с помощью превосходной степени, но и в ее сознательной злонамеренности, ибо суперлатив повсюду нацелен на беззастенчивый обман и одурманивание людей. Фронтовые сводки вермахта пестрили не поддающимися проверке цифровыми данными о захваченных трофеях и пленных, счет орудий, самолетов, танков шел на тысячи и десятки тысяч, пленных - на сотни тысяч, а в конце каждого месяца публиковались длинные колонки еще более фантастических итоговых цифр; когда же речь заходит о людских потерях противника, то вместо определенных цифр в ход идут выражения, которые изобличают иссякающую фантазию авторов, - «невообразимые» и «бесчисленные». В Первую мировую войну гордились сухой четкостью военных сводок. Знаменитой стала кокетливо-скромная фраза из отчета о первых днях войны: «Был достигнут запланированный рубеж». Но на этой сухости остановиться было невозможно, пусть она и присутствовала все еще как идеал стиля, никогда полностью не утрачивавший своей действенности. В противоположность этому, военные сводки Третьего рейха сразу начали с превосходных степеней, нагнетая их все больше по мере того, как ситуация становилась все хуже, и при этом настолько утратили чувство меры, что основы военного языка - дисциплина и точность - обратились в свою противоположность, в фантастику и сказку. Неправдоподобие количества трофеев усиливается еще и тем, что свои потери практически не указываются, точно так же в кинофильмах в сценах сражений громоздятся только груды трупов вражеских солдат.

Уже в ходе Первой мировой войны, да и после нее, отмечалось, что язык фронтовых сводок, армейская речь проникают в бытовую речь; характерная особенность Второй мировой войны состоит в том, что язык партии, подлинный LTI внедрялся с разрушительными последствиями в армейский язык. Упомянутое полное разрушение языка, заключавшееся в откровенном отказе от всяких числовых ограничений, во введении слов «невообразимый» и «бесчисленный», происходило постепенно: сначала только военные корреспонденты и комментаторы позволяли себе употреблять эти крайние формы, далее их стал приметать фюрер в ажитации своих обращений и призывов, и лишь под самый конец этим воспользовались авторы официальных отчетов вермахта.

Удивительна при этом была та бесстыжая коротконогость лжи, которая проявлялась в цифрах: в фундаменте нацистской доктрины заложено убеждение в безмозглости и абсолютной тупости масс. В сентябре 1941 г. в военной сводке сообщалось, что под Киевом окружено 200 000 солдат; через пару дней в том же котле было взято в плен 600 000 человек, - вероятно, теперь к солдатам приплюсовали все мирное население. Раньше в Г ермании подсмеивались над гигантскими цифрами, которые так любили в Восточной Азии; в последние годы войны потрясающее впечатление производило соперничество японских и германских сводок в бессмысленнейшем преувеличении; интересно, кто у кого учился, Г еббельс у японцев или наоборот.

Чрезмерность цифр проявляется не только в строках самих военных сводок: весной 1943 г. во всех газетах сообщалось, что из «Полевой библиотечки», которая распространялась среди фронтовиков, разослано уже 46 миллионов экземпляров. Бывает и так, что импонируют как раз малые цифры. В ноябре 1941 г. Риббентроп заявляет: мы в состоянии вести войну еще 30 лет; выступая в рейхстаге 26 апреля 1942 г., Гитлер говорит, что Наполеон сражался в России при 25 градусах мороза, а он, полководец Гитлер - при - 45°, а однажды даже при - 52°. Мне кажется, что в этом стремлении перещеголять великий образец - тогда он еще с удовольствием принимал восхваления его способностей как стратега, сравнения с Наполеоном, - при всем невольном комизме, заметно приближение к американскому типу побития рекордов.

Tous se tient, говорят французы, все связано друг с другом. Выражение «стопроцентный» имеет непосредственно американское происхождение, оно восходит к названию переведенного на немецкий язык и популярного в Германии романа Эптона

Синклера[5] Это словечко в течение 12 лет не сходило с уст немцев, я даже слышал вариант его дальнейшего развития: «Остерегайтесь этого парта, он - стопроцентный!» И как раз этот бесспорный американизм следует, в то же время, поставить рядом с основным требованием и ключевым словом нацизма - со словом «тотальный».

«Тотальный» - также представляет собой высшее числовое значение, максимум, в своей реалистической обозримости это прилагательное столь же значимо, как и слова «бесчисленный» и «невообразимый», являющиеся романтическими преувеличениями. Все помнят ужасающие для Германии последствия тотальной войны, провозглашенной в качестве программы немецкой стороной. Но и везде, даже вне войны, в LTI встречаешься с понятием «тотальный»: статья в «Рейхе» восхваляла «тотальную педагогическую ситуацию» в одной строго нацистской женской школе; в какой-то витрине я видел настольную забаву для детей «Тотальная игра».

Tous se tient. Числа-суперлативы связаны с принципом тотальности, но они также захватывают и область религии, а основным притязанием нацизма было стать верой, германской религией, вытеснить семитское негероическое христианство. Часто употребляется слово «вечный», обозначающее религиозное преодоление времени, - вечная стража, вечное существование нацистских институтов; довольно часто встречается и «Тысячелетний рейх», понятие, носящее еще большую церковно-религиозную окраску, по сравнению с «Третьим рейхом». Понятно, что полнозвучное число 1000 охотно употребляется и вне религиозной сферы: пропагандистские собрания, цель которых - укрепить дух населения в 1941 г., после того, как чаемая решительная победа в блицкриге не состоялась, тут же получили имя «тысячи собраний».

Числового суперлатива можно достичь и с другой стороны: слово einmalig, «уникальный» - такой же суперлатив, как и «тысячный». Будучи синонимом слова «исключительный», лишенное конкретного числового значения, это слово на исходе Первой мировой войны все еще носило оттенок эстетски-модного выражения, взятого из неоромантической философии и литературы. Им пользовались люди, придававшие большое значение изысканной элегантности и новизне своего стиля, - к примеру, Стефан Цвейг, Ратенау. LTI, а с особой любовью и сам фюрер, употребляли его так часто и так неосторожно, что поневоле начинаешь вспоминать о его числовом значении - «однократный», «единственный в своем роде». Когда после польской кампании дюжине генералов - в награду за уникальные геройские подвиги - присваивается чин генерал- фельдмаршала, то задаешься вопросом, доказал ли каждый из них свои способности только в одном сражении, а кроме того, получается, что двенадцать уникальных подвигов и двенадцать уникальных маршалов были вполне дюжинными. (Это влечет за собой и девальвацию чина генерала-фельдмаршала, до тех пор высшего звания, и создание наивысшего - чина рейхс-маршала.)

Но все числовые суперлативы образуют только одну довольно обширную особую группу употребления суперлатива вообще. Его можно назвать наиболее часто употребляемой формой LTI, и это вполне понятно, ибо суперлатив есть самое ходовое и эффективное средство оратора и агитатора, это - типично рекламная форма. Вот почему ее всецело узурпировала NSDAP, не допуская в этом никакой конкуренции: в октябре 1942 г. мне рассказал наш тогдашний сосед по квартире Эгер, бывший владелец одного из самых респектабельных магазинов готового платья в Дрездене (в момент нашей беседы - фабричный рабочий, а вскоре - «застрелен при попытке к бегству»), что инструктивным письмом было запрещено использовать в рекламных объявлениях превосходную степень. «Если, например, в тексте объявления значилось: „Вас обслуживают наикомпетентнейшие специалисты“, предлагалось удовлетвориться „компетентными“ кадрами, в крайнем случае „весьма компетентными“».

Наряду с суперлативами чисел и слов, выполняющих их функцию, употребление превосходной степени можно разбить на три категории, причем все три применяются без всякой меры: обычные превосходные степени прилагательных, отдельные выражения, в которых содержится или которым придается значение превосходной степени, и гиперболизированные обороты.

Путем нагромождения обычных суперлативов можно добиться особой эффектности речи. Когда я выше переделывал в нацистском духе анекдот о слонах, у меня в ушах звучала

фраза, которой генералиссимус Браухич[6] украсил в свое время текст армейского приказа: лучшие в мире солдаты снабжаются лучшим в мире оружием, изготовленным лучшими в мире рабочими.

Здесь рядом с обычной превосходной формой стоит то и дело употребляемое в LTI слово [«мир»], нагруженное суперлативным значением. Когда придворные поэты по особо торжественному поводу хотели воспеть славу королю-солнцу в высокопарном стиле восемнадцатого столетия, они говорили: Г universe, вселенная, взирает на него. При любой речи Гитлера, по случаю любого его высказывания, на протяжении всех двенадцати лет, ибо только в самом конце он примолк, - всегда появлялась, как бы по предписанию свыше, газетная шапка: «Мир слушает фюрера». Как только выигрывалось крупное сражение, оно оказывалось «величайшим сражением мировой истории». Простого слова «битва» было недостаточно, поэтому выигрывались «битвы на уничтожение». (И снова бесстыдно точный расчет на забывчивость масс: сколько раз уничтожали одного и того же давно уничтоженного противника!)

Слово «мир» всюду выполняет роль суперлативной приставки: союзница-Япония получает повышение - из «великой державы» она производится в «мировую державу». Евреи и большевики суть мировые враги, встречи фюрера и дуче - всемирноисторические моменты. Суперлативное значение, как и в слове «мир», заложено в слове Raum («пространство», «район»). Конечно, уже в ходе Первой мировой войны говорили не «сражение под Садовой» или «под Седаном», а «сражение в районе...», и это просто связано с расширением пространства военных действий; и уж наверняка в частом употреблении слова Raum повинна геополитика, столь благосклонная к империализму наука. Но в понятии пространства есть нечто безграничное, а это вводит в соблазн. Один рейхскомиссар утверждает в своем отчете за 1942 г., что «пространство „Украина“ никогда за последнюю тысячу лет не управлялось так справедливо, великодушно и современно, как при великогерманском национал-социалистическом руководстве». Пространство «Украина» лучше подходит к суперлативам тысячелетия и испанского тройного созвучия наречий. «Великодушный» и «великогерманский» - слова слишком старые и захватанные и не в состоянии еще сильнее раздуть и без того напыщенную фразу. Но в LTI все настолько пестрило этим дополнительным слогом [groß-] - «великая манифестация», «великое наступление», «великое сражение», - что еще во времена нацизма с протестом против этого выступил даже такой образцовый национал-социалист, как Бёррьес фон Мюнххаузен.

Слово «исторический» было столь же нагружено суперлативным зарядом и столь же часто употреблялось, как слова «мир» и «пространство». Историческим является то, что долго живет в памяти народа или человечества, поскольку оно оказывает непосредственное и продолжительное влияние на весь народ или все человечество. Так, эпитет «исторический» прилагается ко всему, даже к самым обычным действиям нацистского руководства, как гражданского, так и военного; для речей же и указов Гитлера наготове был сверх-суперлатив - слово «всемирноисторический».

Для того чтобы пропитать целый абзац духом суперлатива, годится любой вид похвальбы. Я услышал на фабрике по радио несколько фраз из трансляции какого-то митинга, проходившего в Берлинском Шпортпаласте. В начале было сказано: «Великий митинг транслируется всеми радиостанциями рейха и Г ермании, к трансляции подключились радиостанции протектората [Чехии и Моравии], а также Голландии, Франции, Греции, Сербии... стран-союзниц Италии, Венгрии и Румынии...» Перечисление продолжается довольно долго. Тем самым несомненно оказывалось суперлативное воздействие на фантазию публики, подобное воздействию газетной шапки: «Мир слушает вместе с нами», ибо здесь перелистывались страницы перекроенного на нацистский лад атласа мира.

Когда позднее Шпеер[7] привел безмерные цифры, характеризующие подвластную ему военную индустрию, Геббельс еще выше вознес достижения немецкой экономики, противопоставив точность немецкой статистики «еврейской числовой акробатике». Перечисление и обливание грязью - пожалуй, нет такой речи фюрера, в которой он на одном дыхании не перечислял бы собственных успехов и не обливал грязью противника. Грубый помол в стилистике Гитлера Геббельс отшлифовывает до рафинированной риторики. Жуткой кульминации подобных суперлативных образований он достигает 7 мая 1944 г. Вот- вот произойдет высадка англо-американских войск на «Атлантическом валу», а в «Рейхе» говорится: «Немецкий народ опасается скорее не самого вторжения, а того, что его не будет... Если враг действительно вынашивает планы начать с беспредельным легкомыслием предприятие, где все будет поставлено на карту, то тут ему и крышка!»

Можно ли сказать, что эта кульминация становится жуткой только при взгляде в прошлое, не улавливал ли внимательный читатель уже в те времена признаков зарождающегося отчаяния за маской абсолютной уверенности в победе? Не становится ли здесь слишком явным проклятие суперлатива?

Это проклятие висит над ним во всех языках. Ибо всюду беспрестанное преувеличение неизбежно приводит к еще большему усилению преувеличения, что не может не повлечь за собой притупление восприятия, скепсис и, наконец, недоверие.

Ситуация такая везде, но некоторые языки более восприимчивы к суперлативу, чем другие: в романских странах, на Балканах, на Дальнем Востоке, пожалуй, и в Северной Америке, - во всех этих странах допустимой является более сильная доза суперлатива, чем у нас; то, что там часто воспринимается только как приятное повышение температуры, у нас будет означать жар. Возможно, именно это является причиной или дополнительным основанием того, что суперлативу в LTI присуща столь необычная горячность; эпидемии ведь бушуют сильнее всего там, где они вспыхивают впервые.

Можно было бы сказать, что Германия уже однажды перенесла это языковое заболевание: в семнадцатом столетии, под итальянско-испанским влиянием; но тогдашняя опухоль была доброкачественной, в ней не было яда сознательного обольщения народа.

Германия впервые страдает злокачественным суперлативом LTI, вот почему он так опустошительно воздействует с самого начала; кроме того - и это уже заложено в его природе, - он не может не разрастаться, что приводит к бессмыслице, к утрате его действенности, даже к обратному результату. Как часто я заносил в свой дневник, что та или иная фраза Геббельса представляет собой слишком нескладную ложь, он совсем не гений рекламы; как часто записывал я анекдоты о том, что выходит из уст и головы Геббельса, ожесточенную ругань по поводу его бесстыжей лжи, выдаваемой за «глас народа», - и черпал в этом надежду.

Но vox populi, гласа народа, не существует, есть только voces populi, голоса народа, и установить, который из них истинный, то есть определяет ход событий, можно только впоследствии. Нет даже полной уверенности и в том, все ли, кто смеялся или бранился, услышав чересчур наглую ложь Геббельса, действительно остались незатронутыми ею. Когда я читал лекции в Неаполе, я часто слышал разговоры о той или иной газете: ё pagato, она продажная, она лжет в интересах того, кто ее содержит, - а на следующий день те же люди, которые накануне охаивали эту газету, свято верили какому-нибудь ее лживому сообщению. Просто потому, что оно было напечатано такими жирными буквами и что другие люди тоже ему поверили. В 1914 г. я со спокойной совестью решил, что это соответствует наивности и темпераменту неаполитанцев, ведь у Монтескье так и говорится, что люди в Неаполе суть народ в большей степени, чем где-либо, plus peuple qu’ailleurs. С 1933 г. я уже был абсолютно уверен в том, что давно подозревал и просто не хотел признавать, - что всюду очень легко вывести породу такого plus peuple qu’ailleurs; и я знаю также: в каждом образованном человеке содержится частица народной души и порой совершенно бесполезно знать о том, что тебе врут, бесполезна вся критическая зоркость; и в какой-то момент напечатанная ложь меня осилит, если она проникает в меня со всех сторон, если вокруг остается все меньше и меньше людей, наконец, совсем никого не остается, кто бы подверг ее сомнению.

Нет, с этим проклятием суперлатива не все так просто, как представляет себе логика. Конечно, похвальба и ложь выдают себя, их выводят на чистую воду, их распознают как похвальбу и ложь, и для многих под конец стала очевидной бессильная глупость геббельсовской пропаганды. Но столь же справедливо и другое: пропаганда, разоблаченная как похвальба и ложь, тем не менее действенна, если только хватает упорства без смущения продолжать ее; проклятие суперлатива - это не всегда саморазрушение, но достаточно часто - разрушение противостоящего ему интеллекта; и Геббельс был, пожалуй, одареннее, чем мне хотелось бы признать, а бессильная глупость была не такой уж глупой и не такой уж бессильной.

Дневник, 18 декабря 1944 г. В полдень передано экстренное сообщение, первое за столько лет! Целиком выдержано в стиле времен наступлений и «битв на уничтожение противника»: «Неожиданно для противника перешли в великое наступление с позиций Западного вала... после короткой, но мощной огневой подготовки... первая линия американской обороны прорвана...» Совершенно исключено, что за этими словами кроется что-либо, кроме отчаянного блефа. «Дон Карлос» кончается словами: «Это мой последний обман». - «Да, твой последний».

20 декабря... Геббельс уже несколько недель твердит об усилившемся сопротивлении немецких войск, в прессе союзников это называется «немецким чудом». И это в самом деле чудо, и война может продолжаться еще несколько лет...

XXXI

Из порыва движения

19 декабря 1941 г. фюрер, а теперь и верховный главнокомандующий, направляет призыв к войскам Восточного фронта. Центральные моменты его звучали так: «Армии на Востоке после их непреходящих и еще небывалых в мировой истории побед над опаснейшим врагом всех времен должны быть отныне, в результате внезапного наступления зимы, переведены из порыва движения в состояние позиционного фронта... Мои солдаты! Вы...

поймете, что сердце мое всецело с вами, что мои ум и моя решимость направлены только на уничтожение противника, т.е. победоносное окончание этой войны... Господь Бог не откажет в победе своим храбрейшим солдатам!»

Этот призыв знаменует решающую веху не только в истории Второй мировой войны, но и в истории LTI, и, будучи языковой вехой, он врезается двойным колом в ткань привычной похвальбы, раздутой здесь уже до стиля цирковых зазывал.

Здесь кишат суперлативы триумфа, но грамматическое время изменилось - настоящее время превратилось в будущее. С начала войны везде можно было видеть украшенный флагами плакат, уверенно утверждающий: «С нашими знаменами - победа!» До сих пор союзникам постоянно внушали, что они уже окончательно разгромлены, особенно настойчиво заявлялось русским, что после стольких поражений они никогда не смогут перейти в наступление. А теперь вдруг абсолютная победа отодвигается в неопределенную даль, ее надо выпрашивать у Господа Бога. С этого момента в оборот запускается мотив мечты и терпеливого ожидания - «конечная победа», и вскоре выплыла формула, за которую цеплялись французы в Первую мировую войну: on les aura. Ее перевели - «Победа будет за нами» - и дали как подпись под плакатом и маркой, на которых имперский орел когтит вражескую змею.

Но веха отмечена не только сменой грамматического времени. Все огромные усилия не могут скрыть того факта, что теперь «вперед» превратилось в «назад», что теперь ищут, за что зацепиться. «Движение» застыло в состоянии «позиционного фронта»: в рамках LTI это означает несравненно больше, чем в любом другом языке. И в книгах и статьях, и в отдельных оборотах речи и целых абзацах постоянно твердилось, что позиционная война есть теоретическая ошибка, слабость, да просто грех, в который армия Третьего рейха никогда не впадет, не может впасть, поскольку движение - это суть, характерная особенность, жизнь национал-социализма, который после своего «прорыва» (Aufbruch) - священное, заимствованное из романтизма слово LTI! - не имеет права застывать в покое. Нельзя быть скептиками, колеблющимися либералами, слабовольными, как предшествующая эпоха; нужно не зависеть от обстоятельств, но - самим влиять на них; нужно действовать и никогда не нарушать «закон [необходимости] действия» (излюбленная формула, идущая от Клаузевица, которую во время войны затаскали до того, что она уже вызывала отвращение и чувство мучительной неловкости). Или, в более возвышенном стиле, свидетельствующем об образованности: нужно быть динамичными.

Футуризм Маринетти [8] оказал определенное влияние на итальянских фашистов, а через них - на национал-социалистов; а немецкий экспрессионист Иост, хотя большинство его первоначальных друзей по литературе симпатизировали коммунизму, возглавит нацистскую Поэтическую академию. Стремление, мощное движение к определенной цели, есть непременная заповедь, первичный и всеобщий долг. Движение настолько составляет суть нацизма, что он сам называет себя «Движением», а город Мюнхен, где он зародился, именует «столицей Движения»; нацизм, всегда подыскивающий звучные, энергичные слова для выражения всего того, что для него важно, пускает в ход слово «движение» во всей его простоте.

Весь его словарный запас пронизан волей к движению, к действию. Буря (Sturm) - это как бы его первое и последнее слово: начали с образования штурмовых отрядов SA (Sturmabteilungen), а заканчивают фольксштурмом (народным ополчением) - в буквальном смысле близким народу вариантом ландштурма времен войны с Наполеоном (1813). В войсках SS было свое кавалерийское подразделение Reitersturm, в сухопутных войсках свои штурмовые части и штурмовые орудия, антиеврейская газета называется «Штюрмер». «Ударные операции» - вот первые героические подвиги SA, а газета Геббельса называется «Атака» («Angriff»), Война должна быть молниеносной (Blitzkrieg), все виды спорта питают LTI своим особым жаргоном.

Воля к действию создает новые глаголы, слова, обозначающие действия. Хотят избавить от евреев и «дежидовизировать» (entjuden) страну, экономическую жизнь хотят целиком передать в арийские руки и «аризировать» (arisieren), хотят вернуться к чистоте крови германских предков, «нордизировать» (aufnorden) ее. Непереходные глаголы, которые благодаря развитию техники получили новые значения, приобретают дополнительную активность, становясь переходными: «летают» тяжелый самолет (т.е. пилотируют его), «летают» сапоги и провиант (т.е. перевозят их на самолете), «замерзают» овощи новым методом глубокого охлаждения (раньше говорили более обстоятельно - «проводят замораживание»).

Здесь, возможно, сказывается намерение выражаться лаконичнее и быстрее, чем обычно, то же намерение превращает «автора репортажа» в «репортера», «грузовой автомобиль» в «грузовик», «бомбардировщик» в «бомбовик» и, наконец, слово - в его

аббревиатуру. Так, ряд Lastwagen - Laster - LKW[9] соответствует обычному нарастанию от исходной формы к превосходной степени. В конечном счете тенденция к употреблению суперлатива и в целом вся риторика LTI сводится к принципу движения.

И теперь все должно быть переведено из порыва движения в состояние покоя (и попятного движения)! Чарли Чаплин достигал максимального комического эффекта, когда он, спасаясь бегством, совершенно неожиданно застывал, притворяясь неподвижной отлитой из металла или высеченной из камня вестибюльной статуей. LTI не имеет права делаться смешным, не должен застывать, не должен признавать, что его взлет превратился в падение. В призыве к Восточной армии впервые появляется вуалирование (Verschleierung), которое характерно для последней фазы LTI. Естественно, что маскировка (со времен Первой мировой войны для обозначения этого использовалось слово из сказок - Tamung[10]) приметалась с самого начала; но до сих пор это была маскировка преступления: «с сегодняшнего утра мы отвечаем на огонь противника», - говорится в первой военной сводке, - а теперь это маскировка бессилия.

Прежде всего нужно избавиться от сочетания «позиционный фронт», враждебного принципу движения, нужно избегать горестного воспоминания о бесконечных позиционных боях Первой мировой войны. Оно точно так же неуместно в речи, как брюква времен той войны - на столе. Вот так LTI и обогатился на долгое время выражением «подвижная оборона». Хоть мы и вынуждены уже признать, что нас заставили перейти к обороне, но с помощью прилагательного мы сохраняем нашу глубочайшую сущностную особенность. Мы также не обороняемся из тесноты окопа, а сражаемся с большей пространственной свободой в гигантской крепости и перед ней. Имя нашей крепости - Европа, а какое-то время много говорилось о «предполье „Африка“». С точки зрения LTI «предполье» - слово вдвойне удачное: во-первых, оно свидетельствует об оставшейся у нас свободе движения, а во- вторых, уже намекает на то, что мы, возможно, сдадим африканские позиции, не поступаясь при этом чем-то важным. Позднее «крепость „Европа“» превратится в «крепость „Германия“», а под конец - в «крепость „Берлин“». Вот уж в самом деле: у германской армии не было недостатка в движении даже в последней фазе войны! Однако никто не заявлял в лоб, что речь при этом шла о постоянном отступлении, на это набрасывалась вуаль за вуалью, а слов «поражение» и «отступление», не говоря уж о «бегстве», не произносили никогда. Вместо «поражения» употреблялось слово «отход», оно звучало не так определенно: армия не спасалась бегством, а просто отрывалась от противника; последнему никогда не удавалось совершить «прорыв», он мог только «вклиниться», на худой конец «глубоко вклиниться», после чего «перехватывался» и «отсекался», поскольку наша линия фронта - «гибкая». Время от времени после этого - добровольно и чтобы лишить противника преимущества - проводилось «сокращение линии фронта» или ее «спрямление».

Пока все эти стратегические мероприятия осуществлялись за пределами Германии, народной массе ни в коем случае нельзя было осознавать всю их серьезность. Весной 1943 г. (в «Рейхе» от 2 мая) Геббельс еще мог подбросить изящный диминутив: «На периферии театров наших военных действий у нас кое-где понижена сопротивляемость». Про пониженную сопротивляемость говорят в тех случаях, когда человек подвержен простудам или расстройствам пищеварения, но уж никак не в случае тяжелых заболеваний, сопряженных с опасностью для жизни. И даже пониженную сопротивляемость Геббельс ухитрился истолковать как простую сверхчувствительность наших и бахвальство врагов: немцы, дескать, были настолько избалованы длинной серией побед, что реагировали на каждый свой отход, тратя на это слишком много душевных сил, тогда как привыкший к взбучкам противник чересчур громко похвалялся ничтожными «периферийными успехами».

Богатый набор этих вуалирующих слов тем удивительнее, что он резко контрастирует с обычной прирожденной скудостью, характерной для LTI. Даже в некоторых скромных образах, разумеется, заимствованных, недостатка не было. В pendant к «генералу Дунаю» (general Danube), преградившему Наполеону путь под Асперном, полководец Гитлер придумал «генерала Зиму», которого склоняли на всех углах и который даже породил нескольких сыновей (мне припомнился «генерал Голод», но я точно встречал еще и других аллегорических генералов). Трудности, отрицать которые не было возможности, уже давно именовались «теснинами» (Engpässe); это выражение было почти столь же удачным, как и слово «предполье», ибо и здесь сразу же задавалась идея движения (протискивания). Один обладающий языковым чутьем корреспондент умело подчеркивает это, возвращая слово, метафоричность которого уже несколько поблекла, в его исконное окружение. Он пишет в своем репортаже о танковой колонне, рискнувшей втянуться в теснину между минными полями.

Долгое время довольствовались этой мягкой перифразой, когда говорилось о бедственном положении, ведь противник в полную противоположность привычке немцев к молниеносной войне, блицкригу, затевал лишь «черепашьи наступления» и выдвигался лишь «в черепашьем темпе»[11] только в последний год войны, когда уже невозможно было скрывать приближающуюся катастрофу, ей дали более четкое название, разумеется, и на сей раз замаскированное: теперь поражения именовались кризисами. Правда, это слово никогда не появлялось само по себе: либо взгляд отвлекался от Германии на «мировой кризис» или «кризис западноевропейского человечества», либо использовалось быстро закостеневшее в шаблон выражение «контролируемый кризис». Кризис оказывался под контролем в результате «прорыва». «Прорыв» - это завуалированное выражение, означавшее, что несколько полков вырвались из окружения, в котором гибли целые дивизии. Кроме того, кризис брался под контроль, скажем, не тем, что врагу давали отбросить немецкие части на германскую территорию, но тем, что от противника сознательно отрывались и намеренно «впускали» его на свою территорию, чтобы тем вернее уничтожить слишком далеко прорвавшиеся части. «Мы впустили их - но 20 апреля все изменится!» - эти слова я слышал еще в апреле 1945 года.

И, наконец, появилось ставшее очередным клише, волшебной формулой, словосочетание «новое оружие», магический знак «Фау» (V), допускающий любое усиление. Если даже Фау-1 ничего не добилась, если эффект Фау-2 был невелик, кто запретит надеяться на Фау-3 и Фау-4?

Последний крик отчаяния Гитлера: «Вена снова становится немецкой, Берлин остается немецким, а Европе никогда не быть русской». Теперь, когда Гитлер приблизился к полному краху, он даже отказывается от будущего времени конечной победы, которое так долго вытесняло исходный презенс. «Вена снова становится немецкой», - верующим в Гитлера внушается мысль о приближении того, что на самом деле уже отодвинулось вдаль невозможного. С помощью какой-нибудь [ракеты] Фау мы еще добьемся этого!

Магическая буква V мстит, и месть ее необычна: V некогда была тайной формулой, по которой узнавали друг друга борцы за свободу порабощенных Нидерландов. V означало свободу (Vrijheid). Нацисты присвоили себе этот знак, перетолковали его в символ «виктории» (Victoria) и беспардонно навязывали его в Чехословакии, подавлявшейся куда страшнее, чем Голландия: этот знак наносился на их почтовые штемпели, на двери их автомобилей, их вагонных купе, чтобы всюду перед глазами у населения был хвастливый и уже давно извращенный знак победы. И вот, когда война вступила в заключительную фазу, эта буква превратилась в аббревиатуру возмездия (Vergeltung), в символ «нового оружия», которое должно было отомстить за все страдания, причиненные Германии, и положить им конец. Но союзники неудержимо продвигались вперед, уже не было возможно запускать новые Фау-ракеты на Англию, уже не было возможности защитить немецкие города от бомб противника. Когда был разрушен наш Дрезден, когда с немецкой стороны уже не стреляло ни одно орудие противовоздушной обороны, когда с немецких аэродромов уже не поднимался ни один самолет, - возмездие состоялось, но поразило оно Германию.

XXXII

Бойс

В одном письме Ратенау говорится, что сам он был сторонником компромиссного мира, тогда как Людендорф[12]? По его собственным словам, собирался «сражаться на победу» (auf Sieg). Это выражение пришло с ипподрома, где ставят «на победу» или «на [занятое] место». Тяготевший к эстетству Ратенау, как бы брезгливо наморщив нос, заключает его в кавычки, он считает недостойным использовать его по отношению к военной обстановке, пусть оно и заимствовано из старинного и благородного вида спорта (скачки издревле считались занятием аристократии и самого феодального офицерского корпуса, а среди наездников были лейтенанты и ротмистры с самыми звучными дворянскими фамилиями). Для тонко чувствующего Ратенау все это не стирает колоссальных различий между спортивной игрой и кроваво-серьезным делом войны.

В Третьем рейхе много сил тратилось на замазывание этого различия. То, что снаружи выглядело как невинная мирная забава для поддержания здоровья народа, в действительности должно было служить для подготовки к войне, а потому - и народным сознанием расценивалось как нечто вполне серьезное. И вот создана Высшая спортивная школа, любой закончивший ее ничем не хуже выпускников университетов, а в глазах фюрера так даже и лучше. Актуальность высокой оценки спорта документально подтверждается в середине тридцатых годов тем, что сигареты и сигарки получили соответствующие названия «Студент-спортсмен», «Спорт для обороны», «Спортивный стяг», «Спортивная русалка»; все это только способствовало популярности спорта.

Другим фактором популяризации спорта, создания вокруг него атмосферы почета и славы была Олимпиада 1936 г. Для Третьего рейха настолько важно было предстать на этом международном мероприятии перед лицом всего мира ведущим культурным государством (а кроме того, он, как уже говорилось, по всей своей ментальности ставит достижения тела на одну доску с достижениями духа, мало того, даже выше их), что он провел эти Олимпийские игры с неслыханным блеском, - таким ослепительным, что даже поблекли расовые различия: «белокурая Хе», еврейка Хелена Майер, получила право защищать своей рапирой честь германского фехтования, а прыжок в высоту американского негра приветствовался так, будто прыгал ариец нордического происхождения. Вот почему неудивительна такая фраза в «Berliner Illustrierte»: «Мир гениальнейших теннисистов», - и сразу же за этим журнал спокойно и всерьез позволил себе сравнить какой-то олимпийский рекорд с победами Наполеона Бонапарта.

И, наконец, спорт повысил свою популярность и свой престиж благодаря тому значению, которое придавалось автомобильной промышленности, благодаря «дорогам фюрера» и всем этим героизированным автогонкам в Г ермании и за рубежом, причем здесь также сказались все факторы, которые способствовали распространению военно-спортивных занятий и популяризации Олимпийских игр; немалую роль сыграла и возможность создания новых рабочих мест.

Но еще задолго до того, как появились военно-спортивные мероприятия, Олимпийские игры и дороги фюрера, Адольфа Гитлера снедало простое и жестокое желание. В «Моей борьбе», там, где он рассуждает о «принципах воспитания в народно-национальном государстве» и подробно останавливается на роли спорта, он больше всего говорит о боксе. Кульминация его размышлений приходится на следующую фразу: «Если бы все наши высшие образованные слои в свое время не воспитывались исключительно по изысканным правилам приличия, если бы вместо этого они все поголовно занимались боксом, то немецкая революция, организованная сутенерами, дезертирами и прочим сбродом, никогда не была бы возможной». Чуть выше Гитлер взял бокс под защиту от обвинений в особой грубости, - видимо, справедливо, я тут ничего не могу сказать, я не специалист; но в его собственном описании бокс предстает как плебейское (не пролетарское, не народное) занятие, сопровождающее или завершающее яростную перебранку.

Все это нужно учитывать, чтобы понять ту роль, которую спорт играет в речи «нашего доктора». Многие годы Геббельса именуют «нашим доктором», многие годы он сам подписывает все свои статьи, указывая докторское звание, да и партия придает его академическому титулу такое же значение, какое в период становления церкви придавалось званиям докторов теологии. Именно «наш доктор» формировал речь и мысли массы, хотя он и заимствовал лозунги фюрера, хотя особую должность философа партии, предполагавшую функционирование целого «Института изучения еврейства», занимал не он, а Розенберг.

Свою ключевую идею Геббельс излагает в 1934 г. на «Партийном съезде верности», который был так назван, чтобы замазать и заглушить реакцию на путч Рёма: «Мы обязаны говорить на языке, понятном народу. Тот, кто хочет говорить с народом, должен - по слову

Лютера - смотреть народу в рот»[13] Местом, где завоеватель и гауляйтер столицы рейха - так звучно именовался Берлин во всех официальных сводках вплоть до последнего дня рейха, даже тогда, когда отдельные части его уже давно находились в руках противника, а Берлин был наполовину разбомбленным, отрезанным от внешнего мира, умирающим городом, - местом, где Геббельс чаще всего говорил с берлинцами, был Шпортпаласт, и образы, которые казались Геббельсу самыми народными и которые он чаще всего употреблял, заимствовались из области спорта. Ему никогда не приходило в голову, что, сравнивая воинский героизм со спортивными достижениями, он тем самым просто умаляет значение первого; воин и спортсмен соединяются в гладиаторе, а гладиатор для него - герой.

Ему для его целей годились любые виды спорта, и часто создавалось впечатление, что эти слова были для него настолько привычными, что он уже переставал воспринимать их образность. Вот пример - фраза, произнесенная в сентябре 1944 г.: «Когда начнется финальный спурт, дыхание наше не собьется». Не думаю, что Геббельс действительно представлял себе бегуна или велосипедиста в момент последнего рывка. Иное дело, когда он уверяет, что победителем будет тот, «кто разорвет финишную ленту хоть на голову впереди других». Здесь целостный образ вполне серьезно применен в метафорическом значении. Но если здесь о беге напоминает только образ его заключительного этапа, то в другом случае возникает образ всей футбольной игры, когда не пропускается ни один технический термин. 18 июля 1943 г. Геббельс пишет в «Рейхе»: «Победители в великой футбольной схватке, покидая поле, пребывают совершенно в ином настроении, чем были, когда вступали на него; и народ будет выглядеть совсем по-разному в зависимости от того, завершает ли он войну, или начинает ее... Военное противоборство в этой (первой) фазе войны никоим образом не могло быть названо борьбой с неизвестным исходом. Мы сражались исключительно в штрафной площадке противника...» А теперь, продолжает он, от партнеров по оси требуют капитуляции! Это все равно, «...как если бы капитан проигрывающей команды предлагал капитану побеждающей команды прервать игру при счете, скажем, 9:2. Такую команду, которая пошла бы на это, справедливо осмеяли и оплевали бы. Она ведь уже победила, ей надо только отстоять свою победу».

Иногда «наш доктор» подмешивает в свою речь термины из разных видов спорта. В сентябре 1943 г. он поучает, что сила проявляется не только когда дают, но и когда берут, и никому нельзя признаваться, что у тебя дрожат коленки. Ибо тогда, продолжает он, переходя от бокса к велосипедному спорту, возникает опасность того, «.. .что тебя возьмут на буксир».

Но подавляющее большинство образов, самых ярких и к тому же самых грубых, черпались из бокса. Тут не помогут никакие размышления о том, откуда взялась эта связь с языком спорта, и в особенности бокса; просто руки опускаются от такого тотального отсутствия всякого человеческого чувства. После сталинградской катастрофы, поглотившей жизни огромного количества людей, у Геббельса не находится лучших слов для передачи непреклонности и отваги, чем в этой фразе: «Мы вытрем кровь с глаз, чтобы лучше видеть, и когда начнется следующий раунд, мы опять будем крепко держаться на ногах». Через несколько дней: «Народу, который до сих пор бил только левой и намерен уже бинтовать правую, чтобы беспощаднее разить ею в следующем раунде, нет нужды идти на уступки». Весной и летом следующего года, когда по всей Германии люди гибли под руинами разрушенных домов, когда надежду на конечную победу можно было сохранять только с помощью самой бессмысленной лжи, Геббельс находит для этого подходящие образы: «Боксер, завоевав титул чемпиона мира, обычно не становится слабее, даже если его противник при этом перебил ему нос». И еще: «...что делает даже самый изысканный господин, когда на него нападают трое простых хулиганов, которые бьют не по правилам, а по морде? Он скидывает пиджак и засучивает рукава». Здесь он точно имитирует, как и Гитлер, плебейскую страсть к боксу, а за этим явно скрывается надежда на новое оружие для боя без правил.

Нужно отдать должное крикливому стилю геббельсовской пропаганды, в его пользу говорит долговременность и широта воздействия этой пропаганды. Но в то, что метафоры, заимствованные из бокса, полностью достигали своей цели, в это поверить я не могу. Безусловно, они сделали еще популярней фигуру «нашего доктора», они сделали еще популярней войну, - но совсем в ином смысле, чем тот, на который он рассчитывал: они лишили образ войны всяческой героики, придав ему грубость, а в конечном счете и безразличие, свойственное профессии ландскнехта...

В декабре 1944 г. в «Рейхе» появилась утешительная статья о текущей ситуации, написанная именитым в то время литератором Шварцем ван Берком. Рассуждения его были выдержаны в подчеркнуто бесстрастном тоне. Статья называлась «Может ли Германия проиграть эту войну по очкам? Держу пари - нет». Здесь уже нелепо говорить о душевной черствости, как в случае бездушных фраз Геббельса по поводу сталинградской катастрофы. Нет, тут умерло всякое ощущение безмерного различия между боксом и войной, война утратила все свое трагическое величие...

Опять vox populi... Участник событий всегда задается вопросом: который из множества голосов окажется решающим? В последние дни нашего бегства и вообще войны мы наткнулись у околицы одного верхнебаварского села у реки Айхах на группу людей, рывших одиночные окопы. Рядом с землекопами собрались зрители - инвалиды этой войны в гражданском, однорукие и одноногие, и седые мужчины преклонного возраста. Шел оживленный разговор; ясно было, что это люди из фольксштурма, задача которых заключалась в стрельбе фауст-патронами по наступавшим боевым машинам. В эти дни, когда все рушилось, я не раз слышал высказывания, в которых звучала абсолютная уверенность в победе, напоминавшая веру в чудо. Наталкивался я и на нескрываемую и даже радостную убежденность в том, что любое сопротивление бесполезно, а бессмысленной войне не сегодня-завтра конец. «Прыгать туда - в собственную могилу?.. Нет уж, без меня!»

-     «А если они тебя повесят?» - «Ну ладно, я уж полезу туда, но возьму с собой полотенце». - «Надо бы всем так сделать. И потом поднять как белые флаги». - «А еще лучше и понятней - ведь это американцы, а они все спортсмены, - бросить тряпку им навстречу, как выбрасывают полотенце на ринг...»

XXXIII

Дружина

Всякий раз, когда я слышу слово «дружина» (Gefolgschaft), передо мной встает образ «Дружинного зала» на фабрике «Thiemig & Möbius», причем в двух видах. На двери большими буквами начертано: «Дружинный зал». Первый вариант: под этими словами висит табличка с надписью «Евреи!», на соседней двери в клозет - такое же предупреждение. В этом случае в очень длинном зале стоит огромный стол в форме подковы, рядом стулья, полстены в длину заняты гардеробными крючками, около узкой стены - трибуна для оратора и рояль, и больше ничего, если не считать электрических часов, непременной принадлежности всех фабрик и учреждений. Второй вариант: обе таблички при входе в зал и в клозет убраны, а ораторский пульт обтянут полотном со свастикой, над подиумом висит большой портрет Гитлера, обрамленный знаменами со свастикой, по стенам же на высоте человеческого роста тянется гирлянда из флажков со свастикой. Когда зал так убран - эта трансформация из скупого убранства в праздничный наряд происходит, как правило, в утренние часы, - тогда наш получасовой перерыв на обед протекает веселей обычного; ведь в этот день нас отпускают домой на четверть часа раньше, поскольку сразу после общего конца рабочего дня зал должен быть очищен от евреев и снова приведен в состояние, соответствующее его культовому назначению.

Все это связано, во-первых, с распоряжением гестапо, а во-вторых - с гуманностью нашего шефа, которая доставляла ему множество неприятностей, зато нам перепадал порой кусок конской колбасы из арийской столовой; да и самому шефу эта гуманность в конце концов принесла некоторую пользу. Гестапо строжайшим образом предписывало отделять евреев от рабочих-арийцев. В процессе работы выполнить это требование было невозможно, а если и возможно, то лишь частично; тем строже оно должно было выполняться в отношении раздевалки и столовой. Господин М. вполне мог упрятать нас в какой-нибудь тесный и мрачный подвал; вместо этого он предоставлял нам светлый актовый зал.

Сколько проблем и аспектов LTI я успел обдумать в этом зале, когда становился свидетелем споров: то о вечной проблеме «сионизм или германство, несмотря ни на что», то - еще чаще и ожесточеннее - о привилегии не носить звезду, то о всякой чепухе. Но что каждый день, всякий раз с новой силой меня задевало, что в этом зале не могло быть вполне вытеснено никаким другим ходом мысли, что не могло быть заглушено никакой перебранкой, - это было слово «дружина». Вся фальшивость чувств, характерная для нацизма, весь смертный грех лживого переноса вещей, подчиненных разуму, в сферу чувства и сознательного искажения их под покровом сентиментального тумана - все это толпится в моих воспоминаниях об этом зале, подобно тому, как в нем по торжественным случаям после нашего ухода толпилась арийская дружина фирмы.

Дружина! Но кто же в действительности были эти люди, которые там собирались? Рабочие и служащие, за определенное вознаграждение выполнявшие определенные обязанности. Все отношения между ними и их работодателями были отрегулированы; возможным, но в высшей степени бесполезным и, может быть, даже вредным было то, что между шефом и кое-кем из них возникали иногда какие-то сердечные отношения. - Нормой же для всех был в любом случае безличный холодный закон. И теперь в дружинном зале они выводились за пределы этой ясной регулирующей нормы и благодаря одному- единственному слову «дружина» представали в новом, преображенном обличье. Это слово переносило их в сферу старонемецкой традиции, превращало их в вассалов, оруженосцев, дружинников, давших клятву верности благородным господам-рыцарям.

Был ли этот маскарад безобидной игрой?

Вовсе нет. Он превращал мирные отношения в воинские; он парализовал критику; он непосредственно раскрывал суть лозунга, красовавшегося на всех транспарантах: «Фюрер, приказывай, мы следуем [за тобой]!»[14]

Стоит только обратиться к старонемецкому языку, который благодаря своей древности и неупотребительности в обыденной речи звучит поэтично, а иногда - стоит просто вычеркнуть один слог, и у человека, к которому обращаются, возникает совершенно иное душевное состояние, его мысли переводятся в другую колею или отключаются, а им на смену приходит искусственно навязанный верующий настрой. «Союз правоохранителей» - это нечто несравнимо более благостное, чем «Объединение прокуроров», «управляющий делами» звучит куда торжественнее, чем «чиновник» или «администратор», а когда на дверях какой-нибудь конторы я вижу табличку с надписью «Управа» вместо «Управление», на меня это производит впечатление чего-то священного. В одной такой конторе мне оказали непредусмотренную услугу, нет, надо говорить «мета взяли под опеку», а тому, кто мета опекает, я должен в любом случае быть благодарным и уж никак не обижать какими-либо нескромными претензиями или даже недоверием.

Но не слишком ли далеко я захожу в своих обвинениях в адрес LTI? Ведь слово «опекать» (betreuen) всегда было употребительно, и в Гражданском уложении есть термин «опекунский совет». Все это так, но Третий рейх применял это слово не зная меры, где надо и где не надо (в Первую мировую войну студенты в армии снабжались учебными пособиями и получали образование на [заочных] курсах, во Вторую - их «опекали» заочно), и ввел это в систему.

Сердцевиной и целью этой системы было правовое чувство (Rechtsempfinden), о правовом мышлении речи не было, как, впрочем, и о просто правовом чувстве, - нет, говорилось всегда только о «здоровом правовом чувстве». А здоровым было то, что отвечало воле и нуждам партии. С помощью этого здорового правового чувства была оправдана грабительская конфискация еврейской собственности после дела Грюншпана[15] - кстати, при этом употреблялось слово «пеня» (Buße), которое также имело легкий старонемецкий оттенок.

Для оправдания хорошо организованных поджогов, жертвами которых стали синагоги, необходимо было подыскать слова посильнее, забирающие поглубже, тут одним «чувством» обойтись было нельзя. Так возникла фраза о «кипящей от гнева народной душе». Понятно, что это выражение не создавалось в расчете на длительное использование; зато слова «спонтанный» и «инстинкт», которые в те годы только-только входили в моду, надолго закрепились в словарном составе LTI, причем доминирующую роль, вплоть до конца, играло слово «инстинкт». Если воздействовать на инстинкт настоящего германца, он реагирует спонтанно. По следам события 20 июля 1944 г. Геббельс писал, что покушение на фюрера можно объяснить только тем, что «силы инстинкта были парализованы силами дьявольского интеллекта».

Именно здесь указывается главная причина предпочтения языком Третьей империи всего чувственного и инстинктивного: наделенное инстинктом стадо баранов следует за своим вожаком, даже если он прыгает в море (или, как у Рабле, если его туда бросают; а кто может сказать, прыгнул ли Гитлер 1 сентября 1939 г. в кровавую пучину войны еще по собственной воле, или его толкнули к этой безумной затее его предшествующие ошибки и преступления?). Упор на чувство всегда приветствовался языком Третьей империи; при этом обращение к традиции лишь иногда давало желаемый результат. Кое-что наводит на размышления. Фюрер с самого начала находился в напряженных отношениях со своими конкурентами из «народников»; хотя впоследствии он мог их и не опасаться, все же их консерватизмом и «тевтонничаньем» он не мог пользоваться безгранично, ведь он старался опереться и на промышленных рабочих, а потому нельзя было пренебрегать техницизмами и американизмами, не говоря уже о том, чтобы стыдиться их. И все же восхваление крестьянина - связанного с землей, богатого традициями и враждебного к новшествам, - продолжалось до самого конца; ведь и «вероисповедная» формула BLUBO (Blut und Boden)[16] отчеканена с оглядкой на него, более того, скопирована с его жизненного уклада.

Начиная с лета 1944 г. новую, печальную судьбу обрело давно забытое в Германии нижненемецкое слово «трек» (Treck). До того времени мы знали только о треках[17] в Африке. Нынче по всем дорогам колесят треки переселенцев и беженцев, которых переводят с Востока на родину, на германские территории. Разумеется, и к этому «на родину» подмешана аффектация, причем совсем не новая, ее история уходит из нынешних горестных времен в эпоху славного начала. Тогда со всех сторон слышалось: Адольф Гитлер ведет Саарскую область на родину! Тогда Геббельс с пока еще благодушной берлинской лихостью отправился в бывшие немецкие колонии и там разучивал с негритятами речевку: «Мы хотим на родину, в рейх!» Ну а теперь лишенный корней народ переселенцев со всем спасенным скарбом тянулся «на родину», в еще более сомнительные условия.

В середине июля в одной дрезденской газете (ах да, ведь кроме чисто партийной газеты «Freiheitskampf» есть еще только одна газета, вот почему ее-то название я не записал) появилась статья какого-то корреспондента: «Трек 350 000 [переселенцев]». В этом очерке, который в точно таком же виде или с незначительными вариантами был опубликован в других газетах, поучительным и интересным было вот что: в нем в который раз крестьянство изображалось в сентиментальном и героическом тонах, как некогда в мирные годы во время праздников урожая на Бюкеберге; его автор без зазрения совести нагромождал все ходовые словечки LTI, причем позволял себе применять кое-какие словесные украшения, которые в годы несчастья уже не употреблялись. Эти 350 ООО немецких колонистов, которых с юга России перебрасывали в Вартегау, были «немецкие люди лучших германских кровей и с несгибаемым германским характером», для них была характерна «биологически неиспорченная жизненная активность» (под немецким руководством число благополучных родов выросло с 1941 по 1943 с 17 до 40 на тысячу), их отличал «несравненный энтузиазм в крестьянском труде и в строительстве поселений», они были «исполнены фанатической ревностью к труду на благо новой родины и народного единства» и т.п. Однако заключительное замечание, что они помимо всего прочего заслужили признание как «полноценные немцы» (к тому же их молодежь давно уже воевала в армейских частях SS), наводит на мысль, что в отношении их знания немецкого языка и владения культурой поведения, свойственной немцам, не все обстояло блестяще; и все же, в этом «уникальном» треке крестьянство вновь романтизируется с несколько однобоким поначалу преклонением перед традиционным укладом.

Но по выступлениям главного мастера пропаганды (и вообще LTI) можно отчетливо видеть, как ловко ему удается ради целостности впечатления затушевать первоначальную связь традиции и чувства. То, что народ можно подчинить одним лишь воздействием на чувство, для него столь же очевидно, как и для фюрера. «Что такой вот буржуазный интеллигент понимает в народе?» - пишет он в дневнике «От императорского двора до имперской канцелярии» (разумеется, этот дневник был тщательно отредактирован с расчетом на публикацию). Но уже одним тем, что в нем беспрестанно, до тошноты, подчеркивается связь всех вещей, обстоятельств, лиц с народом (дневник кишит такими производными, как «друг народа», «народный канцлер», «враг народа», «близкий народу», «чуждый народу», «народное сознание» и т.д. до бесконечности), - уже одним этим задается постоянный акцент на чувство, носящий оттенок лицемерия и бесстыдства.

Где же находит Геббельс этот народ, к которому он себя причисляет, в котором он так разбирается? Об этом можно судить, сделав вывод от противного. То, что ему, согласно тому же дневнику, театры в Берлине представляются заполненными только «азиатской ордой на бранденбургских песках», - образное свидетельство привычного антиинтеллектуализма и антисемитизма; нам больше пригодится одно слово, которое он многократно и всегда в негативном смысле употребляет в своей книге «Борьба за Берлин». Эта книга написана еще до захвата власти, хотя в ней чувствуется колоссальная уверенность в победе, и изображает период 1926-1927 гг., время, когда Геббельс, выходец из Рурской области, начинает завоевывать столицу для своей партии.

Асфальт - это искусственное покрытие, которое отделяет жителей большого города от естественной почвы. В рамках метафоры это слово появляется в Германии впервые в натуралистической поэзии (примерно в начале 90-х годов прошлого века). «Цветок на асфальте» в те времена означал берлинскую проститутку. Здесь едва ли кроется порицание, ведь в этой лирике образ проститутки всегда более или менее трагичен. У Геббельса же пышным цветом расцветает целая асфальтовая флора, и каждый цветок содержит яд, чего и не скрывает. Берлин - асфальтовое чудовище, выходящие там еврейские газеты, халтурные опусы еврейской желтой прессы - «асфальтовые органы», революционное знамя NSDAP «втыкается в асфальт» с усилием, дорогу к погибели (проложенную марксистским образом мысли и космополитизмом) «еврей асфальтирует фразерством и лицемерными обещаниями». Это «асфальтовое чудовище», которое работает в таком головокружительном темпе, «лишает людей сердца и души»; вот почему здесь живет «бесформенная масса анонимного мирового пролетариата», вот почему берлинский пролетариат есть «олицетворение безродности»...

В те годы Геббельс ощущал в Берлине полное отсутствие «всякой патриархальной связи». Ведь у себя в Рурской области он также имел дело с промышленными рабочими, но натура их иная, особая: там еще существует, по словам Геббельса, «исконная укорененность в почве», основную часть населения составляют коренные[18] вестфальцы». Итак, в то время, в начале 30-х годов, Геббельс еще придерживается традиционного культа почвы и крови и противопоставляет «почву» «асфальту». Позднее он с большей осторожностью будет выражать свои симпатии к крестьянам, но понадобится еще 12 лет, чтобы он отказался от ругани в адрес «людей асфальта». Однако даже в этом отказе он остается лжецом, ведь он не говорит, что сам учил презирать жителей больших городов. 16 апреля 1944 г., под впечатлением от ужасных последствий воздушных налетов, он пишет в «Рейхе»: «Мы с глубоким благоговением склоняемся перед этим неистребимым жизненным ритмом и этой несгибаемой жизненной волей населения наших больших городов, которое вовсе не лишилось своих корней на асфальте, вопреки тому, что нам прежде постоянно внушали в доброжелательных, но чересчур ученых книгах... Здесь жизненная сила нашего народа точно так же крепко укоренена[19] как и в германском крестьянстве».

Разумеется, и до этого времени уже вовсю приукрашивали рабочее сословие и заигрывали с ним; о нем также говорили льстиво, в сентиментальных тонах. Когда после дела Грюншпана евреям запрещено было водить автомобиль, тогдашний министр полиции Гиммлер обосновывал это мероприятие не только «ненадежностью» евреев, но и тем, что еврей за рулем оскорбляет «германское транспортное сообщество», тем более что евреи к тому же нахально пользуются «автодорогами рейха, построенными руками немецких рабочих». Но в целом, сочетание чувства и традиционализма восходит прежде всего к крестьянству, к сельским народным обычаям - кстати, слово «народные обычаи» (Brauchtum) также относится к сентиментальной лексике на старонемецкой поэтической основе. В марте 1945 г. я каждый день тщетно ломал голову над фотографией в витрине газеты «Falkensteiner Anzeiger» («Фалькенштайнский вестник»). На ней можно было видеть прямо-таки прелестный крестьянский фахверковый домик, а подписью к фотографии служило изречение Розенберга о том, что в старонемецком крестьянском доме «больше духовной свободы и творческой силы, чем во всех городах вместе взятых, с их небоскребами и жестяными будками». Я тщетно пытался разгадать возможный смысл этой фразы; он заключался, видимо, в нацистско-нордической гордыне и свойственной ей подмене мышления чувством. Но эмоционализация вещей в царстве LTI вовсе не связана обязательно с обращением к какой-либо традиции. Она свободно увязывается со стихией повседневности, она может пользоваться расхожими словами разговорного языка, даже грубовато­просторечными формами, может воспользоваться на первый взгляд вполне нейтральными неологизмами. В самом начале я сделал в один и тот же день следующие записи: «Реклама магазина Кемпински: набор   деликатесов „Пруссия“ 50 марок, набор деликатесов „Отечество“ 75 марок», и на той же странице официально утвержденный рецепт традиционного супа «Айнтопф»[20] Насколько неуклюжей и вызывающей выглядит знакомая еще со времен Первой мировой войны попытка делать, играя на патриотических чувствах, рекламу дорогостоящих кулинарных изысков; и насколько умело подобрано и богато ассоциациями название нового официального рецепта! Одно блюдо для всех, народная общность в сфере самого повседневного и необходимого, та же простота для богатого и бедного ради отечества, самое важное, заключенное в самом простом слове! «Айнтопф - все мы едим только то, что скромно сварено в одном горшке, все мы едим из одного и того же горшка...» Пусть слово «Айнтопф» издавна было известно как кулинарный terminus technicus, все же нельзя не признать гениальным с нацистской точки зрения внедрение такого задушевного слова в официальную лексику LTI. В той же плоскости лежит и словосочетание «зимняя помощь». То, что на деле было сдачей по принуждению, ложно толковалось как добровольное, дарованное от всего сердца.

Эмоционализация присутствует и тогда, когда ведется официальный разговор о школах

для «парней» и «девиц» (а не для «мальчиков» и «девочек»)[21] когда «гитлеровские парни» (Hitlerjungen, HJ) и «германские девицы» (Deutschemädel, BDM) играют свою фундаментальную роль в системе воспитания, господствующей в Третьем рейхе. Разумеется, здесь мы имеем дело с эмоционализацией, причем в ней сознательно была заложена возможность нагнетания негативного воздействия: «парень» и «девица» звучит не только более простонародно или лихо, чем «мальчик» и «девочка», но и грубее. «Девица» в особенности расчищает путь для родившегося позднее слова «помощница по оружию» (Waffenhelferin), которое наполовину или полностью может считаться эвфемизмом и которое ни в коем случае не дозволено путать с «бабой-солдатом» (Flintenweib), а то могут ведь и фольксштурм с партизанами перепутать.

Но когда в самую последнюю минуту - о часе уже и речи быть не может - хотят прибегнуть к организованному сопротивлению, то для этого подыскивают словечко, от которого, как от жутких сказок, мороз по коже подирает: выступая по государственному радио, бойцы отрядов сопротивления называют себя вервольфами - оборотнями. А это опять - обращение к традиции, к самой древней, к мифу, и таким образом, под конец еще раз в языке зримыми стали чудовищная реакция, полный откат к первобытным, хищническим началам человечества, а тем самым - подлинная сущность нацизма, сбросившего маску.

Безобидней, но вместе с тем с еще большей дозой лицемерия проявилась эмоционализация, когда, скажем, в политической географии заговорили о «сердцевинной стране Болгарии» (Herzland Bulgarien). На первый взгляд, это словосочетание указывало на центральное по отношению к группе соседних стран расположение, на центральное значение страны в экономическом и военном аспектах; но за ним стояло дружеское заигрывание - невысказанная, и все-таки высказанная симпатия к «сердцевинной-сердечной стране». И наконец, самым сильным и самым общим словом, выражающим чувства, которое нацизм поставил себе на службу, было слово «переживание» (Erlebnis). В нормальном словоупотреблении мы четко различаем: с рождения до смерти мы ежечасно живем, но переживанием становятся лишь часы исключительные, в которых бушует наша страсть, в которых мы чувствуем руку судьбы. LTI намеренно переводит вещи в сферу переживания. «Молодежь переживает Вильгельма Телля», - среди множества подобных газетных шапок мне запомнилась именно эта. Глубочайший смысл этого словоупотребления раскрылся в одном заявлении для прессы в октябре 1935 г. саксонского земельного руководителя Имперской палаты по делам печати: «Моя борьба», по его словам, - священная книга национал-социализма и новой Германии, ее нужно «прожить» (durchleben)...

Все эти выражения, одно за другим, проносились у меня в голове, когда я входил в зал для дружины, и в самом деле: все они принадлежали к «дружине», свите одного этого слова, все они возникли благодаря одной и той же тенденции...

К концу моего пребывания в рабочем коллективе этой фабрики я наткнулся в «еврейском доме» на роман Георга Херрманна (автора «Еттхен Геберт») «Время умирает»[22] Книга вышла в Еврейском книжном объединении, уже ее замысел был сильно затронут влиянием находившегося на подъеме нацизма. Не знаю, по какой причине в моем дневнике отсутствует подробный анализ всей книги; я выписал оттуда только одно предложение: «Жена Гумперта спешно покидает кладбищенскую часовню еще до начала панихиды по любовнице мужа, „а ее сопровождение (Gefolgschaft) не так поспешно, но все же быстро, делает то, что делает всякое сопровождение, - оно сопровождает ее“[23]» Тогда я принял все это за чистую иронию, за ту еврейскую иронию, которая была столь ненавистна нацизму, ибо она разоблачает лицемерную игру на чувствах; тогда я подумал: он протыкает это разбухшее слово насквозь, и оно жалко сморщивается. Сегодня этот пассаж предстает передо мной в ином свете, мне кажется, что он пропитан не столько иронией, сколько глубокой горечью. Ведь в чем состояла конечная цель, с чем был связан успех всех этих надутых сентиментальностей? Чувство не было здесь самоцелью, оно выполняло роль средства, промежуточного этапа. Чувство должно было вытеснить мысль, а затем уступить место состоянию оглушенного отупения, безволия и бесчувственности, - откуда иначе взялась бы необходимая масса палачей и мастеров пыточных камер?

Что делают члены совершенной дружины, свиты, сопровождения? Они не думают, они уже больше не чувствуют - они сопровождают.

XXXIV

Один-единственный слог

Свидетелем нацистских шествий - не на газетных фотографиях, не в радиопередаче, а въяве, - я стал только в последний год существования Третьего рейха. Ведь даже когда я еще не носил еврейской звезды - а со временем это стало обязательным, - я, заметив приближавшуюся колонну, спешил свернуть в безопасную боковую улицу; ведь иначе мне пришлось бы приветствовать ненавистное знамя. В последний год нас сунули в один из «еврейских домов» на Цойгхауспляц, а там - из коридора и кухни - открывался вид на мост Каролабрюкке. Всякий раз, как на противоположном берегу, на празднично убранной набережной происходило очередное торжественное собрание - например, с речью Мучманна или даже с выступлением «фюрера Франконии» Штрайхера, - через мост шествовали с пестами под своими знаменами колонны SA и SS, HJ и BDM. Каждый раз это зрелище производило на мета сильное впечатление, и каждый раз я с отчаянием спрашивал себя, какое же впечатление производит оно на других, не столь критически настроенных людей?

Всего за несколько дней до нашего dies ater[24] февраля 1945 г., шли они с песнями через мост, щеголяя бравой выправкой. Но песни их звучали немного по-другому, чем марши, которые распевали баварцы в Первую мировую войну, более отрывисто, немелодично, скорее это походило на лай, - ведь нацисты всегда утрировали все, что касалось военного дела; вот так их добрый старый порядок, их уверенность и маршировали, и пели там внизу. Давно ли пал Сталинград, свергнут Муссолини, давно ли враги дошли до германских границ и пересекли их, давно ли фюрера пытались убить его собственные генералы, - а там внизу всё маршировали, всё пели, и всё жила еще легенда о конечной победе или же всё подчинялось насилию, заставлявшему в нее верить!

Помню несколько текстов, которые я подцеплял то тут, то там. Все было так грубо, бедно, далеко от искусства и от народного духа: «Камерады, которые [которых] расстреляли Рот фронт и реакцию [реакция], маршируют вместе с нами в наших рядах»[25] это поэзия песни о Хорсте Весселе. Язык сломаешь, да и смысл - сплошная загадка. Если «Рот фронт» и «реакция» - подлежащее, то расстрелянные камерады существуют лишь в воображении марширующих «коричневых батальонов»; но может быть и так (ведь «новую немецкую песнь посвящения», как она именуется в официально утвержденном школьном песеннике, срифмовал еще в 1927 г. Вессель), может быть - и это, пожалуй, ближе к объективной истине камерады, посаженные в тюрьму за перестрелки, маршируют в своем тоскливом воображении вместе с товарищами по SA... Кто из марширующих, кто в толпе будет думать о таких грамматических и эстетических тонкостях, кто вообще будет ломать голову над содержанием? Разве одной мелодии, одного строевого шага да нескольких ничем не связанных друг с другом оборотов и фраз, апеллирующих к «героическим инстинктам» - «Знамена выше!.. Штурмовику дорогу!.. Взовьются Гитлера знамена...», - не достаточно для создания нужного настроения?

Я невольно вспомнил то время, когда германской уверенности в победе был нанесен первый удар. С какой легкостью геббельсовская пропаганда превращала тяжелое и полное рокового смысла поражение чуть ли не в победу, и уж во всяком случае - в высший триумф солдатского духа. Я специально выписал тогда одну фронтовую сводку; эта выписка, конечно, давно лежит вместе со всеми моими дневниковыми записями в Пирне[26] но сводка стоит у меня перед глазами: на предложение русских сдаться, говорилось в ней, солдаты на передовой хором ответили отказом, подтверждая непоколебимую верность Гитлеру и своему долгу.

В самом начале нацистского движения хоровые декламации (Sprechchöre) были очень популярны, они снова всплыли во время сталинградской катастрофы там на фронте, но в самой Германии они уже больше не звучали, лишь транспаранты - как дремлющие ноты - напоминали о них. Я часто спрашивал себя, а теперь мне это снова пришло в голову, почему хоровая декламация действует сильнее, резче, чем обычная песня. Думаю, вот почему: язык есть выражение мысли, хоровая декламация бьет непосредственно, как кулаком, по сознанию слушателя, стремясь подчинить его себе. В песне есть смягчающая оболочка - мелодия, разум покоряется окольным путем, через чувство. Да и сама песня марширующих адресована, собственно, не слушателям, стоящим на обочине; их зачаровывает только шум струящегося сам по себе потока. И этот поток, это ощущение принадлежности к сообществу, создаваемому маршевой песней, возникают легче и естественнее, чем при хоровой декламации: ведь в пении, в мелодии создается общее настроение, а в предложении-речевке сливаются воедино мысли целой группы людей. Хоровая декламация более искусственна и отрепетированна, она подчиняет сильнее, чем пение.

Нацисты в Германии после прихода к власти очень быстро забросили хоровую декламацию, в ней уже не было нужды. (Для культовой хоровой декламации, которая иногда использовалась на партсъездах и прочих торжественных мероприятиях, справедливо по сути дело то же, что и для коротких рубленых возгласов на демонстрациях: «Германия, пробудись! Жид, издохни! Фюрер, приказывай!» и т.д., и т.п.)

Меня особенно угнетало то, что никто не собирался отказываться от старых зарекомендовавших себя грубых песен, никто не считал необходимым покончить с хоровыми декламациями, слегка умерить безмерную похвальбу и угрозы, которыми были пропитаны тексты песен. А тем временем «молниеносная война» (блицкриг) превратилась в «войну нервов», а «победа» - в «конечную победу», тем временем захлебнулось последнее великое наступление[27] тем временем... да нужно ли снова перечислять все провалы? Они маршировали и пели, как и прежде, а все внимали этому, как прежде, и нигде в этом бесстыдном пении нельзя было почуять намека на слабину, что могло дать пищу для хрупкой надежды...

И все же был один знак надежды, который осчастливил бы филолога, открывшего его. Но это утешение одним-единственным слогом я познал лишь потом, когда для меня это представляло уже только научный интерес.

Расскажу все по порядку.

Во время Первой мировой войны союзники вычитывали германскую волю к завоеваниям из нашего гимна «Германия превыше всего». И это было несправедливо, поскольку в этом «превыше всего на свете» нет никакой жажды экспансии, здесь только выражено отношение патриота к своему отечеству. Хуже обстояло дело с солдатской песней: «Победоносно разобьем мы Францию, Россию и весь мир». Все же и это не настоящий империализм - ведь можно возразить, что это просто военная песня; те, кто ее поет, ощущают себя защитниками отечества, они хотят выстоять, «победоносно разбив» врагов, сколько бы их ни было, - а о захвате чужих земель нет и речи.

А теперь сопоставим с этим одну из самых характерных песен Третьего рейха, которая из какого-то особого сборника уже в 1934 г. перекочевала в «Товарищ-песню, сборник школьных песен немецкой молодежи, изданный Имперским управлением национал- социалистического союза учителей», а значит приобрела официальное и всеобщее значение. «Трясутся трухлявые кости / Земли перед красной войной. / Мы переломили страх, /Для нас это была большая победа. / Мы будем маршировать и дальше, / Когда все будет разбито вдребезги, / Ведь сегодня нам принадлежит Германия, / А завтра - весь мир»[28] Эта песня стала популярной сразу после внутриполитической победы, после включения в правительство фюрера, который в каждой из речей подчеркивал свою волю к миру. И тут же поется о «вдребезги», вплоть до завоевания всего мира. А чтобы не осталось никаких сомнений по поводу этой воли к завоеванию, в следующих двух строфах повторяется: сначала, что мы разобьем «весь мир вдребезги», а потом, что тщетно будут «миры» (во множественном числе) нам противиться, и все три раза припев подтверждает, что завтра нам будет принадлежать весь мир. Фюрер произносил одну миролюбивую речь за другой, а его пимпфы и парни из HJ из года в год распевали эту гнусную песню. Ее и национальный гимн о «немецкой верности»[29]

Когда осенью 1945 г. я впервые публично выступил с докладом об LTI, я напомнил о «Товарище-песне», о сборнике, который теперь стал для меня доступным, и процитировал песню о дрожащих одряхлевших костях. Тогда после моего доклада на сцену поднялся один слушатель и с обидой сказал: «Почему вы цитируете в корне неправильно, почему вы приписываете немцам такую жажду завоеваний, которой у них не было и в Третьем рейхе? В этой песне вовсе не говорится о том, что мир должен принадлежать нам». - «Зайдите завтра ко мне, - ответил я, - я вам покажу школьный песенник». - «Вы ошибаетесь, г-н профессор, - я принесу вам настоящий текст». На следующий день я приготовил сборник «Товарищ-песта» - 6 издание, 1936, издательство Франца Эйера, Мюнхен, «допущено и настоятельно рекомендовано для использования в качестве школьного пособия Баварским

министерством культуры»; однако под предисловием стояло: Байройт, в марте[30] 1934 Итак, песенник лежал наготове, открытый на нужной странице. «Сегодня нам принадлежит Германия, а завтра - весь мир» - деваться некуда, по-другому истолковать нельзя...

И все же - можно. Гость показал мне изящную миниатюрную книжечку, которую можно было закрепить на нитке в петлице. «Немецкая песня. Песни [национал- социалистического] Движения. Издание Организации зимней помощи немецкого народа, 1942/43».

Обложку украшал полный набор нацистских эмблем: свастика, эсэсовские руны и т.д., а среди песен были и «трухлявые кости», довольно примитивный текст, но в ключевом месте отретушированный. Рефрен звучал теперь так: «...сегодня нас слышит Германия, а завтра

весь мир»[31]

Звучало это более невинно.

Но поскольку из-за германской жажды завоеваний мир лежал в развалинах, и тогда, в зиму Сталинграда, что-то было уже непохоже на «великую победу» Германии, то ретушь пришлось усилить и снабдить каким-то пояснением. Была добавлена четвертая строфа, в которой завоеватели и угнетатели пытались прикинуться миротворцами и борцами за свободу и жаловались на злонамеренное толкование их первоначальной песни. В новой строфе говорилось: «Они не хотят понять эту песню, в их мыслях война и порабощение. / И пока зреют наши нивы, вейся, знамя свободы! / Мы будем маршировать и дальше, даже если все рассыплется в прах. / Свобода родилась в Германии, и завтра ей будет принадлежать мир!»

Какие нужны были мозги, чтобы так все переврать! До какого отчаяния нужно было дойти, чтобы решиться на эту ложь! Сомневаюсь, чтобы эта четвертая строфа стала жизненной, она слишком запутанна и невнятна по сравнению с предыдущими тремя, чью нескладную простоту и изначальную дикость полностью скрыть невозможно. Однако втягивание когтей, стыдливое вычеркивание одного слога, по-видимому, вошло в обиход.

Этот факт примечателен. Именно между «принадлежать» (gehören) и «слушать» (hören) пролегла пограничная линия в нацистском самосознании. Выпадение одного слога в нацистской песне не случайно, за ним - Сталинград.

XXXV

Контрастный душ

После устранения Рёма и небольшой резни, учиненной среди его сторонников[32] фюрер потребовал от своего рейхстага засвидетельствовать, что он действовал «rechtens»[33] Это - подчеркнуто старонемецкое слово. Но подавленное восстание - или мятеж, или бунт, или отпадение «рёмышей», т.е. то, для чего в немецком языке имеется так много соответствий, - получило название «револьта» Рёма (Röhmrevolte). Наверняка здесь сыграли роль («Язык, который сочиняет и мыслит за тебя!») неосознанные или полуосознанные звуковые ассоциации, как это имело место в случае капповского путча (Kapp-Putsch), где ассоциация, правда, могла захватывать сферу мысли, благодаря звуковому сходству со словом «капут»: и все же странно, что применительно к одному и тому же предмету без всякой необходимости в одном случае выбирается подчеркнуто немецкое слово, в другом - подчеркнуто иноязычное. Точно так же говорят об «обычаях» (Brauchtum), стилизуя речь под исконно немецкую, но Нюрнберг, город партсъездов, официально именуется главным городом «гау традиции».

Некоторые немецкие варианты расхожих иностранных слов пользуются популярностью: говорят Bestallung («Назначение на должность») вместо Approbation, Entpflichtung («уход на покой») вместо Emeritierung, и уж, конечно, только Belange - вместо Interessen; за словом «гуманность» закрепилась репутация слова из лексикона евреев и либералов, немецкая «человечность» есть нечто совсем иное. И напротив, слова «im Lenzing» в указаниях даты допускаются лишь в сочетании с Байройтом, городом Вагнера, - древненемецкие названия месяцев так и не привились в обыденной речи, хотя вполне привычными стали древнегерманские руны и вопли «Sieg heil!»

О том, почему стилизация под старонемецкую речь имела свои границы, я размышлял в главе «Дружина». Однако эти ограничения сами по себе могут мотивировать разве что сохранение привычных иностранных слов. Но если LTI по сравнению с предшествующей эпохой привел к увеличению числа и частоты употребления иностранных слов, то для этого должны были быть, в свою очередь, особые мотивы. Оба же эти явления - «больше» и «чаще» - очевидный факт.

Каждая речь, каждый информационный бюллетень фюрера пестрят совершенно бесполезными и вовсе не такими уж распространенными и понятными всем иностранными словами: «дискриминировать» (он постоянно говорит «дискримировать») и «диффамировать». Уместное в салонных разговорах слово «диффамировать» в его устах звучит тем более странно, что ругается он не хуже любого пьяного холопа, причем делает это сознательно. В речи, посвященной Кампании зимней помощи 1942/43 - все этапные слова LTI так или иначе связаны со Сталинградом, - он называет министров вражеских держав «бараньими головами и нулями, которых не отличить друг от друга»; в Белом доме правит душевнобольной, в Лондоне - преступник. Говоря о себе, он замечает, что сейчас уже нет «прежнего так называемого образования, а ценятся только качества решительного бойца, отважного мужчины, способного быть вождем своего народа». А что касается иностранных слов, то он делает и другие заимствования, причем совсем не извиняемые отсутствием немецкого эквивалента.

Особенно часто он является гарантом (а не поручителем) - мира, немецкой свободы, самостоятельности малых народов и всех прочих хороших вещей, которые он предал; сплошь и рядом то, что каким-либо образом увеличивает его славу вождя или отражает ее, имеет «секулярное» значение, временами его привлекает также то или иное звучное выражение эпохи Фридриха Великого, и он угрожает непослушным чиновникам «общей кассацией» там, где вполне можно было бы «бессрочно уволить» или (на гитлеровском холопском жаргоне) «вышвырнуть» либо «выгнать».

Разумеется, Геббельс всегда шлифовал сырой материал гитлеровских выражений, подготавливая их для многократного употребления в качестве словесных украшений. А затем война существенно обогатила нацистский запас иностранных слов.

Можно сформулировать очень простое правило для использования иностранных слов. Примерно так: применяй иностранное слово только там, где ты не можешь найти полноценной и простой замены в немецком, но если она имеется, используй ее.

LTI нарушает это правило двояким образом: то он пользуется (кстати, по указанным причинам реже) приблизительными немецкими соответствиями, то без всякой нужды хватается за иностранное слово. Когда он говорит о терроре (воздушном, авиатерроре, но и, конечно, об ответном терроре) и об Invasion (интервенции), то все же не покидает наезженной колеи, но Invasoren («интервенты») - новое слово, а «агрессоры» - становится излишним; что касается глагола «ликвидировать», то под рукой оказывается ужасно много эквивалентов: убивать, истреблять, устранять, казнить и т.д. Вот и постоянно встречающееся выражение «военный потенциал» можно было бы легко заменить на «уровень вооружения» и «оборонные возможности». Ведь сумели же гильотинировать слово Defaitismus[34] (хотя его и постарались слегка онемечить в написании Defätismus), заменив его Wehrkraftzersetzung («разложением воинского духа»).

Каковы же основания для предпочтения звучных иностранных слов, продемонстрированного здесь на нескольких примерах? В первую очередь - именно звучность, и если перебрать все возможные мотивы, то опять-таки звучность и стремление заглушить некоторые нежелательные моменты.

Гитлер - самоучка, он даже не полуобразованный: максимум, о чем здесь может идти речь, - не о половине, а об одной десятой. (Чего стоит только немыслимая галиматья его речей в Нюрнберге о культуре; более жутким, чем этот бред безумца, может быть только подобострастие, с которым все это восхищенно воспринималось и цитировалось.) Он, как фюрер, похваляется одновременно и своей неотягощенностью «так называемым образованием прошлой эпохи», и самостоятельно приобретенными знаниями. Иностранными словами щеголяет любой самоучка, и они временами мстят ему.

Но было бы несправедливо по отношению к фюреру объяснять его пристрастие к иностранным словам тщеславием и сознанием собственных пробелов в образовании. Гитлер до тонкостей знает и всегда учитывает психику неразмышляющей массы, чья неспособность к мысли постоянно поддерживается. Иностранное слово импонирует, и тем больше, чем оно непонятней; будучи непонятным, оно вводит в заблуждение и оглушает, заглушает мышление. «Опорочить» - понятно каждому; «диффамировать» - понятно меньшему числу людей, но практически для всех оно звучит торжественнее и производит более сильное впечатление, чем «опорочить». (Стоит вспомнить о воздействии латинской литургии в католическом богослужении.)

Геббельсу, для которого, по его словам, высшая стилистическая заповедь заключается в том, чтобы смотреть народу в рот, также знакома эта магия иностранных слов. Народ охотно слушает их и сам охотно их применяет. И ожидает того же от своего «доктора».

С этим титулом, который Г еббельс носил в ранний период своей деятельности - «наш доктор», - связано еще одно соображение. Как бы часто фюрер ни подчеркивал свое презрение к интеллигенции, образованным людям, профессорам и т.п. (за всеми этими наименованиями и понятиями всегда стоит все та же, порожденная дурной совестью ненависть к мышлению), - NSDAP все же нуждалась в этом опаснейшем слое населения. Одним «нашим доктором» и «пропагандистом» не обойтись, нужен еще и «философ

Розенберг», который вещает в философском и в глубинном стиле[35] Кое-что из философского жаргона и популярной философии подмешивает в свою программу и «наш доктор»; что может быть естественней, например, для политической партии, которая называет себя просто «движением», чем говорить о динамическом начале и отводить слову «динамика» особое место среди своих ученых слов?

В сферу LTI попадают не только специальные научные книги, с одной стороны, а с другой - выдержанная в простонародном стиле литература, которая украшена, как мушками для лица, блестками образованности; и в серьезных газетах (я имею в виду прежде всего «Reich», «DAZ», преемницу «Frankfurter Zeitung») часто попадаются статьи, для которых характерны напыщенный глубокомысленный стиль, претенциозный и туманный, важничанье посвященных.

Вот почти наугад взятый пример из пестрой массы: 23 ноября 1944 г., т.е. на довольно поздней стадии Третьего рейха, «DAZ» отводит большое место для рекламного объявления (с авторской аннотацией) о книге «Бегство из деревни как психологическая реальность», написанной каким-то, вероятно, свежеиспеченным, доктором фон Вердером. То, что автор хотел сказать, уже сказано бесчисленное множество раз, все это можно сформулировать очень просто: чтобы воспрепятствовать оттоку сельского населения в город, недостаточно одного увеличения оплаты труда, необходимо учитывать и психологические факторы, причем в двух аспектах: во-первых, создавая в деревне возможности для развлечения, обычно доступные лишь горожанам (кино, радио, библиотеки и т.п.), и во-вторых, педагогически разъясняя внутренние преимущества сельской жизни. И вот молодой автор - но что в этом случае еще важнее, автор аннотации, - пользуется языком своих нацистских преподавателей. Он подчеркивает необходимость изучения «психологии сельских жителей» и поучает: «Человек для нас сегодня - уже не только оторванная от всего хозяйственная единица, а существо, состоящее из тела и души, принадлежащее народу и действующее как носитель определенных расово-психологических задатков». Итак, следует прийти к «близкому к действительности пониманию истинного характера бегства из деревни». Современная цивилизация «со свойственным ей предельным господством рассудка и сознания» разлагает «изначально целостную форму жизни сельского обитателя», чье «естественное основание - это инстинкт и чувство, это исконное и бессознательное». «Верность почве» у этого сельского человека страдает от 1) «механизации сельского труда и материализации, т.е. радикального подчинения производства материальной выгоде, 2) изоляции и отмирания сельских обычаев и сельской нравственности, 3) рационализации социальной жизни на селе, приближения ее к городской». Вследствие этого возникает, как считает автор, «то психологическое истощение, результатом которого является бегство из деревни», если всерьез отнестись к нему «как к психологической реальности». Вот почему материальная помощь в этом случае остается лишь «поверхностной», а необходимы психологические средства исцеления. К ним, помимо народной песни, обычаев и пр., относятся и «современные средства культуры - кино и радио, если только удалить из них элементы внутренней урбанизации». В таком духе он пишет еще довольно долго. Я называю это нацистским глубинным стилем, применимым к любой области науки, философии и искусства. Он не исходит из уст народа, он не может и не должен быть понят народом, наоборот, с его помощью хотят подольститься к образованным людям, стремящимся к духовному обособлению.

Но высшее достижение и специфика нацистской риторики заключается не в такой двойной бухгалтерии для образованных и необразованных, и не просто в стараниях завоевать симпатии массы с помощью нескольких ученых слов. Нет, подлинное достижение (и в этом Геббельс - непревзойденный мастер) состоит в беззастенчивом смешении разнородных стилевых элементов - впрочем, слово «смешение» не вполне подходит, - в самых резких антитетических скачках от ученого к пролетарскому, от трезвого к проповедническому, от холодной рациональности к трогательности скупых мужских слез, от простоты Фонтане, от берлинского нахальства к пафосу богоборца и пророка. Это действует физически так же эффективно, как на кожу - контрастный душ; слушатель с его чувствами (а публика у Геббельса - это всегда слушатели, даже если она читает газетные статьи «доктора»), - слушатель не может прийти в равновесие, он постоянно то притягивается, то отталкивается, притягивается и отталкивается, и у критического рассудка не остается времени, чтобы сказать свое слово.

В январе 1944 г. была опубликована юбилейная статья к 10-летию ведомства Розенберга. Она должна была стать особым гимном Розенбергу, философу и провозвестнику чистого учения, который роет глубже и взлетает выше Геббельса, ведавшего только массовой пропагандой. Но в действительности эта статья в большей мере возносила хвалу «нашему доктору», ибо из всех сравнений и отличий ясно следовало, что Розенберг владеет только одним регистром глубины, Геббельс же, напротив, владеет и этим, и к тому же всеми другими регистрами гремящего и гудящего органа. (А о какой-то философской оригинальности, которая поставила бы Розенберга вне всяких сравнений, даже самые ревностные почитатели «Мифа» говорить не решались.)

Если попытаться найти аналогию геббельсовскому стилю с его внутренним напряжением, то ему приблизительно соответствует стиль средневековой церковной проповеди, где ни перед чем не останавливающийся натурализм и веризм выражения сочетается с чистейшим пафосом молитвенного подъема. Но этот стиль средневековой проповеди проистекает из чистой души и обращен к наивной публике, которую он непосредственно хочет вознести из узости духовной ограниченности в трансцендентные сферы. Для Геббельса же, применяющего изощренные методы, главное - обмануть и одурманить.

Когда после покушения на Гитлера 20 июля 1944 г. никто уже всерьез не мог сомневаться в настроении и в осведомленности публики, Геббельс писал в самом бойком тоне: мол, только кучка оставшихся от давно прошедших времен старикашек может усомниться в том, что нацизм есть «величайшая и вместе с тем единственная возможность спасения немецкого народа». В другой раз он с помощью одной-единственной фразы превращает бедственное положение разбомбленных городов в уютную (на языке Третьего рейха сказали бы - «близкую к народу») повседневную идиллию: «Среди развалин и руин снова вьется дымок из печных труб, с любопытством высовывающих свои носы из дощатых сараюшек». Читателя просто тянет побывать в таком романтическом уголке. Но наряду с этим нужно испытывать нарастающую тягу к мученичеству: мы ведем «священную народную войну», мы переживаем - это обязательно подействует на образованного читателя, тут не обойтись без розенберговского регистра - «величайший кризис европейского человечества» и должны выполить нашу историческую «задачу» («задача» куда торжественнее, чем затертое иностранное словечко «миссия»), и «наши горящие города - это сигнальные огни, указывающие путь к окончательному установлению лучшего строя».

В отдельной главе я показал, какую роль играет самый народный спорт в этой системе контрастного душа. Мерзкой напряженности тоталитарного (если снова прибегнуть к нацистскому наречию) стиля Геббельс достиг в своей статье в «Рейхе» от 6 ноября 1944 г. Там он писал: надо позаботиться о том, «чтобы нация крепко стояла на ногах и никогда не оказывалась на полу», - а сразу же после боксерской метафоры сказано, что эта война ведется немецким народом, как «божий суд».

Этот пассаж, рядом с которым можно было бы поставить еще множество ему подобных, кажется мне настолько неповторимым, пожалуй, потому, что мне о нем много раз напоминали самым наглядным образом. Дело в том, что все приезжающие[36] из другого города по делам в Центральное управление по науке, расположенное на Вильгельмштрассе, поселяются обычно как раз напротив, в отеле «Адлон» (или в том, что осталось от былого великолепия этого берлинского отеля). Из окон гостиничного ресторана открывается вид на разрушенную виллу министра пропаганды, где был обнаружен его труп. Раз шесть доводилось мне стоять у этих окон, и каждый раз при этом вспоминался мне «божий суд», который накликал именно он, тот, кто перед заключительным актом драмы убрался из этого мира.



[1] Суперлатив - в грамматике - превосходная степень.

[2] Адольф фон Вильбрандт (1837-1911) - немецкий писатель. Был директором Венского театра, писал исторические трагедии в духе Шиллера, драмы, повести. Ему посвящена работа Клемперера «Адольф Вильбрандт» (1907).

[3] в русском переводе не представляется возможным передать отсутствие артикля в цитате, которую приводит автор «Völkischer Beobachter baut größtes [вместо das größte] Verlagshaus der Welt» - «Völkischer Beobachter строит крупнейший в мире издательский корпус».

[4] см с. 41. [см. главу IV. Партенау; имеется в виду последний абзац главы].

[5] Имеется в виду сатирический роман американского писателя Эптона Синклера (1878-1968) «100% Биография патриота» (1920).

[6] Вальтер фон Браухич (1881-1948) - генерал-фельдмаршал гитлеровской армии, главнокомандующий сухопутными войсками (1938-1941).

[7] Альберт Шпеер (1905-1981) - немецкий архитектор. С 1942 г. - министр вооружений и боеприпасов. На Нюрнбергском процессе был приговорен к 20 годам тюремного заключения.

[8] Филиппе Томмазо Маринетти (1876-1944) - итальянский писатель, глава и теоретик футуризма, сподвижник Муссолини.

[9] Это аналогично движению от Народного комиссариата внутренних дел к Наркомвнуделу и далее к НКВД.

[10] Шапка-невидимка - Tarnkappe.

[11] Schneckenoffensiven, Schneckentempo - буквально, «улиточные наступления», «улиточный темп».

[12] Эрих Людендорф (1865-1937) - немецкий военный и политический деятель, генерал пехоты.

[13] то есть со вниманием относиться к народной речи.

[14] По-немецки этот лозунг звучит так: «Führer, befiehl, wir folgen!» Здесь в последнем слове тот же корень, что в слове Gefolgschaft, «дружина».

[15] Имеется в виду убийство в Париже 7 ноября 1938 г. еврейским юношей Гершелем Грюншпаном (р. 1921) советника германского посольства Эрнста фом Рата, совершенное с целью привлечь внимание европейской общественности к нацистским преследованиям евреев. Непосредственным толчком послужило сообщение о выселении из Г ермании польских евреев, в том числе родителей Г рюншпана. Нацистские власти использовали теракт как повод для организации еврейских погромов, которые прошли по всей Германии в ночь с 9 на 10 ноября 1938 г. (т.н. Хрустальная ночь).

[16] Кровь и почва. Далее встречается слово Blubokult - «культ крови и почвы».

[17] От англ. trek, обоз африканских буров-переселенцев в фургонах, запряженных волами.

[18] в оригинале «bodenständig», т. е. «почвенные».

[19] Буквально «заякорена» (verankert).

[20] «Eintopf», «[все в] один горшок» - густой суп, одновременно первое и второе блюдо.

[21] в переводе сделана попытка передать отличие пары «Jünge, Mädel» от пары «Knabe, Mädchen», в то время стилистически более нейтральной.

[22] Георг Херрманн - псевдоним немецкого писателя Георга Борхардта (1871-1943). Его романы о жизни берлинских евреев эпохи Бидермейер («Еттхен Геберт», 1906, «Генриетта Якоби», 1909) имели большой успех. Роман «Время умирает» вышел в 1934 г.

[23] Снова игра слов: Gefolgschaft (сопровождение, свита; дружина) - folgen (сопровождать, следовать).

[24] черного дня (лат.). Имеется в виду день, когда союзническая авиация разбомбила Дрезден. См. прим к с. 100. [прим.78].

[25] «Kameraden, die Rotfront und Reaktion erschossen, / Marschiem in unsem Reihen mit».

[26] см прим к с. 47. [прим.41].

[27] в декабре 1944 г. в Арденнах.

[28] в переводе германиста Льва Гинзбурга: «Дрожат одряхлевшие кости / Земли перед боем святым. / Сомненья и робость отбросьте, / На приступ! И мы победим! / Нет цели светлей и желаннее! / Мы вдребезги мир разобьем! / Сегодня мы взяли Германию, / А завтра - всю Землю возьмем!..» (Л. Гинзбург. Потусторонние встречи. М., 1990, с. 236).

[29] Государственный гимн Германии «Deutschland. Deutschland über alles», слова которого написал поэт Хоффманн фон Фаллерслебен (1789-1874).

[30] в оригинале здесь использовано старонемецкое название марта - «Lenzing».

[31] Вместо «heute gehört uns Deutschland» стало «heute, da hört uns Deutschland». Лев Гинзбург в книге «Потусторонние встречи» дает несколько иную версию судьбы этого стихотворения. В первой редакции «этого молодежного нацистского гимна» Ганса Баумана данное место звучало: «Сегодня нас слышит Германия...» Учитель, которому 19-летний Бауман показал песню, «исправил одно только слово: переделал „hört“ (слышит) на „gehört“ (принадлежит) - всего две буквы, крохотная приставка: не надо было менять даже рифму» (с. 237). [см. главу XXVII. На стр. 237 находится прим. 179]

[32] См. прим к с. 235. [прим.178].

[33] в соответствии с правом.

[34] пораженчество (франц.). В Третьем рейхе осужденным за пораженчество отрубали голову.

[35] о «глубинном стиле» (Tiefenstil) см. ниже.

[36] в послевоенной Германии.

Читайте также: