ГлавнаяМорской архивИсследованияБиблиотека












Логин: Пароль: Регистрация |


Голосование:


Самое читаемое:



» » LTI. Язык третьего рейха. Записная книжка филолога
LTI. Язык третьего рейха. Записная книжка филолога
  • Автор: Malkin |
  • Дата: 19-02-2014 14:45 |
  • Просмотров: 4613

XXV

Звезда

Сегодня я опять спрашиваю себя, как спрашивал уже сотню раз, и не только себя, но и других, самых разных людей: какой день был самым тяжким для евреев за двенадцать адских лет?

На этот вопрос я всегда получал - и от себя, и от других - один и тот же ответ: 19 сентября 1941 г. С этого дня надо было носить еврейскую звезду, шестиконечную звезду Давида, лоскут желтого цвета, который еще и сегодня означает чуму и карантин и который в Средние века был отличительным цветом евреев, цветом зависти и попавшей в кровь желчи, цветом зла, которого надо избегать; желтый лоскут с черной надписью «еврей», слово, обрамленное двумя пересекающимися треугольниками, слово, отпечатанное жирными квадратными буквами, которые своей изолированностью и утрированной шириной напоминали буквы еврейского алфавита.

Слишком длинное описание? Да нет, напротив! Мне просто не хватает таланта для более точного и более проникновенного описания. Сколько раз, нашивая новую звезду на новую (а точнее, на старую, со склада для евреев) одежду - на пиджак или рабочий халат, сколько раз я под лупой рассматривал этот лоскут, отдельные частички ткани, неровности черной надписи, - при всем их изобилии этих деталей не хватило бы, пожелай я связать с каждой из них рассказ о мучениях, пережитых из-за ношения звезды.

Вот навстречу мне идет добропорядочный и на вид благодушный мужчина, заботливо держа за руку малыша. Не дойдя одного шага до меня, останавливается: «Погляди-ка, Хорстль, - вот этот виноват во всем!»... Холеный седобородый господин пересекает улицу, низко наклоняет голову в приветствии, протягивает руку: «Вы меня не знаете. Но мне только хотелось сказать вам, что я осуждаю эти методы». . . .Я хочу сесть в трамвай (а я имею право садиться только с передней площадки, причем лишь в том случае, если я еду на работу, если до фабрики от моего дома больше шести километров и если передняя площадка надежно отгорожена от середины вагона); я хочу сесть, я опаздываю, а если не приду на работу вовремя, то мастер может донести на меня в гестапо. Кто-то дергает меня сзади: «Пройдись- ка пешком, тебе куда полезнее!» Это ухмыляется эсэсовский офицер, совсем не жестокий, он делает это просто ради своего удовольствия, как поддразнивают собачонку... Жена говорит: «Погода такая чудесная, и - редкий случай - мне не нужно сегодня бежать за покупками, стоять в очередях, давай я провожу тебя немного!» - «Ни в коем случае! Ты что, хочешь, чтобы мне пришлось наблюдать, как тебя на улице оскорбляют из-за меня? Потом, ты можешь вызвать подозрение у того, кто тебя еще не знает. И когда ты понесешь мои рукописи, то попадешься ему прямо в лапы!»... Грузчик, который после двух переездов относился ко мне с симпатией (хороший парень, сразу чувствуется, что он из КПГ), - вдруг вырос передо мной на Фрайбергерштрассе, ухватил своими ручищами мою руку и зашептал так громко, что его можно было слышать на другой стороне улицы: «Ну, господин профессор, только не вешать носа! Недавно эти проклятые братцы так оскандалились!» Это, конечно, утешает и греет душу, но если на той стороне его слова услышит тот, кому следует, тогда моему утешителю это будет стоить тюрьмы, а мне - via Аушвиц - жизни... На пустынной улице около меня тормозит машина, из окна высовывается чья-то голова: «Ты еще не сдох, свинья проклятая! Давить таких надо!..»

Нет, всех частичек ткани куда меньше, чем горьких эпизодов, связанных с еврейской звездой.

На Георгплац в сквере стоял бюст Гуцкова[1] теперь от него остался только постамент посреди взрытой почвы. Я питал к этому бюсту особенно теплое чувство. Кто сегодня еще помнит «Рыцарей духа»? Для своей докторской диссертации я с удовольствием прочитал все его девять томов, а гораздо раньше мама как-то рассказывала мне, как она еще девушкой буквально проглотила этот роман, который считался очень современным и чуть ли не запрещенным. Но, проходя мимо бюста Гуцкова, я в первую очередь думал не о «Рыцарях духа», а об «Уриэле Акоста» - шестнадцатилетним я смотрел эту пьесу у Кролля. В то время она почти совсем исчезла из обычного репертуара, критики считали своим долгом обругать ее и отметить только ее слабые места. Но меня этот спектакль потряс, и одна фраза оттуда на всю жизнь запала мне в голову. Порой, сталкиваясь с антисемитскими выпадами, я лишний раз ощущал ее правоту, но по-настоящему вошла она в мою жизнь только в тот день, 19 сентября. Фраза такая: «Как бы мне хотелось погрузиться во всеобщность, чтобы меня унес великий поток жизни!» Конечно, от всеобщности я был отрезан уже с 1933 года, как и вся Германия; и тем не менее: когда за мной захлопывалась дверь моей квартиры и когда я покидал улицу, на которой меня знал каждый, это было погружение во всеобщий поток, пусть и довольно боязливое погружение, ведь в любой момент меня мог узнать какой-либо недоброжелатель и привязаться ко мне, но все же это было погружение; теперь же я был у всех на виду, изолированный своим опознавательным знаком и беззащитный; подобная мера по изоляции евреев обосновывалась тем, что они якобы проявляли жестокость в [советской] России.

Только теперь завершилась полная геттоизация; до этой поры слово «гетто» попадалось лишь случайно, например, на почтовых конвертах, где можно было прочитать на штампе «Гетто Лицманнштадт», но все это относилось к захваченным территориям. В Германии существовало несколько «еврейских домов», куда свозили евреев; на этих домах иногда вешали табличку «Judenhaus». Но дома эти были расположены в арийских кварталах, да и населены они были не одними евреями; вот почему на некоторых домах можно было прочитать объявление: «Дом чист от евреев». На стенах многих домов долго сохранялись эти жирные черные надписи, пока они не были разрушены во время бомбардировок, тогда как таблички «чисто арийский магазин» или злобные надписи «еврейская лавка», намалеванные на витринах, а также глагол «аризировать» и заклинания на дверях типа «Полностью аризированный магазин!» вскоре совсем исчезли, ведь еврейских магазинов не осталось и некого было аризировать.

Когда же ввели еврейскую звезду, уже не имело значения, были ли «еврейские дома» рассеяны по городу или образовывали свой особый квартал, потому что каждый еврей с нашитой звездой носил гетто с собой, как улитка - свой домик. И было совершенно безразлично, жили ли в доме одни евреи или попадались также и арийцы, ибо над фамилией жильца-еврея на двери должна была быть наклеена звезда. Если жена его была арийкой, то ее фамилию надо было поместить сбоку от звезды и написать под ней «арийка».

А вскоре на дверях в коридорах то тут, то там стали появляться и другие записки, при виде которых человек просто каменел: «Здесь жил еврей Вайль». Почтальонша уже знала, что можно не тратить время на поиски его нового адреса; отправитель получал свое письмо обратно с эвфемической припиской: «Адресат выбыл». Так что слово «выбыл», в его жутком значении, вполне можно отнести к LTI, к разделу лексики, связанной с евреями.

Этот раздел изобилует канцелярскими выражениями и оборотами, хорошо известными тем, кого они затрагивали, и часто попадающимися в их разговорах. Началось все со слов «неарийский» и «аризировать», потом появились «Нюрнбергские законы по сохранению

чистоты немецкой крови» [2] затем - «полный еврей» и «полуеврей», «смешанцы (Mischlinge) первой степени» (как и прочих степеней) и «еврейские происхожденцы» (Judenstämmlinge). Но главное - были «привилегированные».

Это, пожалуй, единственное изобретение нацистов, о котором неизвестно, сознавали ли авторы всю его дьявольскую сущность. Привилегированные имелись только в еврейских группах рабочих на фабриках; их преимущества заключались в том, что они не были обязаны носить еврейскую звезду и жить в «еврейских домах». Привилегированным человек оказывался в том случае, если его брак был смешанным и в этом браке были рождены дети, которые получали «немецкое воспитание», то есть не были зарегистрированы как члены еврейской общины. Возможно, что этот параграф, истолкование которого неоднократно приводило к изменениям его смысла и гротескному крючкотворству, был сочинен в самом деле только для того, чтобы защитить те слои населения, которые еще могли быть использованы нацистами для своих целей. Но совершенно очевидно, что это распоряжение оказало исключительно деморализующее и разлагающее влияние на сами еврейские группы. Сколько зависти и ненависти оно породило! Мало фраз довелось мне услышать, которые произносились бы с большим ожесточением, чем эта: «Он из привилегированных!» Это значило: «Он платит меньше налогов, чем мы, ему необязательно жить в „еврейском доме“, он не носит звезды, он практически может скрыться...» А сколько высокомерия, сколько жалкого злорадства - жалкого, ведь в конечном счете они оставались в том же аду, что и мы, пусть и в лучшем круге, а в итоге газовые камеры пожрали и привилегированных, - скрывалось в этих словах, как часто они подчеркивали дистанцию между людьми: «Я - привилегированный». Когда я теперь слышу о взаимных обвинениях евреев, об актах мести с тяжелыми последствиями, мне сразу приходит в голову общий раскол, существовавший между евреями, вынужденными носить звезду, и привилегированными. Разумеется, в тесной совместной жизни «еврейского дома» - общая кухня, общая ванная, общий коридор, в котором встречались представители разных группировок, - и в тесной общности еврейских фабричных рабочих были и другие, бесчисленные причины для конфликтов; но самая ядовитая враждебность вспыхивала прежде всего из-за раскола на привилегированных и непривилегированных, ибо здесь речь шла о самом ненавистном, что могло быть, - о звезде.

Неоднократно, с незначительными вариантами нахожу в своем дневнике фразы типа: «Все отвратительные людские качества выходят здесь наружу, можно просто стать антисемитом». Начиная со второго «еврейского дома» (в своей жизни я перебывал в трех таких), подобные взрывы негодования всегда сопровождались добавлением: «Хорошо, что я

читал книгу Двингера „За колючей проволокой“ [3] Хе, кого согнали в сибирский лагерь в Первую мировую войну, не имеют отношения к евреям, это были чистейшие арийцы, немецкие солдаты, немецкий офицерский корпус, и все же в этом лагере точно такая же обстановка, что и в наших „еврейских домах“. Виноваты не раса, не религия, а скученность и порабощение...» «Привилегированный» - стоит все же на втором месте по отвратительности в еврейском разделе моего словаря. Самым ужасным была все-таки звезда. Часто на нее смотрят иронически, с юмором висельников, распространена острота: «Я ношу Pour 1е

Semite»[4]; иногда говорят, причем даже не другим, а себе самим, что они горды тем, что носят ее; и только в последнее время стали возлагать на нее надежды: она, дескать, будет нашим алиби! Но дольше всего ее ядовито-желтый цвет просвечивает сквозь все самые мучительные мысли.

Ядовитее всего фосфоресцирует «скрываемая звезда». Согласно предписанию гестапо, ее надо носить неприкрытой на левой стороне груди, на пиджаке, на пальто, на рабочем халате, причем обязательно носить во всех общественных местах, где есть возможность встречи с арийцами Если ты душным мартовским днем распахнешь пальто, если ты несешь подмышкой слева папку, если женщина носит муфту, - тогда звезда прикрывается, возможно, непреднамеренно и на какие-то секунды, а может быть и сознательно, ведь хочется разок пройтись по улице без клейма. Гестаповец всегда истолковывает этот поступок как преднамеренный, а за это полагается концлагерь. И если какой-нибудь сотрудник гестапо хочет показать свое рвение и ты как раз попался на его пути, тогда как бы ты ни опускал папку или муфту хоть до колен, как бы ни было застегнуто на все пуговицы твое пальто, все равно в протоколе будет значиться еврей Лессер или еврейка Винтерштайн «скрывали звезду», а максимум через три месяца община получит из Равенсбрюка или Аушвица официальное свидетельство о смерти. В нем будет точно указана причина смерти, причем даже не одна и та же, а с индивидуальными подробностями: «сердечная недостаточность» или «застрелен при попытке бегства». Но истинная причина смерти - «скрываемая звезда».

XXVI

Иудейская война

Мой сосед на передней площадке трамвая пристально смотрит на меня и тихо, но повелительно, говорит мне на ухо: «Ты выйдешь у главного вокзала и пойдешь со мной». Такое со мной происходит впервые, но из рассказов других носителей звезды я, конечно, знаю, в чем дело. Все сошло благополучно, агент был в хорошем настроении, шутил и решил, что я совершенно безобиден. Но поскольку заранее нельзя предвидеть, что все сойдет благополучно, да и самое мягкое и шутливое обхождение гестаповцев доставляет мало удовольствия, я все-таки волновался. «Я хочу у парня немного поискать блох, - сказал мой собаколов часовому, - пусть постоит здесь лицом к стене, пока я не вызову». И вот минут пятнадцать я стою лицом к стене в подъезде, а проходящие мимо осыпают меня ругательствами или издевательски советуют: «Купи себе веревку, наконец, еврейская собака, чего ты еще ждешь?»... «Мало порки получил?»... Наконец слышу: «Вверх по лестнице, и поживее... Бегом!» Открываю дверь и останавливаюсь перед ближайшим письменным столом. Дружески обращается ко мне: «Ты здесь, наверное, еще никогда не был? Правда, не был? Твое счастье, есть чему поучиться... Два шага к столу, руки по швам и четко докладывай: „Еврей Пауль Израиль Дерьмович - или как там тебя - прибыл“. А теперь - вон отсюда, быстро, быстро, и смотри, чтобы доложился четко, а то пожалеешь!... Н-да, четкостью ты не блещешь, ну, на первый раз сойдет. А теперь поищем блох. Ну, выкладывай свои документы, бумаги, выверни карманы, у вас всегда с собой что-нибудь сворованное или припрятанное... Так ты профессор? Слушай, парень, может, ты нас чему научишь? Да, уже за одно такое нахальство тебе прямая дорога в Терезиенштадт... Нет! Тебе еще далеко до 65, поедешь в Польшу. Что это ты, 65 лет еще нет, а совсем позеленел, трясешься, задохнулся вон! Видно, хорошо повеселился в своей жидовской жизни, сойдешь и за 75-летнего!» Инспектор в хорошем настроении: «Тебе повезло, что мы не нашли ничего запрещенного. Но смотри, если в следующий раз что-нибудь найдем в карманах; одна сигаретка и питии пропало, не помогут и три арийские жены... Проваливай, живо!»

Я уже взялся было за дверную ручку, как он снова окликнул меня. «Теперь ты пойдешь домой и будешь молиться за победу евреев, так? Чего вылупился, можешь не отвечать, я и так знаю, что будешь. Это ведь ваша война, чего головой-то мотаешь? С кем мы воюем? Раскрывай пасть-то, тебя спрашивают, ты, профессор!» - «С Англией, Францией, Россией, с...» «Заткнись, все это чушь. Мы воюем с евреями, это иудейская война. А если ты еще раз помотаешь головой, я тебе так врежу, что сразу к зубному врачу побежишь. Это иудейская война, так сказал фюрер, а фюрер всегда прав... Пошел вон!»

Иудейская война! Фюрер не придумал это слово, но вряд ли он слыхал про Иосифа Флавия [5] наверное, подхватил из какой-то газеты или заметил в витрине книжной лавки, что еврей Фейхтвангер написал роман «Иудейская война». Такова уж судьба всех особо характерных слов и выражений LTI: «Англия больше не остров», «омассовление» (Vermassung), «степизация» (Versteppung), «уникальность» (Einmaligkeit), «недочеловеки» и т.д. - все это заимствованные слова и все-таки новые, навсегда вошедшие в LTI, ибо все они взяты из самых отдаленных областей бытовой, специально-научной или групповой речи и вошли в обыденную речь, насквозь пропитанные ядовитым нацистским духом.

Иудейская война! Я покачал отрицательно головой и перечислил отдельных противников Германии в войне. И все же с точки зрения нацизма название подходящее, и даже в более широком смысле, чем тот, в котором оно обычно употребляется; ибо иудейская война началась с «взятия власти» 30 января 1933 г., а 1 сентября 1939 г. произошло просто «расширение войны», если воспользоваться еще одним некогда модным словом из LTI. Я долго сопротивлялся, не соглашаясь с допущением, что мы - и именно потому, что я был вынужден говорить «мы», я считал это узким и тщеславным самообманом, - что мы таким образом оказывались в центре нацизма. Но это действительно так и было, и возникновение этой ситуации легко проследить.

Нужно только внимательно прочитать главу «Годы учения и страданий в Вене» из Гитлеровой «Моей борьбы», где он описывает свое «превращение в антисемита». Пусть многое здесь замаскировано, приглажено и выдумано, но в одном истина все же прорывается: совершенно необразованный, без всякой основы человек знакомится с политикой сначала в интерпретации австрийских антисемитов Люгера и Шёнерера, на которых он смотрел из перспективы улицы и сточной канавы. Еврея он изображает самым примитивным образом (всю жизнь он будет говорить «иудейский народ») - в облике галицийского мелочного торговца-разносчика; самым примитивным образом издевается он над внешним видом еврея в засаленном лапсердаке; самым примитивным образом взваливает он на того, кто превращен в аллегорическую фигуру, в «иудейский народ», груз всех пороков, которыми он возмущается в ожесточении от неудач своего венского периода. В каждой вскрытой «опухоли культурной жизни» он обязательно натыкается на «жидка... копошащегося, как червь в разлагающемся трупе». И всю деятельность евреев в самых разных областях он расценивает как заразную болезнь, «куда хуже, чем некогда черная смерть»...

«Жидок» и «черная смерть» - выражение презрительной насмешки и выражение ужаса, панического страха, - обе эти стилевые формы встречаются у Г итлера всегда, когда он говорит о евреях, а значит, в каждой его речи, в каждом выступлении. Он так и не изжил в себе детского и одновременно инфантильного первоначального отношения к еврейству. Эта позиция в значительной степени давала ему силу, ибо связывала его с самой тупой народной массой, которая в век машин состоит преимущественно не из промышленного пролетариата, но из скученного мещанства (и только частично - из жителей села). Для мещан человек, по- другому одетый, по-иному говорящий, - это не другой человек, а другое животное из другого сарая, с которым не может быть никакого взаимопонимания, но которого надо ненавидеть и гнать, не жалея зубов и когтей. Раса как понятие науки и псевдонауки существует только с середины 18 столетия. Но как чувство инстинктивного отвержения чужака, кровной вражды к нему, расовое сознание характерно для самой низкой ступени развития человечества, которая была преодолена, как только отдельное племя выучилось смотреть на другое племя не как на стаю иной породы.

Но если таким образом антисемитизм оказывается для Гитлера основным чувством, обусловленным духовной примитивностью этого человека, то наряду с этим, пожалуй, фюрер обладает и всегда обладал той исключительной расчетливой хитростью, которая на первый взгляд никак не сочетается с состоянием невменяемости и все же часто с ним связана. Он знает, что может рассчитывать на верность только тех, кто подобно ему отличается духовной примитивностью; и самым простым и действенным способом привлечь их на свою сторону является поощрение, легитимация и, так сказать, превозношение животной ненависти к евреям. Ведь здесь он затрагивает слабейшее место в культурном мышлении народа. Когда евреи вышли из своей изолированности, из своего особого угла и были приняты в общую массу народа? Эмансипация восходит к началу 19 века и завершилась в Германии только в 60-е годы, а в Австрийской Галиции согнанная в кучу еврейская масса вообще не желает расставаться со своим особым существованием и таким образом поставляет наглядный и доказательный материал тем, кто говорит о евреях как о неевропейском народе, как об азиатской расе. И как раз в тот момент, когда Гитлер выдвигает свои первые политические соображения, сами евреи подталкивают его на особо выгодный для него путь: это время нарастающего сионизма; в Германии он еще малозаметен, но в Вене гитлеровских годов учения и страданий он ощущается уже довольно сильно. Сионизм формирует здесь - я снова цитирую «Мою борьбу» - «большое массовое движение». Если в основу антисемитизма положить расовую идею, то для него возникает не только научный или псевдонаучный фундамент, но и исконно народный базис, который делает его неистребимым: ибо человек может сменить все - одежду, нравственность, образование и веру, но не свою кровь.

Но что же было достигнуто поощрением такой ненависти к евреям, неистребимой и возвращенной в глухую глубину инстинкта? Неслыханно много. Настолько много, что я уже не считаю антисемитизм национал-социалистов, скажем, частным случаем их всеобщего расового учения, напротив, я убежден в том, что всеобщую расовую доктрину они только позаимствовали и развили, чтобы надолго и научно обосновать антисемитизм. Еврей - важнейшая фигура в гитлеровском государстве: он - самая доступная простонародью мишень и козел отпущения, самый понятный народу враг, самый ясный общий знаменатель, самые надежные скобки вокруг самых разных сомножителей. Если бы фюреру и впрямь удалось осуществить желаемое уничтожение всех евреев, то ему пришлось бы выдумать новых, ибо без еврейского черта - «кто не знает еврея, не знает черта», как было написано на одном из стендов «Штюрмера»[6] без мрачной фигуры еврея никогда не было бы светоносной фигуры нордического германца. Кстати, изобретение новых евреев не составило бы труда для фюрера, ведь нацистские авторы неоднократно объявляли англичан потомками исчезнувшего еврейского библейского племени.

Хитрость одержимого, присущая Гитлеру, проявилась в его подлых и бесстыдно откровенных рекомендациях для партийных пропагандистов. Высший закон гласил: не давай пробудиться критическому мышлению у слушателей, рассуждай обо всем на самом упрощенном уровне! Если ты говоришь о многих врагах, то кому-то может прийти в голову, что ты, одиночка, возможно, и неправ, - следовательно, надо привести «многих» к одному знаменателю, заключить всех в одни скобки, создать им общее лицо! Для всего этого очень подходит - как наглядная и понятная народу - фигура еврея. Здесь нужно обратить внимание на единственное число, персонифицирующее и аллегоризирующее. И это тоже не изобретение Третьего рейха. В народной песне, в исторической балладе, а также в простонародном языке солдат времен Первой мировой войны всегда говорится о русском, британце, французе. Но в применении к евреям LTI расширяет употребление единственного числа, придающего аллегорический смысл, по сравнению с тогдашним его использованием ландскнехтами.

«Еврей» - это слово в речи нацистов встречается гораздо чаще, чем «фанатический», хотя прилагательное «еврейский», «иудейский» употребляется еще чаще, чем «еврей», ибо именно с помощью прилагательного проще всего создать те скобки, которые объединяют всех противников в единственного врага: еврейско-марксистское мировоззрение, еврейско- большевистское бескультурье, еврейско-капиталистическая система эксплуатации, еврейско- английская, еврейско-американская заинтересованность в уничтожении Германии. Так, начиная с 1933 г. практически любая враждебная сторона, откуда бы она ни взялась, сводится к одному и тому же врагу, к «червю, копошащемуся в разлагающемся трупе», о котором говорит Гитлер в своей книге, к еврею, иудею, которого по особым случаям называют также «иуда», а в самые патетические моменты - «все-иуда». И что бы ни делалось, с самого начала все это объявляется оборонительными мерами в навязанной войне: «навязанная» - с 1 сентября 1939 г. постоянный эпитет войны, да и в ходе ее это 1 сентября ведь не принесло ничего нового, это было лишь продолжение еврейских нападений на гитлеровскую Германию, а мы, миролюбивые нацисты, делаем только то, что мы делали и прежде, - защищаемся. И в нашем первом военном бюллетене говорится: с сегодняшнего утра «мы отвечаем на огонь противника».

А родилась эта еврейская жажда крови не из каких-то соображений или интересов, даже не из жажды власти, но из врожденного инстинкта, из «глубочайшей ненависти» еврейской расы к расе нордическо-германской. Глубочайшая ненависть - это клише, бывшее в ходу на протяжении всех двенадцати лет. Против врожденной ненависти не поможет никакая мера предосторожности, только уничтожение ненавистника: так осуществляется логический переход от укрепления расового антисемитизма к необходимости истребления евреев. О «стирании» (Ausradieren) с лица земли английских городов Гитлер сказал только один раз, это было единичное высказывание, которое, как и все случаи гиперболизации у Гитлера, объясняется его неистовой манией величия. В отличие от этого, глагол ausrotten («истреблять») встречается довольно часто, он относится к общему лексическому фонду LTI, он принадлежит его еврейскому разделу и обозначает цель, которую ревностно преследуют.

Расовый антисемитизм, это чувство, соответствующее прежде всего примитивности самого Гитлера, есть тщательно продуманная, возведенная вплоть до деталей в систему, центральная идея нацизма. В книге Геббельса «Битва за Берлин» говорится: «Еврея можно охарактеризовать как воплощенный вытесненный комплекс неполноценности. Вот почему в самое сердце его можно поразить, только назвав его подлинную сущность. Назови его подлецом, мерзавцем, лжецом, преступником, убийцей, разбойником, - внутренне это его не затронет. Посмотри ему в глаза пристально и спокойно и после паузы скажи: „Вы ведь еврей!“ И ты с удивлением заметишь, как в тот же момент им овладеет неуверенность, смущение, сознание вины...» Ложь (и в этом ее общность с анекдотом) тем сильнее, чем больше истины она содержит. Замечание Г еббельса справедливо, но только до измышленного «сознания вины». Тот, к кому так обратились, никакой вины не сознает, но состояние спокойствия и уверенности, в котором он до этого пребывал, сметается ощущением абсолютной беспомощности, поскольку констатация его еврейства выбивает у него почву из-под ног и лишает его всякой возможности взаимопонимания или борьбы на равных.

Все вместе и по отдельности в относящейся к евреям части LTI нацелено на то, чтобы полностью и необратимо изолировать их от немцев. То они совокупно объявляются народом евреев, иудейской расой, то называются всемирными евреями или международным еврейством; в обоих случаях главное - что они не немцы. С какого-то момента профессии врачей и адвокатов им заказаны; но поскольку им самим требуется определенное число врачей и юристов, которые обязательно должны быть выходцами из их собственных рядов - ведь все контакты их с немцами должны пресекаться, - то медики и юристы, допускаемые к работе среди евреев, получают особые наименования: медицинские работники и правовые советники. В обоих случаях присутствует желание не только изолировать, но и выразить презрение. Особенно это заметно в случае «советников», потому что прежде уже говорили о «доморощенных советниках» (Winkelkonsulenten), которых отличали от дипломированных и официально признанных адвокатов. Что же до «медицинских работников», то это сочетание приобретает презрительный оттенок, поскольку не содержит никаких обычных профессиональных титулов.

Иногда непросто установить, почему то или иное выражение звучит пренебрежительно. Вот, например, почему звучит презрительно нацистское обозначение «еврейское богослужение» (Judengottesdienst), ведь оно подразумевает только вполне нейтральное понятие «богослужение евреев» (jüdischer Gottesdienst)? Я думаю, это связано с тем, что слово напоминает рассказы о путешествиях в экзотические страны, о каких-нибудь африканских туземных культах. Здесь я, пожалуй, нащупал истинную причину: еврейское богослужение посвящено еврейскому богу, а еврейский бог есть племенной бог и племенной идол, а еще не то единое и универсальное Божество, которому посвящено богослужение евреев. Эротические связи евреев и арийцев называются осквернением расы; Нюрнбергскую синагогу, которую Штрайхер, фюрер Франконии[7] приказал разрушить в «торжественный час», он называет позором Нюрнберга, а вообще все синагоги для него - «разбойничьи притоны»; здесь уже не требуется никаких исследований, чтобы выяснить, почему это звучит не только пренебрежительно, но и оскорбительно. Ругань в адрес евреев вообще стала обычным делом; если у Гитлера и Геббельса речь идет о еврее, едва ли тут обходится без эпитетов типа «тертый», «хитрый», «коварный», «трусливый», нет недостатка и в ругательных выражениях, в которых в простонародном духе намекается на физические изъяны: «плоскостопый», «крючконосый», «водобоязненный». На более тонкий вкус рассчитаны прилагательные, производные от слов «паразит» и «номады». Если хотят очернить какого-нибудь арийца, его называют еврейским прислужником; если какая-то арийская женщина не хочет разойтись со своим мужем-евреем, то она - еврейская шлюха; если хотят задеть за живое интеллигенцию, которой все-таки побаиваются, то говорят о крючконосом интеллектуализме.

Можно ли в этом репертуаре ругательств обнаружить за двенадцать лет какое-то разнообразие, какой-то прогресс, какую-то систему? И да, и нет. Для LTI характерна нищета, и в январе 1945 г. в ходу те же плоские выражения, что были в употреблении в январе 1933 г. Но несмотря на однообразие составных частей, все же, если рассматривать в целом ту или иную речь или газетную статью, налицо некоторое изменение.

Мне вспоминается «жидок» и «черная смерть» в гитлеровской «Моей борьбе», где презрительный тон сочетается с проявлением страха. Особенно часто повторяется - варьируемая на все лады - угроза фюрера, что у евреев пропадет охота смеяться, откуда позднее возникло столь же часто повторяемое выражение, что эта охота в самом деле пропала. Здесь он оказался прав, и это подтверждает горькая еврейская шутка: евреи - единственные люди, по отношению к которым Г итлер сдержал свое слово. Но и у фюрера, да и у всего LTI постепенно пропадает охота смеяться, улыбка застывает в маску, в судорожную гримасу, за которой тщетно пытаются скрыть смертельный страх, а под конец - отчаяние. Забавная уменьшительная форма «жидок» уже не встретится в поздний период войны, и за всеми выражениями презрения и наигранного высокомерия, за всей похвальбой будет чувствоваться ужас перед черной смертью.

Сильнее всего это состояние проявилось, пожалуй, в статье, которую Геббельс опубликовал в «Рейхе» 21 января 1945 г.: «Виновники несчастья в мире». Это - русские, которые уже у ворот Бреслау, и союзники, подошедшие к западной границе; они суть не что иное, как «наемники этого мирового заговора некой паразитирующей расы». Проникнутые отвращением к нашей культуре, которую евреи «ощущают как далеко превосходящую их кочевническое мировосприятие», они гонят миллионы людей на смерть. Ими движет отвращение и к нашей экономике и к нашему социальному устройству, «поскольку они не предоставляют свободы для их паразитирующей возни»... «Куда ни ткни, везде евреи!» Но им не раз «основательно» отбивали охоту смеяться! Вот и теперь близится час «крушения еврейской власти». Как ни крути, все-таки уже «еврейская власть», «евреи», а не «жидки».

Можно было бы задаться вопросом, не действует ли это постоянное подчеркивание подлости и неполноценности евреев и того, что они - единственные враги, отупляющим образом и не вызывает ли оно в конце концов противоположную реакцию? Этот вопрос сразу же вырастает до более общего - о значении и эффективности всей геббельсовской пропаганды, и наконец выливается в вопрос о правильности исходной концепции нацистов в области массовой психологии. Со всей настойчивостью и точностью в деталях Гитлер в книге «Моя борьба» толкует о глупости массы и необходимости культивировать эту глупость, не давать массе задумываться. Основным средством для этого является постоянное вколачивание одних и тех же самых упрощенных учений, которым запрещено противоречить. А ведь сколькими частичками своей души принадлежит также и интеллигент (пребывающий всегда в изоляции) к окружающей его массе!

Я вспоминаю маленькую аптекаршу с литовско-восточно-прусской фамилией в последние три месяца войны. Она сдала труднейший государственный экзамен, у нее было хорошее общее образование, она была страстной противницей войны и вовсе не сторонницей нацистов, она точно знала, что дело их приближается к развязке, и мечтала, чтобы конец их наступил поскорее. Когда она работала в ночную смену, мы вели с ней долгие разговоры, она поняла наш образ мыслей и постепенно рискнула раскрыть свой. Мы тогда прятались от гестапо под вымышленной фамилией, наш друг в Фалькенштайне обеспечил нам на какое-то время убежище и покой [8] мы спали в задней комнате его аптеки под портретом Гитлера...

«Мне никогда не нравилось его пренебрежительное отношение к другим народам, - сказала маленькая Стульгис, - моя бабушка - литовка, ну почему она или я стоим ниже какой-нибудь чисто-немецкой женщины?» «Да, но ведь на чистоте крови, на преимущественном положении германцев построено все их учение, весь их антисемитизм...» «В отношении евреев, - перебила она меня, - он может быть и прав, здесь все-таки что-то другое». «Вы знаете кого-нибудь лично?..» «Нет, нет, я всегда избегала их, они вызывают у меня страх. Про них ведь столько всяких вещей говорят и пишут».

Я старался найти ответ, чтобы разубедить ее, не теряя, однако, и осторожности. Девушке было максимум лет тринадцать, когда началась эпоха гитлеровщины, - что она могла знать, на что можно тут опереться?

А между тем, как всегда, началась воздушная тревога. В подвал спускаться было опасно, там стояли стеклянные баллоны с взрывоопасными жидкостями. Мы забились под крепкие балки лестницы. Опасность была не слишком велика, целью налета был, как правило, куда более важный город Плауен. Но сегодня налет оказался особенно жестоким и страшным. Одна за другой над нами проносились многочисленные эскадрильи бомбардировщиков, причем так низко, что все вокруг содрогалось от гула моторов. В любой момент могли посыпаться бомбы. Передо мной всплывали картины ночной бомбардировки Дрездена, в голове беспрестанно крутилась одна и та же фраза: «Шумят крылья смерти», и это не была голая фраза, крылья смерти действительно шумели. Молодая девушка, прильнув к столбу, вся сжавшись, дышала громко и тяжело, она стонала и не пыталась скрыть этого.

Наконец, самолеты улетели, мы смогли выпрямиться и вернуться, как в жизнь, из темного и холодного подъезда в светлую и теплую аптеку. «Сейчас мы можем лечь спать, опыт говорит, что до утра тревоги не будет». Неожиданно, со всей энергией, как будто она подводила итог долгому спору, маленькая, обычно такая кроткая девушка заявила: «И все- таки это иудейская война».

XXVII

Еврейские очки

Моя жена обычно приносила из города последние сведения с фронтов, сам я никогда не останавливался у стендов со сводками или под репродуктором, а на фабрике мы, евреи, вынуждены были довольствоваться вчерашней сводкой, ведь если спросить какого-нибудь арийца о самых последних телеграммах с фронтов, то получится политический разговор, а за это можно прямиком угодить в концлагерь.

«Ну взяли, наконец, Сталинград?» - «Так точно! В геройском бою была захвачена трехкомнатная квартира с ванной и удержана, несмотря на семь контратак». - «Почему ты издеваешься?» - «Да потому что они никогда не возьмут города, потому что они изойдут там кровью». - «Вот ты на все смотришь сквозь еврейские очки». - «А теперь и ты заговорил на еврейском арго!»

Я был пристыжен. Ведь я как филолог всегда старался учитывать все языковые особенности в любой ситуации и в любом кругу, придерживаясь при этом нейтрального, неокрашенного стиля, - и вот теперь сам заговорил на языке своего окружения. (Таким путем можно испортить себе слух, способность лексической фиксации.) Но у меня было извинение. Когда группу людей насильственно втискивают в одну и ту же ситуацию, тем более если речь действительно идет о насилии, о враждебном давлении, в ней непременно вырабатываются свои языковые особенности; и отдельный член группы не в силах остаться в стороне от этого процесса. Все мы были выходцами из разных областей Германии, принадлежали к различным слоям общества, имели разные профессии, ни у кого уже не было гибкости, присущей молодости, многие уже были дедушками. Тридцать лет назад я носился с идеей «отеля имени Лабрюйера»: тогда я читал лекции в Неапольском университете, и мы долгое время обитали в отеле на побережье, через который проходил нескончаемый поток туристов; вот и сейчас, пожалуй, даже с большим правом, я задумывался о продолжении лабрюйеровских «Характеров» [9] теперь уже еврейских. У нас были: два врача, советник земельного суда, три адвоката, художник, учитель гимназии, дюжина коммерсантов, дюжина фабрикантов, несколько техников и инженеров, а также - огромная редкость среди евреев! - совершенно необразованный рабочий, почти совсем неграмотный; были тут сторонники ассимиляции и сионисты; среди нас были люди, предки которых осели в Германии столетия назад и которые при всем желании не могли бы выскочить из своей немецкой оболочки, но были и те, кто только что эмигрировал из Польши и чей родной язык, с которым они так и не расстались, способствовал развитию жаргона [идиш], но никак не немецкого языка. А теперь все мы оказались в группе носителей еврейской звезды в Дрездене, в бригаде фабричных рабочих и уборщиков улиц, стали обитателями «еврейских домов» и пленниками гестапо; и, как это бывает в тюрьме или в армии, сразу же возникла общность, заслонившая существовавшие прежде общности и индивидуальные особенности и с естественной необходимостью породившая новые языковые привычки.

Вечером того дня, когда просочилось первое замаскированное известие о падении Муссолини, Вальдманн постучал в дверь Штюлера. (У нас были общие кухня, коридор и ванная со Штюлерами и Конами, так что тайн практически не было.) Вальдманн «раньше» был преуспевающим торговцем мехами, теперь он работал швейцаром в «еврейском доме», в его обязанности также входило участие в перевозке трупов из «еврейских домов» и тюрем. «Можно войти?» - крикнул он из-за двери. «С каких это пор ты такой вежливый?» - был ответ из комнаты. «А дело-то идет к концу, надо же мне опять привыкать к обращению с клиентами, вот я и начал с вас». Он говорил вполне серьезно и явно не собирался шутить; его сердце, полное надежд, тосковало по прежним социальным градациям речи. «Ты опять нацепил еврейские очки», - сказал Штюлер, показываясь на пороге. Это был флегматичный, разочарованный во всем человек. «Вот увидишь, он перешагнул через Рёма[10] и через Сталинград, не споткнется и на Муссолини».

В наших разговорах причудливо смешивались обращения на «ты» и на «вы». Одни, как правило, те, кто участвовал в Первой мировой войне, говорили «ты», как это было принято в свое время в армии; другие твердо придерживались обращения на «вы», как будто тем самым они могли сохранить свой прежний статус. За последние годы мне стала чрезвычайно отчетливо видна аффективная двойственная сущность «ты»; когда арийский рабочий со всей естественностью «тыкал» мне, то я воспринимал это как одобрение, как признание нашего человеческого равенства, пусть даже его слова не содержали какого-то особого утешения; когда же это исходило от гестаповцев, которые нам тыкали из принципа, это всегда было как удар в лицо. Кроме того, «ты» со стороны рабочего мне было отрадно слышать не только потому, что в нем заключался скрытый протест против барьера, воздвигаемого звездой; ведь если это уже привилось на фабрике, где невозможно было добиться полной изоляции еврейского персонала, несмотря на все нацеленные на это инструкции гестапо, то для мета это всегда было знаком исчезновения или по крайней мере уменьшения недоверия по отношению к буржуазии и образованному классу.

Различия в речи разных социальных слоев имеют не только сугубо эстетическое значение. Я просто убежден в том, что злополучное взаимное недоверие образованных людей и пролетариев в значительной степени связано именно с различием в языковых привычках. Сколько раз я спрашивал себя в эти годы: как мне быть? Рабочий любит уснащать каждую фразу сочными выражениями из области пищеварения. Если я буду делать то же самое, он сразу заметит мою неискренность и решит, что я лицемер, который хочет к нему подольститься; если же я буду говорить, не задумываясь, как привык или как мне было привито в детские годы дома и потом в школе, он решит, что я строю из себя невесть кого, важную птицу. Но групповое изменение нашей речи не ограничивалось приспособлением к максимальной грубости языка рабочих. Мы перенимали выражения, связанные с социальным укладом и привычками рабочего. Если кто-то отсутствовал на рабочем месте, то не спрашивали, заболел ли он, а говорили: «он что, на больничном», - поскольку правом на болезнь обладал только тот, кто прошел регистрацию у врача больничной кассы. На вопрос о доходах прежде отвечали: мой оклад такой-то, или я зарабатываю в год столько-то. Теперь говорили: в неделю я приношу домой тридцать марок; а про более высокооплачиваемого работника: у него конверт с зарплатой потолще. Когда мы говорили о ком-то, что он выполняет тяжелую работу, то под «тяжелой» всегда подразумевался исключительно физический аспект; мужчина таскает тяжелые ящики или возит тяжелые тачки...

Помимо этих выражений, взятых из повседневной речи рабочих, бытовали и другие, порожденные частью черным юмором, а частью - вынужденной игрой в прятки, характерной для нашего положения. Не всегда можно с уверенностью сказать о них, насколько они были локальными, насколько относились к общегерманскому словарному фонду, если уж выражаться на языке филологов. Говорили, особенно в начале, когда арест и лагерь не обязательно означали смерть, что человека не арестовали, а он «уехал»; человек сидел тогда не в концентрационном лагере и не в КZ, как для простоты говорили все, а в «концертлагере». Отвратительное специальное значение приобрел глагол melden («регистрироваться»), «Он должен зарегистрироваться», это означало, что его вызвали в гестапо, причем такая «регистрация» была наверняка связана с побоями и все чаще - с полным исчезновением. Излюбленным поводом для вызова в гестапо, помимо скрывания звезды, было распространение ложных сведений о зверствах [нацистов] (Greuelnachrichten). Для обозначения этого возник простой глагол greueln («зверствовать»). Если кто-нибудь слушал заграничные радиостанции (а такое происходило ежедневно), то он говорил, что новости получены из Кётченброды. На нашем языке Кётченброда могла означать и Лондон, и Москву, и Беромюнстер, и Свободное радио. Если какое-то известие было сомнительным, то про него говорили, что это «устное радио» или ЕАС (Еврейское агентство сказок) [11] Толстого гестаповца, заведовавшего в Дрезденском округе «еврейскими делами» (Angelegenheiten) - нет, «интересами» (Belange), еще одно замаранное слово, - называли только «папой еврейским» (Judenpapst).

Постепенно к усваиванию языка еврейских рабочих и к новым, вызванным новой ситуацией, выражениям присодинилась третья характерная черта. Число евреев все уменьшается, группами и поодиночке молодые ребята исчезают, увезенные в Польшу или Литву, старики - в Терезиенштадт. Для того чтобы разместить в Дрездене оставшихся евреев, нужно совсем немного домов. И это обстоятельство также отразилось в языке евреев; уже нет необходимости указывать полный адрес какого-нибудь еврея, называют только номер одного из нескольких разбросанных по разным городским районам домов: он живет в 92-м или 56-м. И вот совсем крохотный остаток евреев еще раз децимируется (куда там - децимируется, было гораздо хуже): большинство выселяется из «еврейских домов», их втискивают в бараки еврейского лагеря Хеллерберг, а через несколько недель отправляют уже в настоящий лагерь смерти. Из оставшихся - только состоящие в смешанных браках, т.е. особенно сильно онемеченные евреи, большей частью вообще не входящие в еврейскую общину; потом диссиденты или неарийские христиане (последнее название позднее уже не допускалось и постепенно исчезло). Понятно, что знание еврейских обычаев и обрядов, и уж тем более знание древнееврейского языка среди них встречалось довольно редко или вообще не встречалось. И вот теперь они с известной сентиментальностью, которая смягчается любовью к шутке, обращаются к воспоминаниям детства, к своему прошлому, пытаясь подбодрить друг друга; я отношу это к третьей довольно распространенной черте их языка, пусть она и нечетко выражена. Это никак не связано с еврейским благочестием или сионизмом, это просто бегство из современности, попытка облегчить душу.

Во время перерыва на завтрак собираются вместе; кто-то рассказывает, как он в 1889 г. поступил в Ратиборе учеником в зерноторговую фирму Либманзона и на каком странном немецком языке говорил его шеф. Услышав эти забавные выражения, многие начинают улыбаться, другие требуют пояснений. «Когда я учился в Кротошине», - говорит Валлерштейн, но тут его перебивает наш староста Грюнбаум: «Кротошин? А вы знаете историю Шноррера из Кротошина?» Грюнбаум - мастер рассказывать еврейские анекдоты и шутки, он неистощим на них, ему нет цены, он помогает скоротать время до конца дня, преодолеть тяжелейшие депрессии. История об одном приезжем, который в Кротошине из-за незнания немецкой грамоты не смог стать служкой в синагоге, но потом в Берлине ухитрился стать советником коммерции, оказалась лебединой песнью Грюнбаума, ибо на следующее утро его не было, а через несколько часов мы уже знали, что они его «забрали».

С филологической точки зрения глагол holen («забрать») состоит в близком родстве со словом sich melden («зарегистрироваться»), но он имеет более давнюю историю и шире по употреблению. Смысл, придаваемый LTI возвратному глаголу «зарегистрироваться», негласно существовал только во взаимоотношениях гестапо и евреев; напротив, «забирали» и евреев, и христиан, и даже арийцев, причем особенно в массовых количествах это делали военные власти летом 1939 г. Ведь «забирать» в особом смысле, придаваемом этому слову LTI, означало: незаметно убрать, будь то в тюрьму, будь то в казарму, - а поскольку 1 сентября 1939 г. мы станем «невинными жертвами агрессии», то и вся предшествующая этому мобилизация представляет собой тайное «забирание» по ночам. Родство же слов «регистрироваться» и «забирать» в рамках LTI состоит в том, что за бесцветными, повседневными названиями прячутся жестокие дела, имеющие тяжелые последствия, и что, с другой стороны, эти события стали столь отупляюще обыденными, что их и называют именами повседневных и обычных дел, вместо того чтобы подчеркнуть их мрачную безысходность.

Итак, Грюнбаума забрали, а через три месяца из Аушвица прислали его урну, которая и была захоронена на еврейском кладбище. В последний период войны, когда массовое умерщвление в газовых камерах было поставлено на поток, вежливая присылка домой урн с прахом прекратилась, но в течение достаточно долгого времени у нас была своего рода воскресная обязанность, а в чем-то, может быть, даже и воскресное развлечение - принимать участие в погребениях. Часто приходили две, три урны сразу; мы отдавали последний долг умершим и получали при этом возможность встретиться с товарищами по несчастью из других «еврейских домов» и других фабричных бригад. Духовных лиц давно уже не было, однако надгробное слово произносил еврей со звездой, которого назначили кладбищенским старостой. Он сыпал обычными в таких случаях проповедническими клише, причем говорил так, разумеется, как будто человек умер естественной смертью. Под конец произносилась еврейская заупокойная молитва, в которой участвовали те из присутствующих, кто ее знал. Большинство не знало молитвы. А если спросить того, кто знал, о ее содержании, он отвечал: «Смысл примерно такой...» - «А не могли бы вы перевести буквально?» - перебил я его. - «Нет, мне запомнилось только ее звучание, я учил ее так давно и был так далек от всего этого...»

Когда дошла очередь до Грюнбаума, проводить его прах собралось особенно много людей. Когда мы вслед за урной шли из зала к месту погребения, мой сосед прошептал: «Как называется должность, которую советник коммерции в Кротошине не смог получить?

Шамес[12] я никогда не забуду эту историю, которую рассказал бедный Грюнбаум!» И он вытверживал в такт ходьбе: «Шамес в Кротошине, шамес в Кротошине».

Нацисты в своей расовой доктрине выдвинули понятие «нордификация». Я не компетентен судить, удалась ли им эта нордификация. Но евреизации расовая доктрина уж точно способствовала, даже среди тех, кто этому сопротивлялся. Человек уже просто не мог снять еврейские очки, сквозь них смотрели на все события, на все новости, на все читаемые книги. Вот только очки эти не всегда были одни и те же. Вначале, причем довольно долго, они окрашивали все предметы в розовый цвет надежды. «Не так уж все плохо!» Как часто приходилось мне слышать эту утешительную фразу, когда я слишком всерьез и без всяких надежд воспринимал сводки о победах и сообщения о числе взятых в плен солдат противника! Но затем, когда нацистам в самом деле стало худо, когда они уже не могли скрывать свои поражения, когда союзники стали приближаться к немецким границам, а потом и перешли их, когда вражеские бомбардировщики разносили вдребезги город за городом (разве что Дрезден, казалось, щадили), - именно тогда евреи сменили стекла в своих очках. Последним событием, на которое они еще смотрели сквозь старые стекла, было падение Муссолини. Но когда, тем не менее, война не кончилась, их уверенность была сломлена и обратилась в свою полную противоположность. Они уже больше не верили в близкое окончание войны, они снова - вопреки всякой действительности - признавали наличие у фюрера магических сил, более магических, чем его заколебавшиеся сторонники.

Мы сидели в еврейском бомбоубежище нашего «еврейского дома» (там было и особое арийское бомбоубежище); дело было незадолго до дрезденской катастрофы. Мы отсиживали воздушную тревогу, скорее скучая и замерзая, чем сжавшись от страха. Ведь по опыту нам особо ничего не угрожало, наверняка налет был нацелен на многострадальный Берлин. Настроение у нас было не такое подавленное, как долгое время до этого; днем моя жена слушала передачу из Лондона у надежных арийских друзей, кроме того, и это самое важное, она услышала последнюю речь Томаса Манна, речь, дышавшую уверенностью в победе, по- человечески прекрасную речь. Вообще-то проповедями нас не заманишь, они, как правило, действуют угнетающе, - но эта речь и в самом деле поднимала дух.

Мне хотелось немного поделиться хорошим настроением с моими товарищами по несчастью, я подходил то к одной, то к другой группе: «Вы уже слышали сегодняшнюю сводку? Знаете ли вы о последней речи Манна?» Ответ везде был отрицательный. Одни боялись, что их втянут в запрещенные разговоры: «Оставьте это при себе, мне не хотелось бы загреметь в лагерь». Другие, как Штайниц, возражали с горечью: «Даже если русские подойдут к Берлину, война все равно еще продлится долгие годы, а все остальное - это просто истерический оптимизм!»

Много лет мы делили в своем кругу людей на оптимистов и пессимистов, как на две расы. На вопрос: что он за человек? - отвечали либо «он - оптимист», либо «он пессимист», а это среди евреев, разумеется, означало: «Гитлер скоро падет» и «Гитлер утвердится». Сейчас же остались только пессимисты. Фрау Штайниц пошла даже дальше своего мужа: «Да хоть бы они и взяли Берлин, ничего от этого не изменится. Война-то продолжится в Верхней Баварии. Года три еще как минимум. А для нас это все одно, что три года, что шесть лет. Мы все равно не доживем. Разбейте же, наконец, ваши старые еврейские очки!»

Через три месяца от Гитлера остался только труп, война кончилась. Но чета Штайниц, в самом деле, не дожила до этого, как и некоторые другие из тех, кто сидел тогда в еврейском бомбоубежище. Они лежат под руинами города.

XXVIII

Язык победителя

Ежедневно это было для меня ударом в лицо, хуже, чем обращение на «ты» и ругань в гестапо, ни разу я не выступил с протестом или поучением против этого, никогда это чувство не притуплялось, ни разу я не нашел среди своих «лабрюйеровских характеров» хоть одного, кто избежал бы этого позора.

У тебя действительно было дисциплинированное мышление, ты в самом деле была честной, до страсти заинтересованной в своем предмете германисткой, бедняжка Эльза Глаубер, настоящая ассистентка твоего профессора, помощница и наставница его студентов в семинаре; а когда ты потом вышла замуж и пошли дети, ты осталась все тем же филологом и борцом за чистоту языка, учительницей - может быть, даже слишком; злые языки называли тебя за твоей спиной «господин тайный советник».

Мне ты так долго помогала своей прекрасной, таким забавным образом сохраненной библиотекой классиков! Ведь евреи - если им вообще разрешалось держать книги, - могли иметь у себя только еврейские книги, а госпожа «тайный советник» так любила собрание своих немецких классиков в прекраснейших изданиях. Вот уже дюжина лет прошла с тех пор, как она оставила сферу высшей школы и сделалась женой коммерсанта, человека высокой культуры, на которого сейчас гестапо взвалило пренеприятную должность старосты еврейской общины и который стал ответственным, беспомощным и преследуемым с обеих сторон посредником между палачами и их жертвами. Теперь под руководством Эльзы ее дети читали бесценные книги. Как же удалось ей спасти это сокровище от гестапо, не прекращавшего обыски? Очень простым и нравственным способом! С помощью совестливости и честности. Если редактора какого-нибудь тома звали Рихард М. Майер, то Эльза Глаубер снимала с инициала М. покров тайны и ставила вместо него имя Моисей; в другом случае она обращала внимание проводивших обыск сотрудников гестапо на еврейскую национальность германиста Пниовера[13] или же просвещала их относительно

настоящей фамилии знаменитого Гундольфа[14] еврейской фамилии Гундельфингер. Среди германистов было столько неарийцев, что под защитой этих редакторов сочинения Гёте и Шиллера, да и многих других писателей, превращались в «еврейские книги».

Библиотека Эльзы сохранила и свой порядок и свой объем, ибо просторная вилла старосты была объявлена «еврейским домом», и хотя в результате этого семья вынуждена была ограничиваться меньшим числом комнат, чем прежде, тем не менее они жили у себя дома. Я мог свободно пользоваться «еврейскими классиками», а с Эльзой мы могли вести серьезные беседы на профессиональные темы, что приносило известное утешение.

Разумеется, говорили мы много и о нашей отчаянной ситуации. Я бы затруднился сказать, что преобладало в Эльзе - любовь еврейки к своей нации или патриотизм немки. Оба образа мысли и чувствования обострялись под давлением обстоятельств. Патетика легко вторгалась даже в самые прозаические бытовые разговоры. Эльза часто рассказывала, как она старается, чтобы ее дети росли в настоящей еврейской вере, но чтобы они одновременно дышали верой в Германию - она говорила всегда: в «вечную Германию», - несмотря на весь сегодняшний позор страны. «Они должны научиться думать, как я, должны читать Гёте, как Библию, они должны быть фанатическими немцами!»

Вот он, удар в лицо. «Кем они должны стать, фрау Эльза?» - «Фанатическими немцами, такими, как я. Только фанатическое германство в состоянии смыть грязь с теперешнего не германства». - «Вы понимаете, что говорите? Разве вам неизвестно, что понятия „фанатический“ и „немецкий“ - я имею в виду ваше понятие „немецкий“ - сочетаются так же, как кулак и глаз, что, что...» - и я с некоторым ожесточением, отрывочно и непоследовательно, разумеется, но тем горячее, выложил ей все, что записал здесь в главе «Фанатический». В конце я сказал ей: «Разве вы не знаете, что говорите на языке нашего смертельного врага, признавая тем самым свое поражение, свою сдачу на милость победителя, а значит, предаете именно ваше германство? Если вам это неизвестно, вам, столько проучившейся, вам, горой стоящей за вечное, не запятнанное ничем германство, - то кто может это почувствовать, кто может избежать этого? То, что мы, зажатые и изолированные, порождаем особый язык, что и мы тоже вынуждены использовать официальные, для нас же придуманные выражения из нацистского лексикона, что у нас часто проскальзывают обороты, вышедшие из идиша или древнееврейского, - все это естественно. Но подчинение языку победителя, такого победителя!»...

Эльза была ошеломлена таким взрывом с моей стороны, с нее сразу слетела ее снисходительность «тайного советника», она согласилась со мной, обещала исправиться. А когда она в следующий раз снова стала подчеркивать «фанатическую любовь», на сей раз у Ифигении, то тут же поправилась, извиняясь: «Ах да, ведь так нельзя говорить; я просто привыкла с начала переворота (Umbruch)».

«С начала переворота?» - «Это вы тоже запрещаете? Но здесь вы уж точно неправы. Такое красивое поэтическое слово, сразу как бы чувствуешь запах свежевспаханной (umgebrochen) земли, его ведь наверняка не гитлеровцы выискали, оно явно из кружка Георге или около того». - «Разумеется, но нацисты заимствовали его, потому что оно великолепно подходит к „крови и почве“, к возвеличиванию родимого клочка земли, привязанности к родному краю, они захватали его своими заразными руками, и оно стало заразным, так что еще лет пятьдесят ни один порядочный человек...»

Она прервала меня и перешла в наступление: я оказался пуристом, педантом, непримиримым радикалом и... «не сердитесь, но вы просто... фанатик!»

Бедняжка Эльза Глаубер - о ней и о всей ее семье я больше ничего не знаю; «из Терезиенштадта их куда-то отправили», - вот последнее, что мы о них слышали. И если я при таких обстоятельствах вспоминаю о ней, называя ее невымышленным именем, - поскольку она (оставим в стороне ее склонность к эстетизму и повадкам «тайного советника») все-таки была настоящей личностью, которая достойна уважения и чьей отважной духовности я многим обязан, - то это воспоминание становится обвинением.

Но обвинение в адрес одного человека, филолога, в какой-то мере снимает вину с других, которые впали в тот же грех, не особенно размышляя о языковой стороне дела. Ибо в этот грех впали все, и каждый из них с каким-нибудь другим характерным для него словечком вписал себя в долговую книгу, которую вела моя память.

Вот, например, молодой человек К., далекий от литературы коммерсант, но всецело преданный немецкому национальному чувству, крещенный с колыбели, искренне исповедовавший протестантизм, никак не связанный с еврейской религией, не имевший ни малейшего понятия о целях сионистов, не говоря уже о симпатиях к ним. Так вот, этот К. подхватил выражение «народ евреев» и постоянно употреблял его, точно так же, как его употребляли гитлеровцы, будто в наши дни имеется такой народ в том же смысле, что и народ немцев, французов и т.д., и будто его народное единство - в полном сознании и по доброй воле - определяется «всемирным еврейством» (он повторял и это сомнительное словосочетание нацистов).

Но был и настоящий антипод К., как в физическом, так и в душевном плане: родившийся в России 3., чертами лица напоминавший монгола, непреклонный враг Германии, всех немцев, поскольку во всех немцах он видел убежденных нацистов, он был сионист-националист, причем радикальный. Так вот, когда он выступал в защиту прав этого еврейского национализма, он говорил о его «народных интересах» (völkischer Belangen).

Зубной врач, - нет, извините, зубной медработник Ф., человек страшно словоохотливый, особенно у кресла беззащитного пациента (попробуйте возражать с разинутым ртом!), подобно 3., заклятый враг всех немцев и всего немецкого, но вообще безотносительно к сионизму и еврейству, был всецело охвачен дурацкой англофилией, которая объяснялась одной поездкой в Англию при очень счастливых личных обстоятельствах. Любой инструмент, любая деталь одежды, любая книга, любое мнение должно было исходить из Англии, в противном случае в них не было ничего хорошего; ну а если они происходили из Германии, пусть даже из прежней Германии, все равно они начисто отвергались. Ибо немцы были просто-напросто «по характеру неполноценны». То, что своим любимым словечком «по характеру» (charakterlich), неологизмом нацистов, он помогал его дальнейшему распространению, не приходило ему в голову (это, кажется, не приходит в голову и теперь сторонникам новых времен). Для нацистской педагогики главной была убежденность учеников, их приверженность неискаженному нацизму, так что убежденность и в общем, и в частном стояла на первом месте и ценилась выше способностей и умения, выше знаний. Неслыханную распространенность нового прилагательного я объясняю тем, что все в свое время говорили на школьном языке и всем нужны были экзаменационные свидетельства и аттестат; оценка «charakterlich gut», «характер хороший» (что свидетельствовало о безупречных нацистских убеждениях ученика), сама по себе открывала дверь для любой карьеры.

К нашим медицинским работникам[15] наш зубной медработник питал особое отвращение, которое прорывалось у него в многословных тирадах. Звездным часом для него была Первая мировая война, в которой он участвовал как военный врач. Речь его всецело сохраняла особенности речи офицеров 1914 года, причем он бессознательно уснащал ее каждым новым оборотом, который Геббельс пускал в обиход. Сколько «теснин» он преодолел, сколько «кризисов взял под контроль»!

А вот коллега нашего врача для евреев пользовался LTI совсем по другим причинам и совершенно иначе. Доктор П. ощущал себя до 1933 года вполне немцем, врачом и не тратил времени на проблемы религии и расы, нацизм он расценил как заблуждение или заболевание, которое пройдет без всяких осложнений. И вот теперь он был выброшен из мира своей профессии, был принужден стать рабочим на фабрике и возглавлял бригаду, в которой я числился уже довольно долгое время.

Ожесточение его проявлялось здесь весьма своеобразно. Он запоминал все антисемитские выражения нацистов, в первую очередь - Гитлера, и плавал в стихии этих выражений настолько самозабвенно, что, пожалуй, уже и не мог бы сказать, над кем он больше издевается, над фюрером или над самим собой, а также - насколько этот язык самоунижения вошел в его плоть и кровь.

Так, у него сложилась привычка обращаться ко всем членам его еврейской бригады по фамилии, предпосылая ей слово «еврей»: «Еврей Лёвенштайн, сегодня ты встанешь за малый резальный станок». - «Еврей Ман, вот твой бюллетень для зубного еврея» (он имел в виду нашего дантиста). Члены нашей бригады усвоили этот тон поначалу как шутку, а потом он вошел в привычку. У некоторых из них было разрешение ездить на трамвае, другие должны были ходить пешком - отсюда деление на «трамвайных» и «пеших» евреев. Душевая на фабрике была очень неудобной, поэтому пользовались ею не все, некоторые предпочитали мыться дома. Отсюда возникли названия - «мытые» и «грязные» евреи[16] Тем, кто позднее присоединился к нашей бригаде, эти клички могли не понравиться, но они не принимали их всерьез, и никаких ссор из-за этого не возникало.

Когда во время перерывов на еду обсуждалась какая-нибудь проблема нашей жизни, бригадир цитировал подходящие фразы из выступлений и работ Гитлера с такой убежденностью, что их можно было бы принять за его собственные слова или убеждения. Вот, например, Ман рассказывал, что вчера во время вечерней проверки в 42-м все сошло гладко. И вообще, сказал он, полиция враждует с гестапо, по крайней мере все пожилые сотрудники - бывшие социал-демократы. (Летом мы должны были быть дома в 9 часов вечера, зимой - в 8 часов; следить за этим обязана была полиция.) Доктор П. тут же вклинился с разъяснением: «Марксизм поставил себе целью планомерную передачу всего мира в руки еврейства». В другой раз речь зашла об акционерных предприятиях. Доктор убежденно заметил: «Посредством акционирования еврей внедряется в систему кровообращения национального производства и делает его объектом своих махинаций». Когда позднее мне представился случай основательно проштудировать «Мою борьбу», целые предложения показались мне очень знакомыми; они в точности соответствовали тому, что я фиксировал на карточках для своего дневника из выражений нашего бригадира. Целые куски из речей и работ Гитлера он знал наизусть.

Эти чудачества, если не одержимость, нашего бригадира мы воспринимали то с улыбкой, то хмуро. Для меня они символизировали всю порабощенность евреев. Но вот к нам попал Буковцер, и миру наступил конец. Буковцер, старый, болезненный, вспыльчивый человек, сожалел о своем былом немецком патриотизме, либерализме и европеизме и впадал в ярость, если слышал со стороны евреев хоть одно слово неприятия или даже безразличия по отношению к еврейству. От высказываний нашего бригадира у него всегда вздувались жилы на висках, выступая, как веревки, на его лысом черепе, и он начинал кричать: «Я не допущу диффамаций в свой адрес, я не позволю диффамировать нашу религию!» Ярость его провоцировала доктора на дальнейшее цитирование, так что я начинал опасаться, как бы с Буковцером не случился удар. Но он продолжал хрипло выкрикивать излюбленное, вошедшее в обиход иноязычное словечко Гитлера: «Я не допущу диффамаций в свой адрес!» Только 13 февраля вражде обоих носителей LTI пришел конец: оба они упокоились под развалинами «еврейского дома» на Шпорергассе...

Если бы такая слуховая восприимчивость проявлялась только в повседневной речи, это было бы, во всяком случае, понятно; человек меньше следит за собой, он в большей мере зависит от того, что у него постоянно перед глазами, постоянно на слуху. Но как обстояло дело с печатным словом евреев, которое проходило многократную проверку и за которое они полностью отвечали? Ведь авторы, записывая свои мысли, кладут их на чашу весов, а потом еще дважды взвешивают их при чтении корректуры.

В самом начале, когда еще выходило несколько еврейских журналов, я как-то прочитал заголовок одной надгробной речи: «Памяти нашего вождя Левинштайна». Вождем, т.е. фюрером, был назван здесь староста одной еврейской общины. Какая неприятная безвкусица, сказал я себе, - и все же, для оратора, в особенности когда он держит речь у гроба, обстоятельства можно признать смягчающими, если он гонится за современностью.

Теперь же, в сороковые годы, уже давно не издаются еврейские журналы, ушли в прошлое и публичные еврейские проповеди. Вместо этого в «еврейских домах» появилась специфически еврейская современная литература. Известно ведь, что сразу же после Первой мировой войны в Германии началось разобщение немцев и немецких евреев, в рейх проник и распространился в нем сионизм. Повсюду стали возникать подчеркнуто еврейские издательства, книжные магазины и книжные общества, издававшие исключительно еврейскую литературу по истории и философии, а кроме того, беллетристику еврейских авторов на еврейские и немецко-еврейские темы. Все это часто распространялось по подписке, причем целыми сериями; мне кажется, что будущий историк литературы, анализирующий данный культурно-исторический и социологический период, должен будет обратить внимание на этот вид издательской и книготорговой деятельности. Так вот, у нас еще сохранился солидный остаток этих, разумеется, неарийских публикаций. Особенно богатый набор подобных вещей был у нашего друга Штайница; он считал своим долгом перед образованием и религией подписываться на каждую из предлагаемых серий. У него я обнаружил произведения Бубера, романы о жизни в гетто, труды по еврейской истории Принца и Дубнова[17] и т.п.

Первой книгой, на которую я наткнулся, оказался том, изданный Еврейским книжным объединением: Артур Элёссер[18], «Из гетто в Европу. Еврейство в духовной жизни 19 столетия. Берлин, 1936». Не будучи знакомым с Элёссером лично, я буквально с детства рос вместе с ним. Когда в 90-х годах у меня начал пробуждаться интерес к литературе, Элёссер работал театральным критиком в «Vossische Zeitung» («Газете Фосса»); тогда этот пост представлялся мне чем-то недосягаемым, пределом мечтаний. Если бы меня попросили в двух словах оценить творчество Элёссера, я бы сказал, что оно в точности соответствовало тогдашней (еще не принадлежавшей Уллыптайну[19]) «Тетушке Фосс»[20]; звезд с неба он не хватал, но это была вполне достойная, нереволюционная, достаточно честная либеральная журналистика. Кроме того, о его критических статьях можно со всей определенностью сказать, что в них отсутствовала национальная ограниченность и всегда учитывался европейский контекст (помнится, Элёссер защитил толковую диссертационную работу о драматургии французского Просвещения), что они всегда и совершенно естественно были выдержаны в немецком духе; никому и в голову бы не пришло, что их сочинил не немец. А теперь, какая метаморфоза! Отчаяние человека, потерпевшего крах и отверженного, - этим чувством пропитана каждая строчка Элёссера. Это надо понимать буквально. Ибо он позаимствовал у одного своего американского родственника эпиграф: «We are not wanted anywhere» (в переводе: «Евреи всюду нежелательны»)! (В первые годы после прихода Гитлера к власти на дверях многих ресторанов можно было видеть таблички: «Евреи нежелательны» или «Евреям вход воспрещен». Позднее никаких запретительных табличек уже не требовалось, и так все было ясно.) А в самом конце книги он рассказывает о похоронах Бертольда Ауэрбаха, набожного еврея и страстного немецкого патриота, умершего в 1882 г. В прощальной речи Фр. Теодора Фишера [21] было сказано, что Ауэрбах восстанет живым из гроба, но Элёссер добавляет в заключение: «Но время поэта и его друзей, время либерального мировоззрения, время связанных с этим надежд немецких евреев погребено под теми же комьями земли».

Больше всего меня потрясли в книге Элёссера не беспомощность и отчаяние, с которыми этот либеральный и полностью ассимилировавшийся литератор принимает свое исключение из общества, и даже не половинчатое и вынужденное обстоятельствами обращение к сионизму. Отчаяние и поиски новой точки опоры были слишком понятны. Но удар в лицо, этот постоянно повторяющийся удар в лицо! В этой гладкой, аккуратной книге с каким-то подобострастием был заимствован язык победителя, то и дело использующий характерные формы LTI. Постоянно применяющееся примитивное обобщение в единственном числе: «надеющийся немецкий еврей»; примитивное деление человечества: «немецкий человек»... Когда описывается совершившийся в Берлине переход от просвещенчества Николаи [22] к критической философии, он именуется «резкий переворот»... Евреи думали, что в вопросах культуры «подключились» к немцам... «Пария» Михаэля Веера[23] - это «замаскированная» пьеса, а «Альманзор» Гейне - «замаскированный» еврей... Вольфганг Менцель[24] стремится к обширной «автаркии» духовной жизни в Германии... Бёрне[25] переживает «бойцовский» период в жизни мужчины, его не сбить с пути ни какой-либо мелодией, ни «голосом крови», услышанным Гейне и Дизраэли... Современная реалистическая драматургия движется по пути, на который ее «ориентировало» убеждение в виновности общественных отношений... Разумеется, присутствует и «закон [необходимости] действия» (das Gesetz des Handelns), это выражение, идущее, видимо, от Клаузевица и до смерти затасканное нацистами. И «закручивать», и «народный», и «полуеврей», и «смешанец», и «застрельщики», е tutti quanti... [26]

Прямо рядом с книгой Элёссера (из той же серии и того же года) стоял «Роман в рассказах» Рудольфа Франка [27] «Предки и внуки». Об этой книге в моем дневнике говорится, что LTI в ней проскользнул вовнутрь; если бы сегодня при подготовке рукописи к печати я захотел выразиться точнее, то лучшего не смог бы придумать. Конечно, лексикон нацистов выдавал себя всей этой «родней» (Sippe), «сопровождением-дружиной» (Gefolgschaft), «закручивать» (aufziehen) и т.п., и это производило тем более странное впечатление, что автор явно подражал гётевскому повествовательному стилю. Но языку победителя он поддался в гораздо более глубоком смысле, чем просто в отношении формы. Он рассказывает (кстати, здесь его поэтический стиль часто оставляет желать лучшего) о немецких эмигрантах 1935 г., поселившихся в Бирме, растравлявших и заглушавших тоску по родине воспоминаниями о переживаниях своих предков в родимом краю... Сегодняшний день Германии заявил о себе единственной короткой фразой; автор с ее помощью ответил на вопрос, почему его герои уезжали из горячо любимой Рейнской области в экзотические страны: «Причины на то имелись, ведь они были евреи». Все остальное, что касалось Г ермании, было исторической новеллистикой, в которой всякий раз речь шла о евреях, столь же ревностных сторонниках традиции, сколь страстных, романтически преданных Г ермании патриотах. Можно было ожидать, что хоть где-то в разговорах и мыслях этих эмигрантов, носивших в себе унаследованную любовь к Германии, должна проявиться понятная ненависть к их гонителям. Ничуть не бывало, совсем наоборот! В сердце уживалась любовь к классическому немецкому языку и классическому древнееврейскому, и это воспринималось как трагическая неизбежность. То обстоятельство, что они были изгнаны из немецкого рая, вовсе не ставилось в вину нацистам, поскольку в самых существенных моментах чувства и суждения эмигрантов совпадали с чувствами и суждениями нацистов.

Смешанные браки между немцами и евреями? «Нет и нет! Что Бог разделил, человек да

не соединит!» - Мы поем «Песнь о родине» дюссельдорфского поэта[28] его грустную песнь «Не знаю, что стало со мною?» (не знаешь, так и разбирайся сам) - «Номадами были мы, номадами и остались. Номадами против своей воли». Мы не в состоянии строить дома в собственном стиле, вот и приходится приспосабливаться к стилю других (нацисты называют это явление «паразитизмом»), теперь, например, мы будем строить синагогу в стиле пагод, а наш кочевой поселок будет называться «Земля кущей».

«Приложи руку к ремеслу!» - это был лозунг LTI в первые годы нацизма, а то, что евреи - торгаши и жутко умные, постоянно ставилось им в упрек Гитлером со товарищи. В книге Франка воспевается одно еврейское семейство, в котором ремесло передавалось по наследству вот уже четыре поколения и которое выставляется как нравственный образец; настоятельно проповедуется возврат «к природе и к ремеслу» и клеймится как отступник и выродок один кинорежиссер, который собирается снимать фильмы и в Бирме - «представляешь, какую картину я им закручу!» - В исторических новеллах один еврей, обвиняемый в отравлении колодцев, чтобы обелить себя, пьет воду из всех источников в округе, выпивает четырнадцать кружек, «и воды родников и рек вошли в него. Они заструились в его жилах, наполняя его тело, его душу, его чувства». И когда его оправдывают и он получает жилье - дом на Рейне, он клянется никогда не оставлять его и «низко склоняется к земле, чьи соки он впитал». Можно ли более поэтично выразить свое согласие с доктриной крови и почвы?

А в конце речь заходит о молодой матери и ее очень юной дочке, о том, что обе женщины собираются подарить по ребенку новой родине. И далее автор с пафосом, невыносимого комизма которого он не ощущает, пишет: «Две матери... будто сестры шествуют они вдаль... и несут новый род в свой плодородный край». Разве здесь не чувствуется опять совершенное созвучие с учением о выведении породы и о роли, отводимой женщине в Третьем рейхе?

Я с отвращением еле-еле дочитал книгу до конца. Ведь историк литературы не имеет права просто отбросить книгу, которая ему противна. Единственный персонаж вызвал у меня симпатию, это был «грешник» Фред Буксбаум, который и в Бирме, как и на родине, сохранял верность своей профессии кинорежиссера; он не дал вытолкнуть себя из своего бытия, из своего европейства, из своего сегодня; он снимал комедии, но он не разыгрывал комедию перед самим собой и сам в ней не участвовал. Да, хотя везде в «еврейских домах» был усвоен язык победителя, это было, пожалуй, все-таки неосознанное рабство, но не признание учений победителя, не вера в распространяемую им ложь.

Мне пришло это в голову одним солнечным утром. Вчетвером мы были на кухне, Штюлер и я помогали нашим женам мыть посуду. Фрау Штюлер, простосердечная женщина, в которой сразу чувствовалась здоровая баварская натура, утешала своего нетерпеливого мужа: «Когда ты снова займешься коммивояжерством в твоей конфекционной фирме - ведь будет же это когда-нибудь! - то мы опять наймем работницу». Какое-то время Штюлер молча и ожесточенно тер тарелки. А потом, со страстью в голосе, выделяя каждое слово: «Я никогда не буду коммивояжером... они абсолютно правы, это не производительно, это все шахер-махер... буду разводить сады или что-нибудь такое... надо быть поближе к природе!»

Язык победителя... говорить на нем даром не проходит: его вдыхают и живут под его диктовку.

XXIX

Сион

С Зеликзоном у нас был налажен взаимообмен: он страдал диабетом и менял свой картофель на крошечные порции мяса и овощей. Он вскоре стал относиться к нам с симпатией (причины этого я так никогда и не понял, но все равно это было немного трогательно), - с симпатией, хотя ненавидел все немецкое и считал идиотом или лицемером каждого немецкого патриота среди носителей еврейской звезды (а таких оставалось очень мало). Сам он родился в Одессе и попал в Германию лишь в возрасте четырнадцати лет, во время Первой мировой войны; целью его был Иерусалим, несмотря на то (или, как он полагал, именно потому), что он получил в Германии среднее и высшее образование. Меня он постоянно стремился убедить в бессмысленности моей позиции. При каждом аресте, каждом самоубийстве, каждом известии из лагерей о смерти, значит, всякий раз, как мы встречались (а это случалось все чаще), мы все ожесточенней спорили, и всякий раз говорилось одно и то же: «И вы все еще хотите быть немцем и любить Германию? Скоро вы будете объясняться в любви к Гитлеру и Геббельсу!»

-    Они - не Германия, а любовь - это не относится к сути дела. Кстати, сегодня у меня припасена пикантная вещица по этому вопросу. Вам никогда не попадалось имя Юлиуса

Баба?[29]

-    Да, это какой-то из берлинских литературных евреев, драматург и критик, так?

-    Какая-то его вещь стоит в книжном шкафу у Штайница, Бог знает, как она туда попала, это ведь издание за счет автора. Полсотни стихотворений, опубликовано для друзей на правах рукописи, поскольку он не чувствовал себя по-настоящему творческим поэтом и всегда ощущал за собственными стихами заимствованную мелодию. Очень благородная скромность, и уместная здесь; ведь на каждом шагу чувствуется то Георге, то Рильке, словом, поет он не своим голосом. Но одна строфа так меня задела, что я почти совсем забыл про искусственность и несамостоятельность. Она записана в моем дневнике, я прочитаю ее вам вслух и скоро выучу наизусть, так часто я ее вспоминаю; два стихотворения, обращенных к Германии, одно 1914, другое - 1919 года, начинаются тем же самым признанием:

А любишь ли ты Германию? - Глупый вопрос!

Можно ли любить свои волосы, свою кровь, себя самого?

Разве любовь не риск и удача?!

И глубже всего и без выбора принадлежу я себе и этой стране, которой сам я и являюсь.

Если бы строчки с «риском и удачей» не так отдавали Георге, то я мог бы просто позавидовать автору. Именно такое ощущение не только у поэта и у меня, но и у многих тысяч людей.

-    Все это самовнушение, самообман, если человек честен, но довольно часто - просто гладкая ложь, а между ними, разумеется, - бесчисленное множество промежуточных случаев.

-    А кто написал самое красивое немецкое стихотворение в Первую мировую войну?

-    Уж не считаете ли вы таковым напыщенную песнь ненависти Лиссауера? [30]

-Чушь! Но вот послушайте: «Внизу, на берегу Дуная, сидят два ворона...» (надеюсь, я правильно процитировал); разве это не настоящая народная немецкая песня, которая вышла из-под пера еврея Цукермана?

-    Она столь же настоящая, а точнее, столь же искусственно подделанная и столь же придуманная, как «Лорелея», кроме того, о возвращении Гейне в лоно иудаизма вы, наверное, слыхали, но о сионизме Цукермана и его сионистских стихах вы, должно быть, ничего не услышите. Все именно так, как было написано однажды на доске в аудитории вашего училища, да и не только там: «Когда еврей пишет по-немецки, он лжет!»

-    С ума можно сойти, ни одному из вас не уйти от языка победителя, даже вам, кто во всех немцах видит врагов!

-    Он куда больше говорит на нашем языке, чем мы на его! Он у нас учился. Дело просто в том, что он все искажает, превращает в ложь, преступление.

-    Позвольте! Он у нас учился? О чем вы говорите?

-Вы еще помните выступления в самом начале, в 1933 году? Когда нацисты устроили здесь грандиозное шествие, демонстрацию против евреев? «Улицу с односторонним движением в Иерусалим!» и «Белый олень изгонит евреев», да и все прочие транспаранты, плакаты и рисунки? Как-то раз ехал один еврей в поезде и на длинной палке держал плакат с надписью: «Долой нас!»

-    Я об этом слышал, но считал, что это горькая шутка.

-Нет, это в самом деле так и было, а лозунг «Долой нас!» куда старше гитлеровщины, да и не мы говорим на языке победителя, а Гитлер позаимствовал все у Герцля [31]

-   Неужто вы верите, будто Гитлер читал что-нибудь Герцля?

-Я вообще не верю в то, что он что-нибудь серьезно читал. Он просто набирался отовсюду отрывочных сведений о вещах, всем известных, да и устраивал из всего, что мог использовать для своей бредовой системы, дикую мешанину, не гнушаясь преувеличениями. Но в том-то и состоит гениальность или бесовщина его безумства или его преступной натуры - называйте и объясняйте это как хотите, - что он все, чего набрался, обязательно так доложит, что это прямо-таки завораживает примитивных людей, а кроме того, превращает тех, кто мог еще что-то соображать, в примитивных стадных животных. А там, где он в «Моей борьбе» вначале говорит о своей ненависти к евреям, о своем венском опыте и знаниях, полученных там, - вот тут он сразу и попадает в сети сионизма, ведь сионизм в Вене нельзя было не заметить. Повторяю, он все искажает в самом грязном, самом мусорном фарсе: черноволосый еврейский парень с сатанинской ухмылкой подстерегает арийскую блондинку, чтобы осквернить в ее лице германскую расу, а цель у него одна - привести свою собственную низшую расу, народ евреев, к мировому господству, о котором они давно мечтают, - правда, правда, я просто цитирую, пусть и по памяти, но в главных моментах буквально точно!

-   Знаю, я мог бы это место пересказать даже ближе к тексту, ведь наш бригадир просто мастер цитировать Гитлера, а это - его самый любимый пассаж. Там дальше говорится, что евреи после Первой мировой войны завезли на Рейн негров, чтобы с помощью принудительной случки испортить белую расу господ. Но какое отношение имеет все это к сионистам?

-   Он наверняка научился у Г ерцля рассматривать евреев как народ, как политическое единство и характеризовать их общим понятием «всемирное еврейство».

-   Вы не чувствуете, что тем самым возводите на Г ерцля чудовищное обвинение?

-   А чем виноват Герцль, что его обворовал какой-то кровожадный пес и что евреи в Германии его вовремя не послушались? Теперь уже слишком поздно, а вы только сейчас переходите на нашу сторону.

-   Ко мне это не относится.

-   Скажите пожалуйста! Вы скоро, как Ратенау, станете утверждать, что у вас белокурое германское сердце, а немецкие евреи - это некое германское племя, где-то посередине между северными немцами и швабами.

-   Я, конечно, не согласен с этой безвкусицей насчет белокурого германского сердца, но что касается «некоего германского племени», чисто в духовном плане, разумеется, то это действительно может к нам относиться; я хочу сказать, к людям, для которых немецкий - родной язык и которые получили немецкое образование. «Язык - это больше, чем кровь!» Я, вообще говоря, не силен в Розенцвейге[32], мне его письма давала госпожа «тайный советник» Эльза, но Розенцвейг - это же относится к разговору о Бубере, а мы ведь остановились на Герцле!

-   С вами толку нет разговаривать, вы не знаете Герцля. Вы непременно должны познакомиться с его работами, это просто необходимо для вашего образования, я посмотрю, что я вам смогу достать.

Целый день разговор не выходил у мета из головы. Может быть, в самом деле это свидетельствует о моем невежестве, что я не прочитал ни строчки Герцля. Да и вообще, как могло случиться, что мне никто не подсунул его? Конечно, разговоры о нем я слышу очень давно, да и с сионистским движением имел возможность пару раз столкнуться. Первый раз - в начале столетия, когда в Мюнхене меня хотело завербовать одно ударное еврейское объединение. Тогда я только пожал плечами, как будто речь шла о чем-то весьма далеком от реальности. Затем - за несколько лет до Первой мировой войны в романе Шницлера «Дорога к воле», и вскоре после этого на одном докладе, который я прочитал в Праге. В Праге, где я несколько часов просидел со студентами-сионистами в кафе, я сказал себе еще решительнее, чем прежде, при чтении Шницлера, что это дело австрийское. Там, где привыкли делить государство на национальности, враждебные друг другу, но вынужденные друг с другом мириться, еще может существовать еврейская национальность; и в Галиции, где еще жила масса местечкового еврейского населения, упорствовавшего в добровольной изоляции, как в гетто, и сохранявшего свой язык и обычаи, подобно жившим по соседству польским и российским еврейским группам, чья тоска по лучшей родине объяснялась угнетением и преследованием, - там сионизм был в принципе настолько понятным делом, что непонятным оставалось лишь одно: почему он возник только в девяностые годы прошлого века и только благодаря Герцлю. И он повсеместно существовал там фактически еще гораздо раньше, хотя в своем политическом варианте - лишь в зачаточной форме, и только глубокая разработка политического аспекта и включение евреев, живущих на Западе в подлинно европейских условиях, эмансипированных евреев, в идею народа, а также замысел репатриации, - только это и составляло то новое, что Герцль внес в уже существовавшее движение.

Но какое отношение имело это ко мне, к Германии? Да, мне было известно, что сторонники сионизма имеются в провинции Позен[33], ЧТо и у нас в Берлине существовала сионистская группа и даже сионистская газета, - но ведь в Берлине можно было встретить массу всякой эксцентрики и экзотики, наверняка и какой-нибудь китайский клуб. Какое касательство имело все это к моему жизненному кругу, к моей личности? Я-то был так уверен в своей немецкости, своем европействе, своей принадлежности к человечеству, к двадцатому веку. А кровь? Расовая ненависть? Ну, уж, конечно, не в наши дни, не здесь - в центре Европы! Да и войн, естественно, никаких уже не ожидалось, в центре Европы, помилуйте... разве что на балканских окраинах, в Азии, Африке. Вплоть до июня 1914 г. я считал чистой воды фантазией то, что писалось о возможности возврата к средневековому состоянию, а к средневековому состоянию я относил все, что несовместимо с миром и культурой.

Тут разразилась Первая мировая война, и моя вера в непоколебимость европейской культуры была подорвана. И конечно, изо дня в день я все сильнее ощущал нарастание антисемитского, нацистского потока - я ведь находился в среде профессоров и студентов, и порой мне приходит мысль, что они были хуже мелкой буржуазии (а что вина их еще больше, это ясно). И то, что теперь, как защита, как необходимая оборона, и у нас усилилось сионистское движение, не ускользнуло, естественно, от моего внимания. Но меня это не заботило, я абсолютно ничего не читал из всех этих специальных еврейских публикаций, которые потом с трудом собирал в «еврейских домах». Как расценить это стремление отгородиться - как упрямство или как нечувствительность? Думаю, что ни так, ни этак. Было ли это цепляние за Германию, любовь, которая ничего не желает знать о своем позоре? Конечно нет, тут не было ни капли патетики, но только нечто само собой разумеющееся. По правде говоря, в стихах Баба сказано все, что я сам мог бы сказать по этому поводу. (Согласен ли он сам с ними сейчас? Да жив ли он еще? - Мы были с ним знакомы, когда нам было по двенадцать-тринадцать лет, а потом больше не виделись.) Но я чересчур глубоко погружаюсь в свой дневник 1942 г. и слишком удаляюсь от записной книжки филолога.

И все же это не так; все эти воспоминания связаны с моей темой; ибо тогда я задумывался о том, один ли я видел неправильно или не полностью то, что творилось в Германии; если так, то я должен был бы без доверия отнестись и к своим теперешним наблюдениям, и в этом случае не подходил бы, по крайней мере, для обсуждения еврейской темы. Я заговорил об этом во время одного из своих еженедельных визитов к Марквальду. Это был практически полностью парализованный, но в духовном отношении вполне активный мужчина лет под семьдесят. Через каждые несколько часов, когда его начинали мучать боли, его стойкая жена делала ему укол морфия. Это продолжалось уже много лет и могло еще долго длиться. Он мечтал повидать своих эмигрировавших сыновей и познакомиться со своими внуками. «Но если они меня отправят в Терезиенштадт, я помру, ведь там я не получу никакого морфия». Его отправили в Терез иенштадт, без его кресла- коляски, там он и помер, и его жена с ним. В каком-то смысле он был точно таким же исключением среди носителей еврейской звезды, как неквалифицированный рабочий или служащий на фабрике: его отец, будучи уже землевладельцем, поселился в Центральной Германии, сам он, получив сельскохозяйственное образование, взял бразды правления в отцовском имении и управлял им, а во время Первой мировой войны ушел в саксонское Министерство сельского хозяйства, где ему был предложен довольно высокий пост. Он рассказывал мне - и это тоже относится к разделу «евреи», - что евреев тогда постоянно обвиняли в истреблении свиней с целью вызвать голод среди немцев, и о совершенно аналогичных мерах нацистов под другим названием: то, что в Первую мировую войну называлось «иудейским убийством», теперь именовалось немецкой предусмотрительностью и плановым народным хозяйством. Разговоры с парализованным Марквальдом, однако, вращались не только вокруг сельскохозяйственных тем: и муж, и жена живо интересовались политикой и литературой, много читали; их, как и меня, события последних лет сами собой натолкнули на проблемы немецких евреев. Им, кстати, тоже не удалось избежать влияния языка победителя. Они дали мне почитать замечательно исполненный большой манускрипт - документированную историю их семьи, жившей столетиями в Германии, и в этой рукописи сплошь и рядом встречались слова из нацистского лексикона, а вся она целиком была вкладом в «науку о родословии» (Sippenkunde) и выражала очевидную симпатию к некоторым «авторитарным» законам последнего государственного режима.

Говорил я с Марквальдом и о сионизме, мне хотелось знать, придавал ли он ему какое- то значение в условиях Германии. Государственные чиновники ведь любят всякие статистические данные. Да, он, конечно, тоже сталкивался с «этим австрийским движением»; он также заметил, что антисемитизм у нас способствовал росту этого движения после окончания [Первой] мировой войны; но по-настоящему общегерманского (reichsdeutsch) движения из него так и не получилось, речь шла у нас только о незначительном меньшинстве, о кучке, ведь большинство немецких евреев уже не мыслили себя вне немецкой культуры. Нельзя сказать, что ассимиляция провалилась или что ей можно было бы дать обратный ход; немецких евреев можно истребить - но не дегерманизировать, даже если они сами будут стремиться к этому. Тут я ему и рассказал то, что услышал от Зеликзона о влиянии Герцля на нацизм...

-    Герцль? Кто это был или есть?

-    Так и вы никогда ничего не читали из его вещей?

-    Я даже имя его первый раз слышу.

Фрау Марквальд тоже подтвердила, что ничего не слыхала о Герцле.

Я пишу об этом, чтобы себя оправдать. Видимо, в Германии не только я, но и довольно много людей до последнего момента были совершенно чужды сионизму. И нельзя говорить, что такой вот радикальный сторонник ассимиляции, «неарийский христианин», аграрий является плохим свидетелем в этом деле. Напротив! Он особенно хороший свидетель, мало того, он в свое время находился на высоком посту, который обеспечивал ему хороший обзор. Les extremes se touchent[34]: Эта поговорка справедлива еще и потому, что диаметрально противоположные партии всегда лучше всего информированы друг о друге. Когда в 1916 г. я лежал в Падерборнском госпитале, меня прекрасно снабжала книгами французских просветителей библиотека архиепископской семинарии...

Но ведь Гитлер годы учения провел в Австрии, и подобно тому как он притащил с собой оттуда и внедрил в общегерманский канцелярский язык слово «официальное уведомление» (die Verlautbarung), точно так же он должен был там впитать в себя и Герцлевы формы языка и мышления (если они действительно в нем сидели), - переход от языковых форм к формам мышления почти неуловим, особенно у примитивных натур. Вскоре после этих разговоров и размышлений Зеликзон принес мне два тома Герцля - «Сионистские сочинения» и первый том дневников, обе книги вышли в «Еврейском издательстве» в Берлине соответственно в 1920 и 1922 гг. Прочитав их, я был потрясен и вместе с тем испытал чувство, близкое к отчаянию. Вот моя первая запись в дневнике по этому поводу: «Господи, защити меня от друзей! В этих двух томах при желании можно найти доказательства для многих обвинений, которые Гитлер, Геббельс и Розенберг выдвигали против евреев, для этого не нужно особой ловкости в интерпретации и искажении».

Позднее я с помощью нескольких ключевых слов и цитат наглядно сопоставил для себя сходства и различия между Гитлером и Герцлем. Слава Богу, были еще и различия.

Главное: нигде Герцль не исходит из того, что чужие народы надо угнетать или даже истреблять, нигде не защищает он идею, лежащую в основе всех нацистских преступлений, идею избранничества и притязания одной расы или одного народа на господство надо всем человечеством, стоящим якобы на более низкой ступени. Он лишь требует равных прав для группы угнетаемых, да скупо отмеренного безопасного пространства для группы, подвергающейся издевательствам и преследованиям. Слово «недочеловеческий» (untermenschlich) он употребляет только там, где говорит о недостойном человека обращении с галицийскими евреями. Кроме того: его никак не назовешь узколобым и упрямым, он не так примитивен в духовном и душевном отношении, как Гитлер, он не фанатик. Он бы хотел быть фанатиком, но сумел стать им только наполовину и так и не смог задушить в себе разум, рассудительность и человечность; лишь в отдельные моменты он чувствовал себя божьим посланником, посланником судьбы: его всегда одолевали сомнения - может быть, он только наделенный фантазией фельетонист, а не второй Моисей. Лишь одно в его намерениях неизменно, и как раз это четко разработано в его планах: то, что действительно угнетенным массам восточных евреев, массам не эмансипированным и оставшимся народом, надо создать родину. Но как только он обращается к западному аспекту проблемы, он запутывается в противоречиях, которые тщетно пытается сгладить. Понятие «народ» начинает размываться; не удается однозначно сформулировать, является ли гестор[35], возглавляющий государство, диктатором или парламентом; Герцль ничего не смыслит в расовых различиях, но вместе с тем хочет запретить смешанные браки; он питает «сентиментальную» любовь к немецкому образованию и языку, которые он хочет вывезти, как и все западное, в Палестину, но при всем том народ евреев образуется у него из однородной массы обитателей восточных гетто и т.д., и т.п. Во всех этих метаниях Герцль проявляет себя не гением, но просто добросердечным и незаурядным человеком.

Но как только он возвышает себя до посланца Бога и хочет встать на уровень своего посланничества, начинает выпирать идейное, нравственное, языковое сходство мессии евреев с мессией немцев, оно превращается в гротеск, а то и нагоняет ужас. Герцль «разворачивает национально-социальное знамя» с семью звездами, символизирующими семичасовой рабочий день, он растаптывает все, что ему противоречит, разносит вдребезги все, что ему противостоит, он - вождь (Führer), получивший задание от судьбы, и осуществляет то, что бессознательно дремлет в массе его народа, массе, которую он призван превратить в народ, - а у вождя «должен быть твердый взгляд». При этом он, по-видимому, хорошо чувствовал психологию массы и знал ее потребности. Он без ущерба для своего свободомыслия и любви к науке хочет создать центры паломничества для живущей детской верой толпы, будет он использовать и свой ореол. «Я видел и слышал (записывает он после успешно проведенного массового собрания), как рождается моя легенда. Народ живет чувствами: массы неспособны ясно видеть. Думаю, что даже сейчас у них нет ясного представления обо мне. Меня начинает окутывать легкая дымка, и она, возможно, сгустится в облако, в котором я буду шествовать»[36] Он всемерно использует пропаганду: если по- детски простодушную массу можно привлечь ортодоксией и центрами паломничества, то в ассимилированных и образованных кругах можно вести «пропаганду сионизма, играя на струнах снобизма», например, используя для этого в венском женском союзе еврейские баллады Бёррьеса фон Мюнххаузена и иллюстрации Моше Лильена[37] (Когда я сейчас говорю о том, что Мюнххаузен, - который до Первой мировой войны во многих еврейских обществах сам читал еврейскую поэзию, - прославлялся в гитлеровском рейхе как крупный немецкий поэт и умел - как сторонник идеологии «крови и почвы» - ладить с нацистами, то я уже подошел к тому, к чему стремился; но это забегая вперед.) Внешнее великолепие и назойливые символы, по Герцлю, - хорошая и необходимая вещь, высоко ценит он и военную форму, знамена и празднества. С неудобными критиками нужно обходиться как с врагами государства. Сопротивление важным мероприятиям нужно ломать «с беспощадной твердостью», не надо закрывать глаза на любые подозрения и ругань со стороны идейных противников. Когда так называемые протестующие раввины исключительно из духовных побуждений выступили против политического и «западнического» сионизма, то Герцль заявил: «На следующий год в Иерусалиме!»[38] «в последние десятилетия национального упадка», - он подразумевает ассимиляцию, - некоторые раввины давали древней формуле пожелания «водянистое толкование», согласно которому Иерусалим в этом изречении означает, собственно, Лондон, Берлин или Чикаго. «Если толковать еврейские предания таким образом, то от иудаизма ничего не остается, кроме годового жалованья, которое получают эти господа». Посулы и угрозы нужно умело дозировать и чередовать: никого нельзя принуждать к совместной эмиграции, но колеблющимся, приехавшим позже придется несладко, ведь народ в Палестине «будет искать своих настоящих друзей среди тех, кто страдал и боролся за общее дело, пожиная за это не почет, а ругань».

Эти обороты и интонации присущи обоим вождям, но Герцль часто дает другому в руки страшное оружие. Он собирается заставить Ротшильдов, для обогащения которых сейчас работают армии всех великих держав, употребить свое состояние для нужд еврейского народа. А каким образом объединенный еврейский народ (то и дело повторяется: мы едины, мы - один народ!) - каким образом он будет самоутверждаться и добиваться уважения к себе? При заключениях мира между воюющими европейскими державами он выступит как финансовая сила. Его задача будет тем легче, что и за границей, т.е. в Европе, после создания еврейского государства наверняка будет жить еще достаточно много евреев, которые смогут опираться на собственное государство и служить ему извне. Какие просторы для всяческих истолкований открываются здесь перед нацизмом!

И, конечно, нельзя не заметить родство личностей, языковые переклички. Стоит посчитать, сколько приемов, речей, ничтожных событий гитлеровского режима называются историческими. Когда же Герцль на прогулке разворачивает свои идеи перед главным редактором «Neue Freie Presse», то это подается как «исторический час», а любой его незначительный дипломатический успех сразу же должен вноситься в анналы всемирной истории. Или вот еще - однажды он поверяет своему дневнику: здесь кончается его частное существование и начинается его историческое бытие...

Снова и снова бросаются в глаза совпадения между обоими - идейные и стилистические, психологические и спекулятивные, политические, - как они оба помогали друг другу! Из того, на чем у Герцля базируется народное единство, полностью подходит к евреям только одно: их объединяет наличие общего врага и общего преследователя. И в этом плане евреи всех стран объединились против Гитлера, слились во «всемирное еврейство» - сам Гитлер, его мания преследования и беспредельная маниакальная хитрость облекли плотью то, что существовало до этого только в виде идей, и он добавил сионизму и еврейскому государству даже больше сторонников, чем Герцль. И снова Герцль - кто, как не он, мог научить Гитлера вещам, столь существенным и полезным для его целей?

То, от чего я отделался одним удобным риторическим вопросом, потребовало бы для точного ответа не одной диссертации. Конечно, нацистская доктрина многократно вдохновлялась и обогащалась сионизмом, но не всегда просто установить с определенностью, что фюрер и тот или иной его соратник, участвовавший в создании Третьего рейха, позаимствовали конкретно у сионизма.

Сложность заключается в том, что оба они, Гитлер и Герцль, вовсю черпали из одного и того же источника. Я уже назвал немецкий корень нацизма: это суженный, ограниченный, извращенный романтизм. Если я добавлю: кичевой романтизм, то это будет самым точным обозначением духовной и стилистической общности обоих вождей. Идеалом Герцля был Вильгельм II, которого он не раз поминал с любовью. Герцль знал психологическую подоплеку геройской позы Вильгельма - для него не составляло тайны, что у императора с его лихо закрученными усами была изувеченная рука[39] и это делало кайзера для него еще ближе. Новый Моисей евреев также мечтает о гвардии в серебряных кирасах. Гитлер, в свою очередь, видел в Вильгельме развратителя народа, но разделял его пристрастие к геройским аллюрам и кичевому романтизму, мало того, он в этом неслыханно превзошел Вильгельма.

Разумеется, я говорил о Герцле с «тайным советником» Эльзой, и, разумеется, это имя было ей знакомо. Но относилась она к нему довольно прохладно, без особой любви, но и без сильного отвращения. Для нее он был слишком «вульгарен», недостаточно «духовен». Он симпатизировал бедным восточным евреям, и здесь у него безусловно были заслуги. «Но нам, немецким евреям, ничего нового он сказать не может; кстати, в сионистском движении он абсолютно устарел. Политические конфликты там меня не очень интересуют; с умеренным буржуа Герцлем не согласны обе партии - ни последовательные националисты, ни коммунисты с друзьями Советского союза. Для меня главное заключается в духовном лидерстве сионизма, а оно сегодня бесспорно принадлежит Буберу. Я преклоняюсь перед Бубером, и если бы я не была так фанатично - пардон! - всей душой привязана к Германии, то полностью была бы на его стороне. То, что вы говорите о кичевом романтизме Герцля, совершенно справедливо, Бубер же, напротив, настоящий романтик, очень чистый и глубокий, я чуть было не сказала „совсем немецкий романтик“, ну а то, что он выступает за особое еврейское государство, наполовину здесь вина Гитлера, наполовину - Боже мой, он же родом из Вены, а ведь настоящим немцем можно стать только у нас в рейхе[40] То, что есть лучшего у Бубера, да плюс к этому еще немецкость в чистом виде вы найдете у друга Бубера, Франца Розенцвейга. Вот вам письма Розенцвейга», - она потом даже подарила мне бесценный том (у нее было два экземпляра), и я до сих пор оплакиваю его утрату, так много из истории культуры того времени он мне прояснил, - «а здесь - несколько работ Бубера».

Замечание для успокоения моей филологической совести: мои «ливианские речи» можно назвать лишь отчасти ливианскими[41] они ВзЯты из моего дневника, и я действительно записывал их изо дня в день под свежим впечатлением от событий, когда услышанное еще звучало в ушах. Бубер не был мне совсем неизвестен, его ведь уже лет двадцать - тридцать назад называли в ряду религиозных философов; имя менее известного и рано умершего Розенцвейга встретилось мне впервые.

Бубер настолько романтик и мистик, что обращает сущность иудаизма в его противоположность. Все [историческое] развитие иудаизма показало, что ядро этой сущности составляли самый крайний рационализм, самая радикальная дематериализация идеи Бога и что каббала и позднейшие бурные взлеты мистики были только реакцией на постоянно господствующую и решающую главную традицию. Для Бубера, напротив, еврейская мистика есть сущностное и творческое начало, а еврейский рационализм (Ratio) - только закостенение и вырождение. Он крупный исследователь религий; восточный человек для него есть человек религиозный по преимуществу, но среди восточных людей евреи достигли высшей ступени религиозного. А поскольку они столетиями жили в тесном контакте с активной Европой, имеющей иные духовные предпосылки, то их задача - сплавить лучшие духовные традиции Востока и Запада для их взаимообогащения. Здесь в игру вступает романтик, даже филолог-романтик (не политик - как у Герцля): религия евреев достигла своей вершины в Палестине, они не кочевники, первоначально это были земледельцы, все образы, все библейские образы указывают на то, что их «Бог был властелином полей, праздники его были земледельческими праздниками, а закон его - земледельческий закон». И «на какую бы высоту всеобщего духа ни поднималось пророческое начало... их всеобщий дух всегда стремился облечься в единое тело из этой особенной ханаанской земли...» В Европе еврейская душа («прошедшая через все небеса и преисподнии Европы»), особенно душа «приспособившихся евреев», сильно пострадала; но «когда она коснется своей материнской почвы, она снова обретет способность творчества». Эти мысли и чувства немецкого романтизма, этот особый языковой мир романтизма, главным образом неоромантической поэзии и философии с их уходом от повседневности, с их жреческой торжественностью и склонностью к таинственному сумраку, - все это присутствует у Бубера.

С Францем Розенцвейгом дело обстоит аналогично, но все же он не так растворяется в мистике и не порывает пространственной связи с Германией.

Но вернемся к нашим баранам, не будем забывать про LTI. Сущность еврейства, оправдание сионизма - не моя тема. (Верующий еврей мог бы сделать вывод, что вторая, более широкая диаспора нашего времени была угодна Богу, как и первая; однако ни первая, ни вторая диаспоры не исходили от Бога полей, ибо подлинная задача этого Бога, возложенная им на свой народ, как раз и заключалась в том, чтобы он не был народом, не был связан границами пространства или тела, а служил голой идее, нигде не закрепляясь кортами. Об этом и о смысле гетто как «забора», очерчивающего духовную самобытность, и о заборе, ставшем удушающим ошейником, и о выходе главных носителей миссии (Бубер говорит «великий Спиноза» в явном противоречии со своим учением), - об их выходе и их выброшенности из новых национальных границ, - ах, Боже мой, сколько же мы философствовали на эту тему! И как жутко мало осталось в живых тех, из кого это «мы» состояло!)

Остаюсь при своих баранах. Тот же стиль, который так характерен для Бубера, те же слова, которые имели у него особый налет торжественности: «час испытания», «неповторимое» и «неповторимость», - как часто встречал я их у нацистов, у Розенберга и у более мелких бонз, в книгах и газетных заметках. Всем им нравилось порой казаться философами, порой они охотно обращались исключительно к образованной публике; массе это импонировало.

Стилевое родство между Розенбергом и Бубером, близость в некоторых оценках (предпочтение, отдаваемое земледелию и мистике в сравнении с кочевничеством и рационализмом, - ведь это было по душе и Розенбергу) - разве это родство не выглядит еще более пугающим, чем родство между Гитлером и Герцлем? Но объяснение такого феномена в обоих случаях одинаковое: господствует в это время романтизм, причем не кичевой, а настоящий, и из этого источника черпают те и другие, невинные и отравители, жертвы и палачи.



[1] Карл Гудков (1811-1878) - немецкий писатель и публицист, глава литературного течения 30-40-х годов «Молодая Германия».

[2] Нюрнбергские законы о гражданстве и расе, принятые рейхстагом 15 сентября 1935 г., резко ограничивали гражданские права евреев.

[3] Имеется в виду первая часть трилогии Э. Двингера (см. прим к с. 130 [прим.109]) «Немецкая страсть» - «Армия за колючей проволокой», где действие происходит в лагере немецких военнопленных в Сибири. Здесь, как и в некоторых других романах, Двингер описывает собственный опыт: во время Первой мировой войны он оказался в русском плену, а в гражданскую войну прошел всю Сибирь в составе армии генерала Колчака.

[4] Буквально: «Для семита». Здесь пародируется название известного прусского ордена - «Pour le Merite», «За доблесть».

[5] «Иудейская война» - сочинение древнееврейского историка Иосифа Флавия (37 - после 100).

[6] Во всех официальных зданиях стояли специальные деревянные стенды, на которых выставлялась газета «Штюрмер».

[7] Юлиус Штрайхер (1885-1946) - нацистский политический деятель, издатель (с 1923 г.) «Штюрмера». С 1925 - гауляйтер Франконии.

[8] в марте 1945 г. Клемперерам после их бегства из Дрездена дали приют их друзья - аптекарь Ханс Шернер и его жена Труде. См. об этом гл. XXXVI.

[9] в книге французского писателя Жана де Лабрюйера (1645-1696) «Характеры, или нравы нашего века» в сатирическом виде изображается жизнь высших сословий.

[10] Эрнст Рём (1887-1934) - руководитель нацистских штурмовых отрядов SA, в 1920-е - начале 1930-х гг. - один из ближайших сподвижников Гитлера. Рост влияния подразделений SА и лично Рёма встревожил военные и промышленные круги, следствием чего стала учиненная Гитлером 30 июля 1934 г. кровавая резня - «ночь длинных ножей». Множество штурмовиков были убиты, а сам Рём застрелен в тюрьме.

[11] Der Mundfunk, JMA - Jüdische Märchenagentur (ср. радио ОБС - «одна баба сказала»).

[12] щамес - служка в синагоге.

[13] Отои Зигфрид Пниовер (1859 - ?) - немецкий литературовед-германист.

[14] Фридрих Гундольф (1880-1931) - поэт, историк литературы, профессор Гейдельбергского университета. Одним из его учеников был Геббельс.

[15] То есть «еврейским», «для евреев».

[16] Waschjuden, Saujuden. Saujude имеет эквивалент более грубый, скорее, «вонючий еврей» (от Sau - свинья, что для благочестивого еврея было оскорбительно вдвойне).

[17] Иоахим Принц (р. 1902) - раввин и общественный деятель. Родился в Германии; в 1926 г. стал раввином берлинской еврейской общины. Постоянно выступал против нацизма, даже после прихода Г итлера к власти. В 1937 г. был арестован гестапо и выслан из Германии, после чего стал раввином в Нью-Джерси. Автор трудов «Еврейская история» (1931), «История Библии» (1934), «Жизнь в гетто» (1937) и др. В 1958-1966 г. был президентом Американского еврейского конгресса. Семен (Шимон) Маркович Дубнов (1860-1941) - еврейский историк, публицист и общественный деятель. Автор 10-томной «Всемирной истории еврейского народа» (на нем. языке вышла в Берлине в 1925-1929 гг., подлинник на русском языке опубликован в Риге в 1934-1938 гг.) В 1922 г. эмигрировал скачала в Ковно, затем в Берлин, а в 1933 - в Ригу. В сентябре 1941 г. был арестован нацистами и помещен в гетто. Погиб, вероятно, в декабре 1941.

[18] Артур Элёссер (1870-1938) - немецкий писатель, литературный и театральный критик.

[19] Известный немецкий издательский дом; впоследствии был куплен нацистским издательством Эйера.

[20] Так окрестили «Vossische Zeitung».

[21] Фридрих Теодор фон Фишер (1807-1870) - немецкий литературный критик и эстетик гегельянского толка, пытался дать теоретическое обоснование реалистическому направлению в литературе.

[22] Кристоф Фридрих Николаи (1733-1811) - немецкий писатель и литературный критик.

[23] Михаэль Беер (1800-1833) - немецкий поэт и драматург.

[24] Вольфганг Менцель (1798-1873) - немецкий писатель и историк литературы.

[25] Людвиг Берне (1786-1837) - немецкий политический публицист и литературный критик.

[26] и прочие, и прочие (итал.).

[27] Рудольф Франк (1886 - ?) - немецкий писатель, литературовед и юрист.

[28] Имеется в виду Г. Гейне.

[29] Юлиус Баб (1880-1955) - немецкий писатель, драматург и театральный критик. В 1933 г. эмигрировал. Автор многочисленных биографий писателей и актеров.

[30] Эрнст Лиссауер (1882-1937) - немецкий писатель, поэт, драматург.

[31] Теодор Герцль (Биньямин Зеев; 1860-1904) - основатель политического сионизма, создатель и первый президент Всемирной сионистской организации. В молодые годы, окончив юридический факультет Венского университета, занимался вначале юриспруденцией, а затем - литературной деятельностью, публицистикой. Под влиянием дела Дрейфуса пришел к выводу о том, что единственным решением еврейского вопроса может быть создание еврейского государства. Этому Герцль посвятил дальнейшую жизнь и политическую деятельность.

[32] Франц Розенцвейг (1886-1929) - немецкий философ, автор работ по истории философии, истории культуры и теологии иудаизма и христианства. Главный философский труд - «Звезда спасения» (1921). В 1924 г. совместно с М. Бубером предпринял новый перевод Библии на немецкий язык; после смерти Розенцвейга Бубер завершил перевод (в 1961 г). Его программа изложена в книге «Еврейское государство» (1896).

[33] Ныне Познань (Польша).

[34] Крайности сходятся (франц.).

[35] gCS(0r (дат.) - ведущий (дела), руководитель.

[36] Ср. Чис 9, 15-23.

[37] Барон Бёррьес фон Мюнххаузен (1874-1945) - просионистски настроенный немецкий поэт. Возродил жанр немецкой балладной поэзии. В числе его сочинений - библейские баллады «Юда» (1920). Иллюстрировавший эти баллады Эфраим Моше Лильен (1874-1925) - еврейский график; он первым из художников-евреев примкнул к сионистскому движению.

[38] в конце еврейской пасхальной трапезы собравшиеся восклицают: «На следующий год [будем] в Иерусалиме».

[39] Левая рука Вильгельма II была от рождения парализована.

[40] то есть в собственно Германии (а не в Австрии).

[41] Знаменитый римский историк Тит Ливий (59 до н.э. - 17 н.э.) вкладывал в уста своих персонажей - исторических лиц (например, Сципиона и Ганнибала) - речи, подходящие к их характерам.

Читайте также: