ГлавнаяМорской архивИсследованияБиблиотека












Логин: Пароль: Регистрация |


Голосование:
Вам нравится наш сайт?


Отличный сайт!
Хороший сайт
Встречал и получше
Совсем не понравился





» » Житие архиерейского служки
Житие архиерейского служки
  • Автор: Malkin |
  • Дата: 18-02-2018 20:44 |
  • Просмотров: 2526

Шкловский Виктор Борисович

Из книги «Исторические повести и рассказы», 1982

В 1751 году через город Севск, на сотнях под­вод проехали гетман малороссийский Разумов­ский и епископ Кирилл, человек тоже трудно- забываемый.

В 1752 году в семье священника Ивана Добрынина родился и был крещен именем Гавриил мальчик.

Младенец этот нашел в священном звании из родственни­ков своих двух дедов и отца.

Дед священничал в Севском уезде, в пятистах верстах от Москвы, в селе Родогоже, на реке Нерусе, а другой дед, по матери, - в том же уезде, в селе Неваре.

Мальчик рос. В 1756 году родогожский дед его уехал в Москву для окончания тяжебного дела с соперниками своими. А в 1757 году, апреля двенадцатого, умер Иван Добрынин.

Сейчас же при вести о смерти сына старик впал в горячку.

Плакал Гавриил Добрынин на реке Нерусе, ‘жалко ему было отца.

Жить было нечем. Нужно было ехать к другому деду, неварскому.

ПЕРЕСЕЛЕНИЕ К ДЕДУ

По прибытии к деду неварскому жил у него Гавриил почти год, и исполнилось ему шесть лет.

Велел дед ему положить в землю три поклона перед ико­ной, и начали они вступление в науку азбуки.

А наука его была свирепая. Говорилось тогда, что ангельское нужно терпение ребенку для того, чтобы научиться скла­дывать слово «ангел».

Учение было замысловатое. По регламенту Славяно-греко­латинской академии оно состояло из фары - класса, где учили читать и писать по-латыни, инфимы, где преподавали славяно-русскую и латинскую грамматику, синтаксис, рито­рику, философию и богословие.

Префект оной академии по регламенту должен был быть не весьма свиреп и не меланхолик.

Доучивались в академии до вопросов, где сотворены ан­гелы, могут ли они приводить в движение себя и другие тела, как они мыслят и понимают-посредством соединения, раз­личения или как-нибудь иначе, а также каков объем ангела. Но Гавриил Добрынин до этой высокой ступени не достиг. Го­ворится, что доброе начало - половина дела. Неварский дед кончил дело на этой половине. Между тем из Москвы прибыл родогожский дед. Прибыл он в севский Спасский монастырь для тяжбы своей с неприятелями.

Природа вложила в него сердце мягкое, хотя и кляузное. Поэтому написал он письмо о присылке ему внука в Севск.

Но неварский дед не находил надобности отягощать себя нарочною подводою.

Жребий Гавриила колебался между двумя дедами нема­лое время.

Наконец, после светлого праздника, на десятую пятницу, решила судьба послать Гавриила в Севск.

В день этот бывает в Севске ярмарка. И на ярмарку эту послал неварский священник племянника своего Степана за сухой рыбой, называемой таранью, а заодно поручил ему и отвезти внука. Мать Гавриила осталась пока при своем отце.

ПЕРЕСЕЛЕНИЯ ОТ ОДНОГО ДЕДА К ДРУГОМУ

Родогожский дед, увидев внука, схватил его на руки с вос­хищением и, прижимая к груди, называл оставленной ему от бога на утешение отраслью и другими именами.

Дед был по натуре боек, памятлив, понятлив, горяч, предприимчив, неустрашим в злоключениях и терпелив в го­рестях.

Долговременные по присутственным местам иски правосу­дия против злодейских и разбойничьих на него нападений по­служили ему к знанию в судоведении, и ежели бы ему да об­разованность, то был бы он человек государственный.

Родогож принадлежал графу Чернышеву, а управляем был смоленским шляхтичем Краевским.

Краевский, злобствуя на деда по причине, его судебной предприимчивости, а может быть и за любовную предприим­чивость, захватил его насильно, затащил в конюшню и мучил там насмерть.

Рано умерла жена родогожского деда.

По правилам, у священника второй жены нет, а должен бь1ть вдовец монахом.

Потащили деда до монастыря. По монастырям тащил он свою тяжбу с Краевским.

Тоска держала родогожского деда.

С тоски познакомился он с рукоделиями - столярничал, портняжничал, переплетал. По вечерам сидел дед под дере­вом с внуком.

Уже заперты монастырские ворота.

Не для старика подстенные лазы, а вечер хорош.

И тут под деревом пел запертый старик любимую свою песню:

Ах! Как трудно человеку Жить без счастья в младом веку.

Печаль тяжко сокрушает,

Сердце в скорбех всегда тает».

Ах, младые мои лета;

Что дражайши всяка цвета!

В несчастии уплывают,

Дряхлу старость ожидают;

Когда ж пройдет цвет младости,

Не чаешь быть уж в радости.

С весны зима неприятна.

Ах! Жизнь наша так превратна!

В старом веке нет покою,

Только болезни с бедою;

Тогда счастье хоть бы было,

Уж в старости не так мило!

Счастье, где ты пребываешь?

Или с зверьми обитаешь?

Перестань, счастье, со зверьми жити,

Прийди бедну послужити.

Смысл этих стихов понятен.

Под опекой деда прожил Гавриил в монастыре почти три года, и научился он не только читать, но даже и писать.

Архимандрит, прослышав об этой образованности, подарил Гавриилу старый свой полукафтан из зеленой китайки на вате.

Перешили этот самый кафтан, и стал сам Гавриил похож на архимандрита.

Сей архимандрит именовался Иннокентий Григорович. Был он из казначеев Троице-Сергиевской лавры. А после Севска переведен в серпуховский Высокий монастырь Наступило в монастыре междуцарствие.

Есть греческое слово «стомах».

Стомах - значит желудок.

И есть послание апостола Павла к Тимофею: «Не пей воды, но мало вина приемли, стомаха ради твоего».

В силу этого текста пили монахи ради стомаха.

Священное писание - вещь мудрая.

Например, существует предписание о постах.

Но существует и другое предписание - что в гостях нельзя отказываться от пищи, даже скоромной.

Поэтому, когда требует стомах скоромной пищи, ходят мо­нахи друг к другу в гости по кельям.

Едят, запивают.

В таких упражнениях случилось в один вечер старому мо­наху Илиодору поссоритьея с дедом Гавриила.

После этой ссоры дед лег спать и положил внука подле себя. Но чернец не был забывчив.

Когда погасили свечу и Все позаснули, взял чернец полено и прошел в комнату деда.

Удар пришелся по Гавриилу«

Гавриил закричал.

Вздули свет, все встали.

В междуцарствие управлял монастырем казначей, отец Савва Требартенский. Дело слушалось ночью. Разбудили дру­гого старца монастырского, Варфоломея, пошли по комнатам со светильниками. Чернец был схвачен, биение сердца его вы­давало. Сам он чинил запирательства.

Дед настаивал, чтобы черноризца допрашивали под при­страстие - или он такой напишет донос, что завтрашний день и судимый и судьи забраны будут в севскую провинциальную канцелярию.

Судьи этими выговоренными с гневом словами были напу­ганы. Ключник был совсем безграмотный, а у казначея дед вел приходные и расходные книги и все дела, значит, знал.

А допрос с пристрастием - это допрос в пыточном отде­лении, называемом также немшонной баней.

Допрашивали при дыбе, а дыбой назывался прибор для подвешивания. К ногам человека привязывали бревно, а на бревно становился палач.

А по спине допрашиваемого водили зажженным веником и били кнутом.

Снимали с дыбы, вправляли руки.

Пытали до трех раз, и звалось это - служить три обедни.

Пытка наказанием не считалась, а считалась только сред­ством узнать истину.

Вот почему испугались судьи, и выдали они чернеца деду головой.

Чернец пал деду в ноги.

Дед настаивал, что по монастырскому уставу должен быть наказан чернец трапезными четками, а трапезные четки со­стояли из тяжелых шаров, нанизанных на веревке длиной почти в аршин. Били этими четками с медленным прочтением трех раз покаянного псалма.

Чернец запросил пощады и во избежание большего зла просил наложить на него цепь. Постановили: возложа на обид­чика цепи и рогатку, посадить его в пустую башню на неделю, чем и кончилось все действие.

Монастырские же оковы были более чем полуторапудовые, а рогатка - это железный обруч с тяжелой железной палкой, вбок идущей.

Рогатка не давала человеку ни лечь, ни встать.

Сидел чернец в башне, и какие песни он там пел, неиз­вестно.

Приехал в это время новый архимандрит, старец Пахомий.

Человек старый до дряхлости. Не успел он водвориться в своих покоях, как произошло на него большое среди монахов недовольствие.

Недовольствие это было в двух пунктах.

Пахомий по дряхлости в праздничные и торжественные дни не просил братию к себе на водку.

Пахомий уничтожил печение по субботам блинов, а по воскресеньям пирогов.

Донос взялся составить монастырский служка Семен Ма­лышев. Этот человек, несмотря на молодость свою, соревновая по славе родогожскому деду и не менее того считался искус­ным в приказных делах. Искусство это приобрел, будучи в бегах и проживая в городе Кинешме в качестве слуги у тамош­него воеводы, которого ябедничеством своим довел до Тайной канцелярии.

Опытный этот человек уверял монахов, что архимандрит богопротивник и нужно крикнуть на него по первому и второму пункту.

Первый и второй пункты обычно обозначали слово и дело.

Первый пункт - это кто виновен в дерзновении против бога и церкви.

Второй пункт - это оскорбление государя и государствен­ных постановлений.

Для этих двух пунктов и была учреждена Тайная канце­лярия.

Тайная канцелярия было место такое, от одного имени ко­торого люди падали в обморок.

Мальчик, слушая заговор, не понимал, что такое первый и второй пункт, и думал, что первый пункт - это запрещение печь блины, а второй - печь пироги, и считал преступление ужасным.

Служка Малышев был человек смелый и к виске на дыбе привычны, потому что доносчика тогда тоже пытали.

Вбежал он в севскую провинциальную канцелярию и закри­чал там слово и дело.

Во исполнение законов наложили на архимандричью ста­рость оковы, отослали с доносителем свидетелей (а свидете­лями были все монахи) в Тайную канцелярию.

Здесь открылись новые важности. Оказалось, что архиманд­рит во время всенощной' на торжественный день тезоименит­ства государыни императрицы приказал стихиры читать, а не петь.

Малышева Семена приказано было наказать телесно и от­дать в солдаты, а архимандриту было приказано петь, старо­стью и подагрой не отговариваясь.

Окончившаяся таким образом экспедиция, то есть делопро­изводство, не оставила без подозрения и хитроумного, пред­приимчивого, памятливого, бойкого и неустрашимого в зло­ключениях родогожского деда.

Архимандрит испросил от московского митрополита по­веление о переведении и сего хитроумного доносчика вместе с тяжебным делом его в Николаевский столбовский монастырь, отстоящий от Севска в пятидесяти верстах. Туда за дедом по­следовал и Гавриил, которому было в это время уже де­сять лет.

ПРЕБЫВАНИЕ В СТОЛБОВСКОМ МОНАСТЫРЕ

Столбовский монастырь отстоит от Родогожа в семи вер­стах.

Архимандрит Варлаам Маевский, получив к себе в мона­стырь бойкого, памятливого и предприимчивого, неустраши­мого в злоключениях добрынинского деда, был испуган, не чая добра и от Гавриила.

Поэтому отправил он старика в Родогожскую пустынь, с глаз долой. А Гавриила Добрынина оставил при себе как бы в виде заложника. У Гавриила был уже в это время голос - дискант. Так что пребывание его у архимандрита тем самым оплачивалось.

Дед, удаленный в пустынь (так назывались в России ма­лые монастыри, в которых не было архимандритов или игуме­нов), на архимандрита уже ни по первому, ни по второму пункту жалобиться не мог.

Пострижена в монахини была мать Гавриила, и посели­лась она в Севском женском монастыре.

В Столбовском монастыре монахи часто зазывали к себе в кельи Гавриила, любуясь его миловидностью и внушая ему попутно желание возлюбить добродетель и удостоиться полу­чить ангельский чин.

В этом чине считали себя все пребывающие монахи и в том числе родогожский дед.

Однажды во время вечернего в церкви моления один из черноризцев, отец Арсений, пользуясь отсутствием в церкви архимандрита, соскочил с левого клироса, поднял свою ман­тию и начал прыгать по церкви, как обезьяна, но в такт цер­ковному песнопению.

Натурально и понятно, что Арсений был пьян.

Прыжки черноризца показались Гавриилу забавными. Он почувствовал, как украсилась ими вся вечерня.

Показалось Гавриилу, что если он все эти действия пере­скажет архимандриту, то, может быть, он заставит отца Ар­сения еще попрыгать для общей забавы и введет это действо на вечерне как постоянное.

Но, выслушав Гавриила, архимандрит рассудил иначе - он послал отца Арсения на неделю в монастырскую поварню дрова рубить, воду носить.

За все это черноризцы Гавриила возненавидели, считая его, не без справедливости, доносчиком.

Архимандрит же мальчика полюбили неоднократно застав­лял его в своей келье представлять действо прыгающего черне­ца, а сам при этом смеялся со всех сил и прихлопывал в ладони.

Потом, двадцать восьмого июля 1762 года, произошло со­бытие. Император Петр был императрицей свергнут и через несколько дней умер, как говорили, от желудочных колик.

Веселие гвардии, поставившей императрицу, было велико.

Вино, и хлебное и виноградное, было роспито все, какое было в столице.

Поговаривали о том, что вернут монастырям деревеньки.

Поговаривали о том, что царем будет Орлов.

О многом еще говорили.

Поговаривали об этом и в монастырях, поговаривали ти­хонько и на улице.

Но в начале июля на улицах забил барабан и был огла­шен манифест следующий:

«Воля наша есть, чтобы все и каждый из наших вернопод­данных единственно прилежал своему званию и должности, удаляясь от всяких продерзких и непристойных разглашений. Но противу всякого чаяния, к крайнему нашему прискорбию и неудовольствию, слышим, что являются такие развращен­ных нравов и мыслей люди, кои не о добре общем и спокойст­вии помышляют но как сами заражены странными рассуждениями о делах, совсем до них не принадлежащих, не имея о том прямого сведения, так стараются заражать и других слабоумных... Если сие матернее увещевание и попечение не подействует в сердцах развращенных и не обратит на путь истинного блаженства, то ведал бы всяк таковых невеждей, что мы тогда уже поступим по всей строгости законов».

Короче говоря, приказано было молчать и благоденство­вать.

Но вскоре Гавриила перевели из Столбовского монастыря в Родогожскую пустынь.

ВНУК СНОВА ВСТРЕЧАЕТСЯ С ХИТРОУМНЫМ ДЕДОМ

Три года прожил мальчик с дедом вместе, учился пению по ноте, а также циферному исчислению.

Дед на бумаге исчислял ему всю невыгодность нынешнего монастырского положения, и мечты об ангельском чине от­летели от Гавриила.

Иногда мальчик отъезжал в Столбовское духовное прав­ление для помощи тамошнему канцеляристу писать духовные ведомости о бывших и не бывших у исповеди.

В течение сего времени учреждена была Севская епархия, и севский Спасский монастырь преобразован был в дом архие­рейский, а Родогожская пустынь со многими другими мона­стырями уничтожена.

Уже далеко зашла наука Добрынина, читал он многие книги - и «Похождение Жильблаза де Сантиланны», сочине­ние господина Лесажа, и того же сочинителя книжицу под на­званием «Баккалавр саламанской, или похождение дона Херубин да ла Ронда».

В книжечке «Баккалавр саламанской» снискивал себе человек фортуну на службе архиепископа Мексики.

Но как попасть в Мексику из Родогожа?

В 1765 году повез родогожский дед внука своего, россий­ского, так сказать, Жильблаза, с намерением пристроить его в Севск, в консисторию.

Но консистория - то есть духовная канцелярия - была уже укомплектована.

Нужно было вновь искать предмета должностного или училищного. Народных училищ тогда в России не было. Из семинарий самая ближняя в пятистах верстах, то есть в Москве.

Да и та была только тем хороша, что лучше ее не было.

Пока непостижимая судьба пеклась о Гаврииле Добрынине, ходил он каждодневно в домовую вотчинную графа Чер­нышева контору для усовершенствования в писании.

Вотчинные конторы крупных господ во всем облике своем подражали государственному управлению и как бы сами со­бой представляли такие государства.

Вотчинный управитель, приказчик и бурмистр изображали из себя присутствующих членов, земский писарь - секретаря.

И все они, кроме управителя, были крепостными людьми Чернышева.

Контора состояла из двух чистых горниц и разделялась на столы, или на повытья.

Слово это старое, но в России его запомнили надолго в производном слове «повытчик». Слово это вы можете знать хотя бы из «Мертвых душ» Гоголя.

Судейский стол за перилами покрыт красным сукном. На нем Уложение царя Алексея Михайловича, а также повеления и формы графские об управлении вотчиною.

Правили вотчиной через повытчиков крестьяне-богатеи и делали в вотчине что хотели.

На стенах изображение царской фамилии и генеральная сей вотчины карта.

Карта же в большом масштабе лежит у стены, в специаль­но выдолбленном бревне, свернутой.

Напротив конторы кладовая для хранения денежных сбо­ров. Караульная и архив.

В этой академии, под руководством деда, совершенствовал свои таланты Добрынин. Отсюда же он делал и выезды.

Восьмого мая в 1766 году выезд сделан был к упразднен­ному Столбовскому монастырю, к Николину дню, на ярмарку.

Ярмарки, как правило, устраивались на монастырской земле и приурочивались к монастырским праздникам, или монастырские праздники к ним приурочивались.

Взяв с собою чернильницу и бумагу, выехал на этот празд­ник и Добрынин. Зная все обычаи, побежал он в церковь и встал у окна. Богомольцы, которыми набита была церковь, совершали непрерывные молебны, нанимая священномонахов.

Начали они подходить к Гавриилу, прося о написании имен на карточках за здравие и упокой.

Гавриил начал усердно содействовать молебствию за добровольную плату. Через несколько часов почувствовал он уже в кармане вес нескольких медных гривен.

Это усугубило его ревность и заставило возвысить цену, что, однако, горячих богомольческих сердец не могло отвра­тить от исполнения их добрых намерений.

Богомольцы морщились, но платили; так шло, или ско­рее -<• бежало время.

Время пробежало, оставя Гавриилу Добрынину воспоми­нания о дне святого Николая и пятьдесят копеек, собранные с богомольцев.

Сумма по тому времени немаловажная.

ДЕЙСТВИЯ СУДЬБЫ

По возвращении из Столбова домой вызван был Гавриил повелением севского архиерея Тихона Якубовского.

Потому что слух и о дисканте, и о ласковости Гавриила Добрынина уже распространился через вотчинную контору Севска до архиерейских палат.

Тот самый старый монах Илиодор, который ударил когда- то мальчика поленом, был уже иеромонахом и архиерейским духовником.

Этот старец, не будучи мстительного нрава и предвидя, как далеко может пойти Гавриил, рожденный от такого корня, как родогожский дед, уведомил, что он может устроить сви­дание с архиереем. По заплате келейному десяти копеек до­пущены были просители к его преосвященству.

Оно сидело на вызолоченных деревянных креслах в гарнитуровой, темно-вишневого цвета рясе и в штофном, зеленого цвета подряснике.

Панагия - то есть образок - висела на его преосвящен­стве не очень блестящая, круглая, величиной с медный пятак.

И сему православия столпу поклонились просители в ноги.

Его преосвященство произнесло тихим голосом:

—      А! Это тот мальчик, о котором говорили мне многие. Для чего ты давно его мне не привез? Я его назначил в певчие.

Прощай, мечта о баккалавре саламанском, прощай, мечта о шпаге и шляпе с пером...

Ангельский чин промелькнул над Добрыниным своими крыльями.

Имя певчего поразило Добрынина как громом, мрак по­крыл чело его, и слезы покатились.

Архиерей, приметя это, подозвал мальчика поближе и спросил о причине плача.

—      Я нотам не учился, почему и певчим быть не гожусь, - проплакал Добрынин, утаивая о своих нотных знаниях. - Хотелось бы мне быть в консистории, при пере.

Тогда архиерей приказал Добрынину на столике, стоящем в комнате, написать на чистой бумаге следующие слова:

«Премудрости наставник и смысла податель, слово отчее Христос бог».

—      Ты пишешь не худо, - сказал преосвященный. - Но на­добно поучиться тому, чего ты не знаешь. У меня и секретарь знает ноту, и сам я по ноте петь умею, и ты, обучившись но­там, можешь быть даже со временем консисторским у меня секретарем.

Позван был дишкантистый певчий, и приказано было за­петь для пробы кант, сочинения Дмитрия Ростовского: «Иису­се мой прелюбезный, сердцу сладости».

Добрынин хоть и лукавил, но голоса скрыть не мог. По этому вызван был канцелярист, и приказано было канцеля­ристу написать от имени Гавриила прошение об определении Добрынина туда, куда его преосвященству заблагорассудится.

Декрет этот был подписан такой резолюцией:

«Регенту, преподобному отцу Палладию, обучать подателя прошения, имея его в особенном своем надзирании и попе­чении».

С этим жестоким декретом отведены были мальчик и дед к отцу Палладию.

И здесь на столе увидел мальчик бутыль с водкой.

- Троелистник, - произнес довольно родогожский дед.

- Троелистник, то есть трефолиум. Учись, мальчик, - произнес отец Палладий. - Трава эта полезна от цинги и при закуске.

Каждое утро выходил преосвященный Тихон Якубовский из внутренних покоев в крестовую комнату. Тут давал он всем общее благословение, на что хор пел: «Исполла ети деспота», то есть «Да будет благословен владыка на многие годы».

В «подачу», то есть в ту комнату, в которой архиерей при­нимал посетителей, входили все имевшие нужду являться к нему. Владыка обыкновенно садился в «подаче» на диван, вы­слушивал и вызывал одного за другим посетителей и большею частью тут же произносил и писал решения и резолюции.

Многие являлись с жалобами друг на друга, другие вызы­вались вследствие какого-либо бурного поступка, о котором как-нибудь узнал владыка. Взыскания в этих случаях были, конечно, различны: виновные получали более или менее стро­гие выговоры, назначались на черные работы в архиерейском доме, отсылались в монастырь, но очень часто наказывались и телесно, тут же, в «подаче», при всех, для всеобщего на­зидания.

—      Э, да ты какой проказник! (или «сутяга», или «него­дяй») --восклицал владыка. - Вот я тебя поучу. Эй! - при­бавлял он, обращаясь к своей прислуге, - плетей сюда!

Разумеется, живо являлись кучера или кто-нибудь из дру­гой прислуги с ременными двухвостками.

—       Ну-ка, раздевайся да ложись, - приказывалось ви­новному.

Принято было, чтобы наказываемый снимал с себя все верхнее платье и оставался в нижнем белье. Вот и разделся и растянулся на полу. Для экзекуции из архиерейской при­слуги являлись только двое с плетьми, а держать должны были предстоявшие духовные, или по назначению владыки, или по выбору прислуги. Отказываться было нельзя.

Четыре человека тотчас опускались на колени, двое дер­жали за ноги, а другие двое - за руки, крестообразно распо­ложенные; для двухвосток открывалось свободное место, было где им улечься на обнаженных частях тела. Наказываемый укладывался так, чтобы владыка, не вставая с дивана, мог своими глазами видеть, плотно ли плети прилегают к телу. Больше всего секли причетников, затем дьяконов, не давали спуска и священникам, особенно молодым.

Кроме таких наказаний, процветали наказания экономи­ческие. От них процветал Тихон Якубовский. Приказал он даже ко дню своих именин, что на шестнадцатое июля, иско­пать пруд в виде своего вензеля: «Т» и «Я».

Пруд копали священники за вину.

По берегам обложили его разноцветными камнями и об­садили цветами.

Был спрошен отец Палладий об успехах добрынинских в партесе. Ответ был, что ученик понимает ноту хорошо. На это последовало приказание шить дишканту шинель зеленого тонкого сукна, не в пример прочим.

Шинели этой певчие все завидовали и даже прозвали Гавриила секретарем.

Не оставлял Добрынин старой своей мечты быть при пере. Вследствие сего преосвященный приказал ему из певческой перейти жить к казначею для помощи казначейскому при­казному, и поручено было Добрынину прописание поповских и дьяконовских печатных грамот.

В этих грамотах вписывалось на порожних местах, остав­ленных между печатными строками, имя новопоставленного попа или дьякона, а также куда, и в какую церковь, и когда посвящен, а внизу подписывался сам архиерей по форме.

Эти прописания доставляли Добрынину дохода около ше­стидесяти рублей в год, без лишения его и певческих при­былей.

Посему здоровье Гавриила было цветуще. Никакими даль­новидностями или предвидениями, часто пустыми, он не бес­покоился.

Читал Лесажа, читал господина Сумарокова и тихо цвел, как цветок в прикрытии.

О НОВОМ ЛИЦЕ ПРИМЕЧАТЕЛЬНОМ КИРИЛЛЕ ФЛИОРИНСВОМ, ЕПИСКОПЕ В ПУКЛЯХ

В начале 1768 года тишайший Тихон Якубовский был пе­реведен на покой в воронежскую епархию, а на место его про­изведен в епископы севские Кирилл Флиоринский.

Сей, приехав, сразу произвел Добрынина в стихарь, и по­лучил таким образом^Гавриил как бы форму и участие в бо­гослужении более официальное.

Теперь должен был он держать перед епископом во время священнодействия книгу, постилать под ноги его преосвящен­ства круглый коврик, называемый орлецом, а также пода­вать ему пастырский жезл.

Стихари были разных материй, и это Гавриила весьма радовало.

Кирилл Флоринский, Флиоринский, так называл он себя по причудливости, был сыном казака Переяславского уезда. Учился в Киевской духовной академии, затем был взят в певчие ко двору императрицы. Но здесь удержался не­долго.

Между тем место певчего придворного при Елизавете было весьма полезно для выдвижения. Но Кирилл, несмотря на не-1 малый свой рост и украинское происхождение, которое в то время во дворе было модно, выдвижения не получил.

Огорченный Кирилл начал посещать лекции физики в Ака­демии наук.

Затем в 1756 году был пострижен в монахи и отправлен сперва учителем Новгородской семинарии, а затем четыре года служил в посольской церкви в Париже, где изучил фран­цузский язык в совершенстве, а также перенял моды и рас­строил свое душевное состояние.

В 1764 году из-за ссоры вернулся Кирилл в Москву,

Здесь понравился он императрице Екатерине по причине крупного своего сложения, но только как проповедник, и по­лучил сан епископа Севского и Брянского.

Сей архипастырь, как видевший большой парижский свет, приказал, чтобы все окружающие его в его священнодействии молодые люди были причесаны с буклями, то есть локонами под пудрой.

Трудно было приучать ему к этому закоснелую монастырщину.

Гавриил же Добрынин, благодаря чтению романов пере­водных» склонен был к опрятности до щегольства и всегда веселил архипастыря ческой своих волос.

Флиоринский был характера пылкого, высокомерного, го­рячего, духа твердого и острого разума.

Дар слова и присутствие памяти были первыми его дарованиями. Кроме того, знал он французский и латинский языки. Но тоска по Парижу и архиерейские занятия, воспоминаниям его не соответствующие, придавали Флиоринскому характер причудливый.

В архиерейском доме было обыкновение, что производя­щиеся священно- и церковнослужители посылаемы были от архиерея к почетным, заслуженным монашествующим для на­учения читать, писать и для познания церковного устава.

И до тех пор не получали они посвящения, пока учителя не выдавали им письменного свидетельства об успехах. Право выдавать эти свидетельства могло довести доходы учителя до двухсот рублей.

Благодаря умению причесываться в число почетных мона­шествующих попал и Гавриил, хотя от роду не было ему двадцати лет. Как человек передовой, Гавриил немедленно снизил цены, почему поставляемые и бросились на учение к нему именно.

Дело это было сложное и спорное, потому что особыми указами было запрещено брать за поставление священства деньги. Поэтому деньги брали, но ссориться из-за этих денег можно было только тишком.

И тут-то и сказалось все хитроумие Гавриила Добрынина.

Его преосвященство любил толковать в церкви народу псалтырь.

Говорил Кирилл ясно и кратко и сам себя любил слушать, закрывая даже при произнесении от удовольствия глаза и склоняя несколько набок голову.

Гавриилу, стоя в алтаре, вздумалось записывать любопыт­нейшие истолкования епископские в тетрадку.

По прошествии нескольких дней догадался Гавриил как бы забыть на окне свою тетрадку при проходе епископа.

Флиоринский посмотрел записки, хорошим почерком напи­санные. Удовольствие выразилось на его лице. Он подозвал к себе Гавриила и сказал:

—      Не один тот бывает учен, кто многим учился наукам, но и тот, кто с примечанием живет. Я в тебе нахожу послед­нее. Продолжай так, как начал, записывай всякое мое слово не только в публичных поучениях, но и в обыкновенных разго­ворах, ибо я имею столько знания, что меня уже учить никто не в состоянии.

Так похвалил себя Кирилл Флиоринский. После слов этих уже не выпускал при нем Добрынин из рук пера и тетради.

«Помни, - говорил он себе, - что учитель твой учился в Париже, о котором путешественники рассказывают, что там ослов в лошадей переделывают».

ГЛАВА, ПОСВЯЩЕННАЯ ОПИСАНИЮ ПАРИЖА.

В НЕЙ ПАРУС ИСТОРИИ ЭТОЙ НАДУТ ВЗДОХАМИ

В мае месяце поехал преосвященный в город Киев, так сказать на богомолье.

Был долог путь.

В пути не торопились.

В Броварах, в восемнадцати верстах от Киева, дожидался преосвященный своего обоза.

Лавра уже была видна как косо надетая на холм корона.

Золотые камни церковных глав украшали эту корону.

Голубой Днепр тек мимо белого города.

Быстрым шепотом рассказал дьякон епископу о случае на дороге.

Кирилл не слушал.

Белым венцом стояла лавра там, вдали.

Епископ стоял, думал о темных комнатах бурсы, о го­родском бурсацком учении, о Петербурге, о дворце, о не­удачах.

—      Так как же, ваше высокопреосвященство? - спросил дьякон.

—      Ах, Париж! - невпопад ответил епископ и, мрачный, пошел на ночевку,

Торопливо побежал за ним дьякон.

—      Ночевать будем здесь, - сказал Кирилл.

Ночь была темна и тиха. Гавриил спал в передней и вдруг услыхал тихий зов.

Большая беленая комната, занятая епископом, тускло освещалась свечкой, г

Зеленое, штофное, на вате одеяло при свете свечи каза­лось черным.

Кирилл сидел в халате.

—      Клопы кусают меня, - сказал он. - Покажи руки: у тебя нету с собой тетради? Не нужно сейчас записывать.

Вид Киева, юноша, пробудил во мне воспоминания о бур­се, и воспоминания привели меня к вратам Парижа. Я не могу оттуда уйти.

Клопы кусают меня, мне не спится. Ворота городские, нет таких в Париже, кроме Триумфальной арки; столица, на серд­це французов похожая, никогда не затворена.

«Придите, -говорит она всем лицо земли покрываю­щим народам, - придите, белые, черные, свободные и в сооб­ществе любви достойнейших женщин и наиобходительнейших мужчин, и свободных от угроз инквизиции, познайте во вся­кое время бытия удовольствие.

Придите, у меня нет ни застав, ни приблизиться вам вос­прещающей стражи, прелестный зов мой слышен в краях све­та, и индеец, как и турок и сицилианин, как и россиянин, бе­гут, задыхаясь, оставляют свои нравы и становятся париж­скими жителями».

Не записывай, не запоминай.

О Париж, о прекрасные стеклянные дома! Я вижу со всех сторон одни только люстры и стекла, а это кофейные дома. Считается их в Париже девятьсот. Есть такие, которые на су­дебные места похожи, и в иных высшие приговоры о сочине­ниях и авторах заключают. Другие за политические кабинеты почитаются, и там-то люди изучают ведомости, как алгебраи­ческую книгу.

В Париже потребны люди всякого состояния, лекари, ку­кольники, даже девки средней добродетели.

Оные девки, как гребцы, поворачиваются к судьбе своей спиной и к ней доплывают.

Кареты парюкские, величайшей скрытности, перевозят с места на место женщин прекраснейших, избегая посмотрения.

Несчастье Икару случилось оттого, что он был не париж­ский житель. Ибо воздух парижский к подъему способен.

Кошельки на волоса там того же цвета, как платья.

О юноша, ничего так на свете сем не приятно, как сметь все делать. Эти моды прелестны. Модные товары составляют здесь музыку для глаз, клавесин цветов. Прелат, то есть свя­щенник, в модном платье, из дома в скрытой карете едет на любовное Приключение.

Ночь приближается, а Париж кажется не менее блистаю­щим. Ряды отскакивающих лучей составляют около Сены наи­прелестнейшую иллюминацию, и назавтра солнце взойдет только для освещения прекраснейших путей, ведущих к об­ворожительным предместьям, где приятные домики находятся в излишестве.

А какая изобретательность, какие лошади, какое разнооб­разие упряжей! Только осетров не запрягают в парижские кареты!

Кирилл молчал.

Молчал Гавриил, думал неизвестно о чем. Может быть, о красоте Парижа, а может быть, и о Киеве, куполы которого начинали уже блистать за тусклыми стеклами комнаты.

—     Желательно, - продолжал Кирилл, - чтобы колокольни в Париже были бы вызолочены. Кроме того, что это соответ­ствовало бы французскому великолепию, это разнообразило бы город.

Архитектура в Париже, так сказать увеселяется, делая в образе строения домов забавные опыты.

Дома в Париже можно назвать пригожими уродами.

Архитектура свободна там, как писание: здания не утверж­даются ни полицмейстером, ни епископом.

Почерки пера писательского там не менее быстры, как и языка обороты, и всякий там может ожидать, что будет обру­ган, - все для смеха поистине, ибо француз не зол.

Поговорим теперь о времени. В неделе есть только один день в Париже, как день есть вечность в нашем монастыре, все там начертывается, печатается, все обнародуется. Месяц по множеству происшествий стоит там целого года.

Светлело; золотели, рыжели золотом киевские купола на белом венце лавры, криво надетом на главу зеленого Киево-Печерского холма.

Голубело небо. Пропадал в комнате свет свечи.

Кирилл задумался.

—      Юноша, - сказал он, - причешись на завтрашний день. Помни, что самое лютое подчинение в Париже есть подчине­ние волосоподвивателям, и все их слушаются. Об остальном молчи. Бастилия есть единый предмет, о котором парижские жители молчаливы.

киев

Как ни медленно монастырское время, но через несколько часов утро наступило.

Въезд в Киев преосвященного ознаменован был колоколь­ным звоном Печерской лав^ы.

На другой с приезда день преосвященный со всем своим штатом пошел в предшествии начальника пещер на поклоне­ние святым мощам, хранящимся в этих темных, ветреных под­земных коридорах.

Долгий, с подземными закоулками ход, из-под сводов ко­торого души преподобных, как говорят, вознеслись в селение небесное, был зрелищем необыкновенным.

По впадинам, лежащим по обеим сторонам, в небольших гробах, вероятно, вследствие тесноты помещения, скорченные лежали тела святых.

На ящиках в стене висел даже нетленный младенец - из числа убитых в Вифлееме. Путь его в Киево-Печерскую лавру был неизвестен.

Митрополит киевский севского епископа принял и угостил отменно. Прочие монастырей начальники принимали иерарха с обыкновенной духовенству униженностью.

В один из дней пошел Кирилл посетить академические классы, в которых он когда-то учился.

Ученики риторских и богословских классов, одетые в сму­рые кафтаны и не носящие штанов, обступили Флиоринского, желая вступить с ним в спор богословский.

Один из риторов, подойдя к епископу, задал вопрос:

—       Если бы турок и жид тонули вместе с христианином, то которого из них должно спасать скорее?

Архиерей ответил рассеянно:

—       Того, который под руку попадется.

Этот ответ произвел в толпе большое движение.

Архиерей между тем потребовал журнал академический того года, в котором обучался поэзии, и вызвал архимандрита Карпинского.

Затем, разогнув журнал, нашел архиерей в нем отметку, сделанную рукой учителя Карпинского.

Отметка эта не одобряла ученика Флиоринского и удержи­вала его в том же классе еще на один срок. Седобородый архимандрит стоял перед епископом красный.

Архиерей с запальчивостью бурсака произнёс:

—       Ложная ваша отметка весь академический журнал па­костит. Я ее не истреблю, пускай пакость эта свидетельствует о вашей слабости. Отметка эта тем вызвана, отче, что я два­дцать пять Ш тому назад, проходя мимо вас, не поклонился. Но, помня священное писание - не воздавать ни злом, ни досаждением за досаждение, удовольствуюсь только выгово­ром и отпускаю от себя без всякого надрания.

Памятливость Кирилла Флиоринского действительно была изумительна.

Архиерейское служение совершалось им с обычным благо­лепием. В служении помогали ему многочисленные священ­ники.

Пышность архиерейского облачения, свет двойных и трой­ных подсвечников, дикириями и трикириями называемых, уве­личивали блеск богослужения.

Особые опахала изображали над головою епископа дуно­вение святого духа.

Тяжелые парчовые ризы окружали его сиянием, но ярост­ный нрав не оставлял сердца разочарованного парижанина.

И он в алтаре одному трикирием бороду подожжет, иному клок волосе вырвет, иному кулаком даст в зубы, иного пхнет ногою в брюхо.

Все это он делал при чрезвычайно, на всю церковь, бран­ном крике.

Особенно он бушевал в ту пору, когда его облачали в священные одежды.

Можно сказать, что он тогда был похож на храброго воина, отбивающегося от окруживших его неприятелей.

Киевские священники, ему не подчиненные, избегали служения с Кириллом, боясь за личную свою сохранность.

И трудно было узнать в этом бушующем в алтаре ярост­ном человеке того грустящего парижанина, который вспоми­нал о городе мира ночью в Броварах.

СТАВЛЕНЧЕСКАЯ КОНТОРА

Доверенность, Гавриилу оказанная, приносила плоды.

Ческой волос и кошельками на букли в цвет одежды при-» влек он к себе сердце бурного епископа.

В Севске учредил епископ контору, назвал ее «Ставленческой конторой», велел в ней присутствовать ризничему и письмоводителем быть Добрынину.

Такса в конторе была такая.

За производство дела, за выучку катехизису, за бумагу, за письмо и прочее - семь рублей.

С дьякона пять рублей, а с посвящаемых в стихарь три рубля пятьдесят копеек, с тем чтобы через несколько месяцев собранную сумму делить на всех певчих.

Такса была написана собственноручно епископом и при­бита в конторе на стене для исполнения собственноручно Гавриилом.

Это дело казалось епископу безгрешным, так как оно малой ценой освобождало просителей от тяжелых взяток. Но при всей безгрешности такса эта противоречила манифесту 1746 года, по которому было приказано во время объезда епархии архиереем на подводы и ни на что от духовенства де­нег не требовать. А за поставление с священника брать два рубля, а с дьякона один рубль.

Всех кандидатов на священство и дьяконство обучал кате­хизису иеромонах Иринарх, который был человек с латынью.

Иринарх и брал с посвящаемых по архиерейской таксе.

Добрынину же поручено было свидетельствовать всех стихарных в чтении, писании, знании церковного устава и кате­хизиса и свидетельство это подписывать.

При свидетельствовании каждый должен был положить в кружку три рубля пятьдесят копеек, а в руку - сколько хотел.

И в руку всякий клал для скорости.

Поэтому Добрынин имел порядочное белье и платье.

Это родило во всем архиерейском штате, а особенно в кон­систорском секретаре, жестокое негодование и зависть.

В этом году благоугодно было преосвященному приняться самому за обучение Добрынина, своего келейника и еще двух певчих латинскому языку и арифметике.

Добрынин понимал, что архиерейское учение будет не лег­кое, поэтому сыскал для арифметики в городе купца, который прежде был у винного откупщика бухгалтером, но за пьянство лишен сего достоинства.

Учителя этого Добрынин держал на своем вине и так узнал, как счислять, слагать, вычислять, умножать и раз­делять.

Поэтому Добрынин всегда являлся к архиерею с исправ­ным ответом на заданные уроки, а соученики его вместо от­вета протягивали к архиучителю руки для битья по ним дере­вянной лопаткой, называемой «паля».

Когда дошли в учении до извлечения корня квадратного и кубического* то архиерей перешел к наглядному методу обучения и велел сделать деревянный куб порядочных раз­меров.

Эту геометрическую фигуру часто бросал архиерей в лоб непонятливого ученика, причем приказано было, чтобы все ра­зом бросались за этой геометрической фигурой под стул, под канапе, под столики, если она туда закатится, и подавали ее архнучителю.

Поэтому извлечение корня кубического в архиерейских по­коях было похоже на игру в мячик.

Еще не был извлечен окончательно кубический корень, как пал на землю снег. И архиерей поехал в город Рыльск, в Белополье и в прочие селения для осмотра благочиния.

Нужно было ехать в лучшие монастыри, попокоиться, по­пировать и получить подарки.

В Рыльске епископ говорил поучение к народу, наполнен­ное гонением на староверов, и тут же, при народе, приказал одного из староверов, обер-офицера в отставке, Сисоя Воро- панова, обстричь и бороду ему ножницами обрезать.

Волос воропановский, говорят, по отъезде архиерея опять отрос.

Купцы же, выслушав с христианским терпением речь архи­ерейскую, угостили его жирным обедом, пивом, медом, до­брыми наливками и остались по-прежнему при старой вере у своих промыслов.

Гавриил же речи архиепископа записывал и пожинал плату от ставленников, потому что в разъезде епископ делал и производство.

Лошади везде ставились бесплатные, харчи не стоили ни­чего, и все поющие и предстоящие имели великие и богатые милости.

Января восемнадцатого был день именин его преосвя­щенства.

От доходов своих сделал себе Гавриил Добрынин новую пару платья. Нарядясь в нее, пошел он поздравить поутру его превосходительство. Архиерей, увидя Гавриила в европей­ском платье, спросил:

—      Давно ли ты сделал обновку?

—      Ко дню тезоименитства вашего преосвященства, - от­ветил Добрынин.

Дав всем благословение и отпустивши всех, сел Флиорин­ский на канапе и сказал Гавриилу следующее:

—      Послушай, Добрынин, ты знаешь, что у меня сегодня много прошено гостей к обеду; знаешь, сколь я люблю поря­док,. и знаешь, сколь я нетерпелив там, где я вижу непорядок; посуди же и познай: могу ли я быть нынешний день спокоен? Ты знаешь, что у меня келейный Васильев, от которого дол­жен зависеть весь порядок, любит хлебнуть через край; чело­века не имам! Иному бы моему брату, русскому архиерею, было сие нечувствительно, но я француз! Я имел случай быть в Париже недолго, но не буду и не желаю иметь случая вы­бить из себя порядка и чистоты парижской. При таких моих обстоятельствах нужна мне твоя служба, которую прими ты на нынешний день вместо моего келейного. Я надеюсь, что ты и в сем случае не меньше мне угодишь, сколько я был тобою доныне доволен.

Добрынин отвечал, что, прося снисхождения к своей не­опытности, он в то же время предложение архипастырское принимает и постарается не сделать проступков против пра­вил парижских.

Архиерей, после сего взяв Добрынина за руку, привел в свой кабинет, поручил ему шкаф с серебром и комод с бельем.

Добрынин принял на себя полномочия диктаторские и по­требовал из консистории двух канцеляристов, стряпчего, двух подканцеляристов и двух копиистов.

Стряпчему приказано было быть на кухне и каждое ку­шанье записывать, чтобы блюдо не заблудилось и не попало вместо архиерейского стола к какому-нибудь старцу в келью, чем раньше и самому Добрынину пользоваться приходилось.

Буфет Добрынин принял на себя. Остальная рать была приставлена к перемене тарелок.

За столом кушали персон до пятидесяти.

Нужно было поддерживать честь дома архиерея; поэтому, отозвавши в буфет воеводского лакея, спросил Добрынин:

•- Что хорошие господа пьют, когда встанут из-за стола?

Лакей ответствовал:

—      После обеда хорошие господа пьют кофей, но к кофею нужно набрать гостиный десерт. Но где сыскать в архиерей­ском доме кофе?

Служители, собранные для открытия кофе, показали, что кофе есть. Но где оно хранится, знает один келейник Ва­сильев.

Немедленно келейник Васильев был сыскан и приведен. Но оказалось, что он, встретя в буфете рюмки, поставленные на. подносе, обратился к ним, как магнитная игла к северу, и затем бросился на них, как Дон-Кихот Ламанчский бросился на кукол, представляющих рыцарскую драму.

Многие рюмки были разбиты, остальные валялись на полу, опустошенные и опрокинутые.

Попытки объясниться с Васильевым к успеху не привели.

' Он произносил речи длинные, но бессвязные.

Повальным обыском кофе наконец был сыскан.

Светские госпожи, впрочем, уже разъехались по домам, а преосвященный в мужском обществе более заинтересовался горячим пуншем.

Уже были поданы свечи, и приятное расслабление овла­дело всеми гостями.

Его преосвященство вызвал Гавриила и сказал?

—      Хочешь ли быть в консистории копиистом? Ты мне мил.

Но Гавриил с некоторых пор рассчитывал на большее,

а на что?

БЛИСТАТЕЛЬНОЕ ПРОДОЛЖЕНИЕ ИМЕНИН

Духовные гости - рыльский архимандрит Иакинф Кар­пинский, путивльский игумен Мануил Левицкий, брянский игумен Тихон Забела, чолпский игумен Антоний Балабуха и брянский протопоп Василий Константинов с прочими - несколько дней еще торжествовали день именин своего архимандрита.

Они настолько потеряли образ и подобие свое, что во­истину стали лицами духовными. Некоторые из этих заболе­ли обыкновенными после таких трудов припадками и были развезены по домам.

Брянский игумен Тихон Забела храбро держался в рядах, Кириллом Флиоринским предводительствуемых. Водяная бо­лезнь, к которой он был склонен, поэтому усилилась, и через четыре месяца получен был рапорт, что его преподобие от­правился в царство бессмертных.

Протопоп Василий Константинов допился до белой го­рячки и в беспамятстве забежал в архиерейскую конюшню. Там уже на соломе отдыхал один из младших гостей, священ­ник Соколов.

От ужаса Соколов протрезвел и начал читать над прото­попом молитвы, чтобы изгнать дьявола, который вгнездился в несчастного. Но протопоп тихо стонал и вскрикивал:

—      Архипастырь божий, помилуй, я пить больше не буду!

Благоговейный Соколов, умывшись, явился поэтому к ар­хиерею и, став перед ним, сцепил руки и, закатив глаза под лоб, произнес:

—      Владыко святой, погибает наш протопоп. Вот до чего науки доводят человека! Отец протопоп брянский, не смогши понять мудрые разговоры за столом, иступился из ума и не­весть что глаголет, являяся яко неистов.

Флиоринский сидел спокойно и допивал свой пунш без умоисступления. Он позвал Гавриила и сказал:

—      Пойди с лекарем, посмотри на этого дурака.

Протопоп стоял в стойле перед конскими яслями. Его

длинные волосы были спутаны и висели на лице. Его лицо опухло. Губы были темно-вишнев'ого, цвета.

—      Ваше священство, - произнес лекарь, - покажите язык.

Темно-вишневые губы открылись, и протопоп проговорил

быстро и жалобно:

—      Нет, нет, господа келейники, не удастся вам меня за­поить!

У архиерея была сестра, о которой будет еще много рас­сказано в этой праздной истории. Жила она на братнем со­держании. К ней-то и был доставлен больной.

Зубы протопопа, лежавшего на жестком диване, под крас­ное дерево крашенном, были стиснуты, губы теперь обвисли.

Лекарь хотел влить ему в рот прохладительное лекарство.

Протопоп, не разжимая губ, стонал}

—      Вино, вино, вино!

Лекарь Павел Иванович Виц, в такого рода болезнях ду­ховную имея практику, был опытен и отвечал:

—      Это не вино, а лекарство, которое я даю вам по науке медицины теоретической и практической, дабы не допустить вас до облирукции альви и внутренной гангрены.

Протопоп тихо плакал, всхлипывая.

Доктор ввел в его зубы нож и продолжав свою речь:

—      Средство это употребляем мы упредительно кровопус­канию и визикаториям, ибо теперь у вас засорившиеся нервы не имеют надлежащей циркуляции сангвинис, отчего и биение пульса у вас непорядочно.

Гавриил улыбался и думал о том, что он теперь, как Жильблаз де Сантиллана, стал помощником доктора.

—       Юноша, - произнес доктор, разжав наконец рот прото­попа, - возьми у его священства язык рукой, и вытащи его на сторону.

После того как это действие было произведено, в рот про­топопа влито было лекарство на такой манер, как делают это коновалы с лошадьми.

На другой день протопоп выздоровел, вернее - затих, и уехал в свое жилище.

Покои архиерейские были убраны, вымыты, выскреблены. В комнатах покадили ладаном.

И воздух стал как обыкновенный.

На третье утро проспался Васильев и, заметив опухшую щеку, по расспросам и догадкам восстановил память о полу­ченной пощечине. Была принесена жалоба архипастырю.

Архипастырь, несмотря на свою к вину привычку, был после своих именин томен и раздражителен.

Он ругал Гавриила на трех диалектах и в заключение приказал, чтобы Гавриил заплатил келейному Васильеву за бесчестие рубль, на чем дело и кончилось.

ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПРАСКОВЬИ ПЯТНИЦЫ

Иконы, на дереве написанные, в царствование Екатери­ны II, в противность мнению при царствовании Петра III, почитались достойными поклонения.

Но зато еретическими считались статуи, из дерева выре­занные, особенно если они были совсем круглые, а не ба­рельефом.

Казались они похожими на идолов.

В марте месяце епископ двинулся через Кромы в Орел восстанавливать благочиние.

Кромы - город тихий, состоял он из однодворцев, то есть из свободных людей, при себе крепостных не имевших.

Эти однодворцы были потомками детей боярских, поселен­ных когда-то в Кромах, в то время, когда город входил в обо­ронительную линию против татар.

По образу жизни однодворцы мало чем отличались от кре­стьян. Жители города Кромы занимались главным образом хлебоп ашеством.

Как только вошел преосвященный в соборную церковь, то тотчас же глазам его представилась рослая, из дерева выре­занная статуя.

—       Кто она? - спросил архиепископ.

—      Святая Пятница, - ответствовал ему священник.

Архиепископ велел Пятницу обшить в рогожу и поставить ее под колокольню на замок.

Жители плакали о Пятнице горько и предсказывали епис­копу и свите его различные бедствия.

И действительно, при переезде из Кром в Орел умер дьяк Максимов, зашивавший святую Пятницу в рогожу.

Кромы, узнав об этом событии, радовались.

Колокольным звоном приветствовал Орел архипастыря.

У каждой церкви стояли священники в ризах, дьяконы в стихарях с кадилами, дьячки и пономари со святой водой в чашках и со свечами. Народ стоял на улицах, народ висел на заборах, народ сидел на гонтовых, на соломенных крышах.

Народ кричал, колокола гудели. Добрынин думал:

«Если с каждого да по гривеннику - хорошо быть архи­пастырем».

Богоявленская церковь, в которой было назначено архие­рейское служение, народом была набита так плотно, как в Риге на кораблях укладывают мачты, в Англию отправля­емые.

Назавтра на квартиру епископа нанесено было хлебов, сахару, чаю, кофе, лимонов, рыбы и прочего.

Началась жизнь, ничем не омрачаемая.

Частые архиерейские священнослужения, частые посвя­щения ставленников, а следовательно, и высокие доходы всей свите.

Частые у граждан обеды и вечеринки с хором певчих до бела света.

Казалось, что архипастырь целый месяц опять справляет день своих именин.

Сверх того поступало к архипастырю содержание от при­готовленной заблаговременно так называемой складки свя­щенно- и церковнослужителей.

Стоит город Орел на впадении реки Орлик в реку Оку.

В Оке вода низкая, и когда идут товары со Свенской яр­марки, часто садятся баржи на мель.

Ока начинается от города верстах в семидесяти, и тут есть село, называемое Очки, или Оки, откуда и название свое река Ока получает.

Выше города стоит Хвастливая мельница, графу Голов­кину принадлежащая, и когда нужно снять суда с мелей, то продают с этой мельницы воду по вершкам, так что служит она вместо шлюзов.

Так торговали в Орле даже водой.

А торговые люди к религии привержены.

Но архипастырь не умел пользоваться своим счастьем и начал обличать раскольников.

Раскольниками в то время назывались люди, придержи­вающиеся старых обрядов.

Были эти раскольники главным образом купеческого зва­ния, и многие из них состоятельные.

Преосвященный произносил против раскола речи в соборе.

' Речи его были яростные, называл он раскольников суки­ными детьми, плевал на них в церкви и заговаривался до того, что в церкви начинал вспоминать про Париж и ругаться.

Уведомлен был архиерей от Архангельской церкви свя­щенника, который добивался места протопопа, что купец Ов­чинников утверждает, будто епископ заговаривается и мозги у него без задвижки. Причем оказалось, что Овчинников го­ворит это не аллегорически, а исторически.

Епископ потребовал, чтобы Овчинникова схватили как богохульника.

Но Овчинников вел большую торговлю скотом и не стал дожидаться, покамест его схватят, выехав куда-то по торго­вым делам.

Архиерей послал донос в синод, утверждая, что постра­дали вера, закон, сан и должность. Но Овчинников с товари­щами через свои купеческие конторы в Петербурге донос от­вел, и архиерей ответа на жалобу свою не получил.

И более того священник Архангельской церкви, несмотря на желание архиерея, не смог получить за поношение протопоповского звания.

Во всех этих делах Добрынин принимал участие только косвенное, так как дела эти были малодоходны.

Любил больше гулять Добрынин по широким, неживопис­ным улицам города Орла.

Куда ни шел Добрынин, за ним всегда следовала, как сле­дуют собаки за телегой мясника, толпа просителей.

Толпа провожала Добрынина безотвязно, представляя ему свои просьбы. Благоразумные к просьбам присоединяли точ­ную цифру воздаяния.

Безумные только плакали и говорили:

—      Мы бедные, мы прожились, дома у нас остались ста­рики и малые дети.

Благоразумных Добрынин выслушивал внимательно, чи­стосердечно, со священнической прямотой, уверял в исполне­нии просьбы, ставил срок и слова своего не ломал.

Безумных Добрынин не доводил до отчаяния, а говорил им некоторые слова, из которых нельзя было понять ничего.

Постепенно время делало и безумных благоразумными и щедрыми.

Добрынин жил как умел и умело работал.

Работы было много, писал он ночью и взял привычку, на­писавши страницу, спать тут же, положивши голову на стол, в ожидании, пока высохнут чернила. При присыпании песком не нужно было ожидать, но буквы получались не такими бле­стящими.

Так всю ночь то писал, то засыпал на минуту Добрынин.

Так на севере, на льдине, спит тюлень, просыпаясь каж­дую минуту, дрожа перед призраком и шорохом белого не спящего медведя.

И раз сон схватил Добрынина за чесаные его волосы, и бедный тюлень переспал несколько минут.

Свеча оплыла, упала, обожгла пальцы, загорелись бумаги.

Добрынин вскочил и начал руками тушить огонь с боль­шей яростью, чем тушат пожар в городе пожарные.

Темно стало в комнате.

Добрынин высек огонь на трут, вздул пламя, зажег новую свечу.

—       Горе, - сказал он. - На одном деле отгорели углы.

Добрынин начал обравнивать обгорелое место ножницами.

Тьма, усталость мутили его, круги шли в глазах, и вдруг он увидел, что ножницами обрезал подпись архиерея с по­меткой.

В отчаянии сидел Добрынин.

Вспоминал все происшествия подобные в истории, вспом­нил, что сам Бирон, герцог Курляндский, странное имел обык­новение жевать пергамент. Это было тогда, когда Бирон слу­жил еще копиистом. И вот случилось раз тогда, что сжевал он и проглотил важный документ.

«Но не погиб же Бирон, -подумал Добрынин. -«Может быть, и мне фортуна, как Жильблазу, приготовила какую-ни­будь радость, может быть, и я буду дворянином».

И, так говоря сам с собой, тихонечко подклеил он виш­невым клеем архиерейскую подпись к бумаге.

А что из этого последовало, вы узнаете в следующей гла­ве этой высокоправдивой, хотя и не героической, книги.

ГЛАВА, СОДЕРЖАЩАЯ ОПИСАНИЕ ХИТРОСТИ ДОБРЫНИНСКОЙ, А ТАКЖЕ НЕСЧАСТЬЯ,

С НИМ СЛУЧИВШИЕСЯ, РАССКАЗЫВАЮЩАЯ

Нужно было сбыть с рук резолюцию. Всего удобнее это сделать попозднее обыкновенного, когда заходящее солнце уже светит плохо через мутные стекла архиерейских покоев, а дорогие свечи еще не зажжены.

Добрынин расчесал волосы лучше обыкновенного, напуд­рился, надел башмаки с блестящими пряжками и пошел к архиерею.

Архиерея карета между тем катилась по улицам Орла.

Архиерей важно сидел рядом с господином Астафьевым.

Восемь лошадей тянули карету, висящую на ремнях для мягкости.

Козы, оборванные гарнизонные солдаты мелькали за ок­нами кареты, и вдруг увидел архиерей стройную фигуру До­брынина.

Постучавши перстом в переднее стекло, архиерей остано­вил карету.

Он милостиво предложил Добрынину войти в карету.

Илья Пророк, вознесенный на небо на колеснице, вероят­но, чувствовал себя не столь прославленным, как Гавриил, которого на виду у булочника и бабы, торгующей тыквенными семечками, взял архиерей в карету.

-Карета затарахтела.

Архиерей, взглянув на обер-провиантмейстера, промолвил, указывая на Добрынина:

—      Этот у меня самый надежный.

Потом, взявши Добрынина за свободную от бумаг руку, сказал:

—      Продолжай так, как ты начал.

Добрынин поднял очи к небу.

Небо в карете было покрыто стеганым шелком голубого цвета с букетами.

В архиерейских покоях Добрынин подавал бумаги, сопро­вождая их рассказами о городских новостях; свечи еще не были зажжены, и подклейка прошла незамеченной.

Так рос Добрынин.

Деньги уже стали привычными для его кармана, и Гавриил заказал себе шелковый двойной кошелек с кольцами, и через петли шелка не медь, а серебро видно было.

Но тут начались гонения.

По неизвестным причинам ненавидела Добрынина архие­рейская сестра. Была она когда-то выдана за соборного клю­чаря, но ключарь ошибся в направлении, он не вносил сплет­ки в архиерейскую спальню, а выносил их оттуда. Поэтому был он пощупан в той же спальне палками, а потом выслан в Киевский монастырь, где и скончался.

Осталась архиерейская сестра вдовою с двумя дочками. И находилась она с Добрыниным как бы в соперничестве.

Выехали из Орла с колокольным звоном, но уже не только на заборах, но и на улицах народа не было.

Потому что жители орловские его преосвященством, так сказать, объелись.

Приехали в Севск, и здесь пошла о Добрынине молва, что будто вывез он из Орла до тысячи рублей, а это уже вытер­петь было невозможно.

Уже сам владыка начал поговаривать, что до Добрынина доберется.

В торжественный день епископского служения шествовал Кирилл с горнего места к своей кафедре.

Горнее место - это особый как бы балкон с позолотою и резьбой и с выпуклыми, но не круглым^ ангелами, из дерева сделанными. Здесь и восседают смиренные епископы.

Посидевши на горнем месте, соизволил пойти епископ в алтарь. Нужно вам сказать, благоразумный читатель, что дьяконы в алтаре сидеть не могут, а женщина в алтаре, кстати сказать, как и собака, пребывать не может вовсе.

Кошка же может.

Священник же в алтаре может даже сидеть.

Епископ в алтаре имеет кресло, называемое кафедрой.

На кресло сел епископ, и должен он был выслушать чита­емые Добрыниным вместо него благодарственные молитвы за приобщение святых тайн, и только начал читать Добрынин бархатным своим голосом, уже не дишканистым, но альтовым, как вдруг почувствовал он, что в волосы его впиваются две руки.

Флиоринский был человек сильный, и руки его не были по­хожи на пуховые.

Он таскал Гавриила за волосы в алтаре так, как кречет таскает курицу.

Пыль стояла в алтаре.

Первый удар ногами в Добрынина пришелся по престолу.

Престол загудел.

Потом попало архимандриту Карпинскому-тот благора­зумно вскочил на подоконник.

Причетники рассеялись по разным местам алтаря, ожидая с благоговением и страхом’ окончания святительского рукопри­кладства. В церкви продолжалось пение концерта. И в такт бил епископ Гавриила и в голову и в шею.

Наконец гнев утолился. Иерарх задыхался.

—       Какая вина моя, о преосвященный? - жалобно произ­нес Добрынин.

Оказалось, что перед кафедрой архиерея не был положен орлец. Орлец - это маленький круглый коврик, на нем вышито изображение орла.

Упущение это архиерей заметил не сам, указано ему было на -это добродетельным архимандритом.

Орлец был подан, архиерей сел.

Добрынин сгоряча начал драть благодарственные по при­чащении молитвы.

Флиоринский сидел, кушал просфору, заливал кагорским вином, а Добрынин скороговоркой читал:

—        «Да будет благодарение его преосвященства в радость, здравие и веселие, да будет в страшное и второе пришествие сподоблен он стати одесную...»

Придя в свою горницу, пустился Добрынин в глубокое ма­лодушие. Болело тело, болела душа. Общество Добрынина со­стояло из нескольких причетников и нескольких певчих, и был опозорен он перед всем обществом.

Ночью Добрынин не спал.

Казалось ему, что наяву пришел в келью бакалавр Сала- манский в шляпе с перьями, в шелковом костюме, а потом приехал в карете, запряженной осетрами, епископ и тут же, в горнице, начал совершать архиерейское богослужение, и палит он ему в лицо. И сам Гавриил уже не Добрынин, а дон Херу- бин де ля Ронда, только звание это он где-то украл и под­клеил. А епископ приехал на осетрах, и бороды рвет, и свеча­ми лицо подпаливает, и ногами дерется, и про Париж расска­зывает. А лицо у епископа!.. Почему у епископа Флиоринского лицо знакомое? А может быть, он и не епископ, а де ля Рон­да? А это, кажется, не де ля Ронда, а лекарь Винц.

Тут жар поднялся, и наступила тьма, и этим я кончаю главу.

ГЛАВА, СОДЕРЖАЩАЯ ВАМ БЫ ТАЙНУ

Утром архиерей посетил больного сам.

Мрачно попробовал Кирилл пульс, посмотрел язык.

Раскрасневшийся и разметавшийся Добрынин лежал, ни­кого не узнавая.

Архиерей вышел, закрыл дверь, постоял.

Келейник стоял перед ним безмолвно.

—        Пойди, - сказал Кирилл глухо, - пойди скажи ему, - продолжал он громко, - что я на него зла не имею.

Добрынин лежал без памяти. Жар струился вокруг него водой. Вдруг он услышал голос.

Это келейник кричал ему на' ухо:

—        Его преосвященство зла на вас не имеет!

—        Не имеет? - спросил Добрынин. - Хорошо, я встану! В конторе ставленники есть?

С раскрасневшимся лицом встал Добрынин, пошел в кон­тору, начал писать, потом пронял его жестокий озноб, и упал он лицом на бумагу, и на щеке его отпечатались имена людей, в священство принятых.

Певчий Козьма Вышеславцев, игрок на гуслях, человек ве­селый и запойный, но добрый, поднял Добрынина на руки и отнес его в постель ризничего Гедеона - далеко Добрынина было нести уже нельзя. Он лежал и бредил золочеными париж­скими колоколами и архиерейскими палками.

А это кто? Как будто мать пришла?

Вот он забыл ее, а она пришла монахиней.

«Ты монахиня, мама, ты почему плачешь? Монахиней тоже можно было быть».

«А почему ты плачешь? А почему его преосвященство ря­дом?»

«Ваше преосвященство, почему плачете? Ваше преосвящен­ство, помните вы?»

«Авессалом, сын мой», - произнес его преосвященство.

«Да, помню, ваше преосвященство, читал. Бунтовал Авес­салом против отца своего Давида, и были у Авессалома длин­ные волосы, и запутался волосами в ветвях Авессалом. И мул ушел из-под царевича, и висел Авессалом на волосах. Погиб Авессалом, и плакал Давид: «О Авессалом, сын мой...»

А это Винц говорит:

—     Ему нужно сделать пургаториум для очищения внутрен­ности. Вы не огорчайтесь, ваше преосвященство, юноша болен не оттого, что потаскали его за волосы. Это вредная горячка с пятнами, тифус.

Ушел Винц.

«Мама, почему ты плачешь на плече его преосвященства? Ты в чем его упрекаешь? Я ведь не его сын, а сын священника родогожского. Вообще непонятно. Киев, криво надетая шапка лавры на горе. Днепр подымается голубой и горячий...»

Утро лежало на штофном его преосвященства одеяле свет­лыми зайчиками.

Добрынин проснулся, удивился.

На нем лежало одеяло его преосвященства - большая ми­лость.                                                          .

Хотелось есть.

Перед ним сидел Козьма Вышеславцев, спросил:

•- Вылез, парень?

Винц, обыкновенный Винц, вошел в комнату и сказал:

—     Жар миновался, я велю сделать для вас ячменную кашу с курицей.

Потом пришел ласковый восьмидесятилетний старик, назы­ваемый Палей.    1

Погладил Добрынину руки, сказал:

—      Грехи, сын мой. Архиерей много про тебя спрашивал, к тебе ходил.

—      А моя мать где? - спросил Гавриил.

Палей смутился Немного и сказал;

—      Да, была здесь мать твоя, только она сейчас ушла в монастырь обратно... Ну, ты поправляйся.

С трудом поправлялся Гавриил, слабость не давала встать ему на ноги.

Спросил про архиерея.

Архиерей, оказывается, уехал на похороны черниговского преосвященного Кирилла Ляшевецкого.

Тот обгорел, читая в кровати.

Сальная свеча упала, оплывши, и зажгла ватный халат.

Архиерей как будто придрался к случаю, чтобы уехать, вер­нулся как ни в чем не бывало, но Гавриил начал с тех пор называть его наедине дядей.

НОВОЕ ДОСТОИНСТВО

В августе раз вошел Гавриил Добрынин к архиерею. Он подозвал юношу к канапе, на котором лежал, и произнес.

Произнес он, по своему обыкновению, для начала текст из святого писания:

—      «Приклони ухо твое, забуди люди твоя и дом отца твоего, и возжелает царь доброты твоея».

Произнеся эти слова пророка и царя Давида, архиерей про­должал уже, так сказать, прозой:

—      От давнего времени намерение мое было сделать тебя к себе поближе. Прилежность, исправность твоя во всех должностях давно побуждают меня отличить тебя от всех домашних.

Добрынин обрадовался, архиерей же продолжал томным голосом:

—      С сегодняшнего дня должен ты быть при мне келейным на месте отринутого за пьянство Васильева.

Этого Добрынин не ожидал. И стал, как соляной столб.

Знал он, что за три года девять келейных бежало от святительских рук, и поэтому начал оправдываться и отказываться бессвязно.

Но архиерей произнес голосом ласковым:

—      Не тревожит ли тебя то, что от меня те девять отошли нечестным образом? Инако и быть не могло, ибо ни один из них не имел ни ума, ни верности, ни порядочного поведения. А человек, не имеющий совокупно сих трех квалитетов, ни в какую благородную должность не годится.

И дальше, вздохнув и без обычного яда, мирно .продол­жал архиерей:

—       Мое намерение выше и благороднее, чем ты думать мо­жешь. Мое намерение - чтобы различествовать мне с тобою только именем и должностью, но душу иметь с тобою одну.

Эти слова тронули Добрынина темным обещанием, в них заключенным. И он бросился в глубоком молчании в ноги пре­освященному.

Это вообще в оградах монастыря главная норма поведения.

Подняв нового келейника, преосвященный показал ему гар­дероб, буфет и снова показал серебро.

Душа у преосвященного была тревожная.

Узок монастырь, высока монастырская стена, и бегал в ней Флиоринский, как белка в проволочном колесе. Только не по прутикам, а по людям.

Полюбил с тоски Кирилл Флиоринский черную работу - кирпич и известь обжигать и дрова пилить - и поэтому имел обыкновение, вставая очень рано, забирать на эту работу весь свой келейный штат - дежурного, певчего, двух истопников, сторожей, дровосеков.

Дома оставался один Добрынин.

И вот приходилось ему сперва чистить столовые ножи, подсвечники, тазы, потом браться за щетку, потом браться за метлу - в любом порядке для разнообразия.

■ Так работал он, напевая себе песенку о том, что теперь у него с архиереем одна душа.

Не этого ждал Добрынин, оставя должность человека при пере. Но будущее готовилось для него еще худшее.

. Казалось, что архиерей его держит при себе л в то же время ненавидит, как человека, знающего некоторую тайну.

Однажды в глубоком унынии сидел Гавриил на полу, считая грязное архиерейское белье, и вдруг к нему вбегает сам разъ­яренный, святитель и оглушает вопросом:

—       Был ли ты сегодня в церкви?

—       Был, - быстро ответил Добрынин.

—       А какое сегодня читали евангелие?

Добрынин молчал. Епископ же, вцепившись в его авессаломовские волосы, произнес:

—       В церкви читано евангелие: «Идеже есмь аз, ту и слуга мой быдет». А тебя целый день нет при мне, да еще в нужную пору, когда я сам из новоотстроенной церкви щепу таскаю.

Побежал Добрынин в церковь и очищал с работниками щепу и всякий сор, а вечером его ругали за упущение по дому, а ночью считал грязное архиерейское белье.

Наутро 'было приказано дать чай, но архиерей чаю не пил, а убежал планировать землю под новую, колокольню.

И чай нужно было подать туда, а там архиерей приказал Добрынину таскать на носилках землю. И горько еще упрекал при этом, почему у Гавриила вылезли волосы.

—       Волосы, - он говорил, - были у тебя, как у Авессалома, почему нет у тебя твоих волос?

—       От горячки и трудов, - ответил Добрынин.

НОВОЛУНЬЕ

Слухи шли об епископе, что он в уме не совсем в своем, что он, когда восходит луна, ходит с закрытыми глазами по монастырю в состоянии сомнамбулическом.

Приближалось новолунье, и все раздражительнее стано­вился епископ, и уж ни о чем не мог думать Добрынин.

Раз ночью услышал он из темного буфета сквозь стеклян­ные незакрытые двери, что кто-то говорит в гостиной.

Добрынин встал.

Луна светила на пол гостиной, архиерей ходил в темноте, тело его было освещено только в нижней половине.

Архиерей говорил то важно, то скоро, то взвизгивал:

—       Я принц-архиерей, а не такой лапотник, как другие рус­ские архиереи. Придите слушать, что говорит севский архиерей.

Потемкин - разве он не был учеником дьячка? Разве он не собирался поступать в монахи, разве я его не превосходил в диспутах риторических?

А куда теперь забрался одноглазый?

А мне орлец под ноги. А я разве сам птица?

И забормотал архиерей про медведей, лосей, слонов, коров, и тосковал, и говорил про зверей поющих, вопиющих, взываю­щих и глаголющих.

И потом засмеялся тихонечко.

—       Да, ты погиб, мой товарищ черниговский. На четыре застежки был застегнут шлафрок твой и горел, тебе его не со­рвать. И мне никогда не сорвать моей рясы.

Добрынину стало сперва скорбно, потом скучно. Он отсту­пил, закрыл стеклянную дверь и снова лег в буфетную, подло­жив себе под голову вместо подушки грязное архиерейское белье.

А архиерей там, в гостиной, продолжал бормотать.

Добрынину хотелось одного - спать.

Спать часов двенадцать подряд.

Утром преосвященный позвал его совсем рано.

В темноте подошел келейник для принятия приказа.

Архиерей, не открывая глаз, сказал;

—       Хочешь ли ты жениться?

—       Нет, - отвечал Гавриил.

—       Захочешь! - сказал архиерей. - У меня есть невеста, живет она у сестры, она мне доводится как своя, женись.

—       Не хочу, - ответствовал Гавриил.

—       Да для чего ж?

—       Мне еще рано жениться.

—       Ну, пойди, - закончил архиерей свою темную аудиенцию.

Добрынин знал эту толстую девку, которая приходилась

архиерею как своя.

Было ей лег двадцать пять, и жила она при архиерейской сестре.

Дело было невыгодное.

Добрынин подумал, что и он сам архиерею вроде как бы свой и архиерей хочет спустить с рук сразу двоих свойственников.

Днем Кирилл был гневен. За обедом бросил в Добрынина яблоко с такой силой, что кресла откатились на аршин назад.

Вечером архиерей сидел в спальне на постели и стриг ма­ленькую собачку, ласково говоря с ней по-французски.

Добрынин вошел, и сделал монастырский артикул в ноги, и произнес:

—       Нижайше прошу ваше преосвященство уволить меня от теперешней должности к прежней.

Архиерей бросил ножницы на одеяло, вздернул нос. Недостриженная собачка, тявкая, соскочила на пол.

—       Маловер, - произнес архиерей, - почто усомнился еси?

Потом, помолчав еще несколько секунд, архиерей вскочил

из-под одеяла, неодетый, и побежал в кладовую.

Добрынин молчал в недоумении.

Из темной кладовой вдруг вылетел рыжий лисий мех, потом другой, третий - и так всего до восемнадцати.

За лисами вышел сам архиерей.

—       Вот возьми, - сказал он, - сделай себе шубу. Сукна на покрышку можешь сам купить.

И, помолчав, прибавил:

—       Деньги имеешь.

Итак, соорудилась эта шуба, которая была как бы мирным трактатом, а о сватовстве замолкла на некоторое время вся­кая речь.

ЗАГОВОРЫ И СОБЕСЕДОВАНИЯ, ДОНОСЫ И ПРОЧЕЕ МОНАСТЫРСКОЕ

Часто бывали у архиерея в покоях консисторский член Иринарх Рудановский и учитель латинского языка Садорский. Вместе с Добрыниным представляли они собою одну ком­панию.

Садорский называл Рудановского отцом, а Добрынина бра­том и другом.

Таким образом, получилось как бы святое семейство.

Садорский был человек опытный и небрежно-льстивый.

Нужно сказать, что, по обычаю, епископ не имеет права подавать прошения о переводе-в другое епископство.

Перевести можёт святейший синод, так сказать, по соб­ственной воле.

Поэтому епископы хлопочут путями окольными.

Все люди севские ждали, когда же наконец уедет епископ Флиоринский.

И вот показал Добрынин Рудановскому письмо, выкраден­ное у преосвященного.

Письмо было ответное от синодского обер-секретаря Остолопова. Очевидно, епископ просил о переводе, потому что Осто­лопов подписал следующее:

«Я "хотя истинный вашему преосвященству друг, но мое дело по синоду сейчас такое, что услужить вам в рассужде­нии перемещения не вправе, да и впредь уверять не осме­ливаюсь».

Прочтя сие выкраденное письмо, Рудановский Послал в синод прошение о переводе его на житье в какой-нибудь малороссийский монастырь.

У Рудановского был брат в синоде, и перевод последовал.

Теперь остался Садорский с Добрыниным.

Добрынин думал, что они будут играть дуэт, но Садорский решил сыграть соло.

Однажды пришел из рощи архиерей мрачный.

Соглядатаи донесли Добрынину, что Садорский имел с епи­скопом свидание наедине.

Архиерей сел в кресло, потер руками бороду, лоб и спросил с досадой и смятением:

—       Какие у вас с Иринархом происходили обо мне разго­воры?

—       Обыкновенные, - отвечал Добрынин.

—       А письмо, - возгласил архиерей, - какое письмо ты по­казывал Иринарху?

Нападение было сделано не врасплох.

Добрынин был воспитан в монастыре и привык держать тайную дружбу даже с крысой, если она имела вход к какому-нибудь схимнику и могла о нем что-либо донести. Поэтому он отвечал с твердостью и сладостью:

—       Письмо я показать не усомнился потому, что в нем не было никакого секрета, и мы читали его с сожалением, что дру­гие недостойные архиереи перемещаются, а ваше преосвященство, - столь образованием прославленное, не вознаграждается достаточно.

—      Нет, неблагодарный, - сказал архиерей, - не тебе меня обманывать. Признавайся во всем, это смягчит твою участь.

Нужно было признаваться, по крайней мере за Садорского, - таково монастырское правило, - а кроме того, нужно было, так сказать, перейти в наступление.

Добрынин произнес:

—      Я все, что могу припомнить, донесу чистосердечно. Прошу только терпения меня выслушать.

—      Вон все! - крикнул лихой владыка.

—      Когда в разговорах наших, - продолжал. Добрынин, - доходило до вашего преосвященства, то я и Садорский оба со­гласны были в том, что вы обидно поступаете с людьми, к вам приверженными. Ругаете вы повсеместно и рукам волю даете даже и при всех людях, отчего натурально подчиненный теряет к вам преданность. Потому мы сердечно желали, чтобы ваше преосвященство получило большей степени епархию, для того чтобы сердце ваше, так сказать, смягчилось, а нам остаться покойными.

—      Ба! - крикнул архиерей. - А кто научил тебя этакому красноречию? А терпение где? - еще сильнее гаркнул он.

Тогда, по монастырскому обыкновению, бросился Добры­нин архиерею в ноги и произнес:

—      Что я всю истину сказал, подтвердит и Садорский.

—      А он почему знает? - лукаво спросил архиерей, закрас­невшись.

—      А он, - отвечал Добрынин, - письмо ваше меня достать подучил и сведения о вас под рукой собирал, Он же й смутил душу вашего преосвященства в отношении меня.

—      Нет, -отвечал архиерей, - он человек благородный, и тебя истреблю прежде него.

Преосвященный, под видом посещения киевского митропо­лита, посетил Иринарха Рудановского, которого Добрынин успел обо всем известить.

Иринарх с Добрыниным в речах не разбился. И архиерей утвердился в мысли, что главный враг его Садорский.

Поскучнел Киев во время этого посещения.

Смотрел Добрынин знаменитую лавру, зашел и в бурсу.

Есть многие сельские и иногородние отцы, которые желают, видеть сыновей своих учеными, но по бедности не в силах их содержать.

Помощью вкладов щедрых обывателей и помощью мона­стырей при каждой семинарии устроены просторные избы с печью или с двумя. Эти избы снабжаются от монастыря отоп­лением и больше ничем.

Избы эти мазаночные, то есть состоят из плетня, обмазан­ного изнутри и снаружи желтой глиной, и небеленые.

Крыша на них соломенная. Окна круглые.

-         Здесь живет бурса подаянием и грабежом.

Добрынин, осмотревши это учреждение, решил, что даже жизнь служки у архиерея легче.

Но и эту жизнь бурсаков считали вредной в плане госу­дарственном.

Бурса украинская отличалась от бурсы великорусской.

Великорусская бурса состояла из сыновей священников и была, так сказать, лишена всякого значения политического. Бурса же украинская, киевская, состояла из людей разного происхождения. Здесь обучалось и сплачивалось украинское шляхетство, и отсюда люди выходили не только в монастыри.

Поэтому было обращено на бурсу киевскую внимание. И но­вый киевский митрополит Гавриил Кременецкий занимался ру­сификацией.

Была через два года разрушена деревянная вольная бурса и построена каменная одноэтажная.

Но в нее принимали уже только сыновей священников.

Говорил митрополит, что необходимо порвать связь духо­венства с малороссийским гражданством и заключить его в рамки духовного сословия.

Был Гавриил гостеприимен, потому что существовала старая украинская тенденция, Гавриилом не оспариваемая, чтобы и на именины митрополита и на рождество божье подносили Гаври­илу шелк, и сахар, и белый хлеб, и лимоны, и сахарные головы.

И только в новый год можно было прийти к Гавриилу без приноса.

Так на это-то место и метил епископ севский, но место это было занято плотно.

Удалось только Флиоринскому пообедать за столом Гав­риила Кременецкого.

Тот держался за обедом просто и хвастался своим простец­ким происхождением.

Был Гавриил Кременецкий сыном войта местечка Носовки, киевского полка. Это должно было, по мнению правительства, смягчить горечь украинцев.

Ел он за столом вяленую рыбу тарань и приговаривал:

—      Мать меня с малолетства этою рыбою выкормила.

А потом в разговоре же отодвинул от себя епископ киевский тарелку с оборванными рыбными хвостами и головами и сказал:

—      Жил я долго в Питере и привык к тамошним обрядам и обыкновениям. А теперь не знаю: мне. ли следовать малорос­сийским обыкновениям или малороссияне должны приноравли­ваться к моим питерским ухваткам?

Весь сидящий за столом свято-киево-митрополичий штат, приподнявшись благочестиво и благоговейно, ответствовал в один голос, что весь Киев должен себе за образец взять его святейшество.

После молчания непродолжительного пришлось приподнять­ся и нашему принцу-архиерею.

Видя, что действие уже сыграно и что здесь работают по­литически и вяленая рыба и питерские ухватки, произнес Ки­рилл Флиоринский:

—      Ваше преосвященство заслужили то у отечества, чтобы себя никоим образом не переделывать.

На этом действие и закончилось.

Невеселым вернулся Кирилл в маленький Севск.

Здесь опять приступлено было к дознанию. Выяснилось, что сам Садорский держал над епископом шпионаж через певчих, которые дежурили у архиерея.

Певчие же обучались у Садорского латинскому языку и, так сказать, находились у него в палочной зависимости.

Садорский был приглашен к столу.

За столом епископ говорил о разных делах, яростно про­сверливая землю и все встречающееся на ней, но не объясняя, на что его ярость направляется.

В разговоре схватил архиерей графин с водой и ударил его об пол. Брызги воды встали в комнате туманом.

Садорский вздрогнул на своем стуле.

—      А, ты дрожишь! - вскричал архиерей. - Следовательно, совесть твоя нечиста. Ты, бродяга, вон из зала! Слуги, гоните его метлами!

Садорский был изгнан, но на другой день извещено было, что при отъезде исхитил Садорский со стены собственноручное епископа предписание с каталогом цен за поставление.

Сделал это по наущению Садорского дьячок Захаров.

Сгоряча приказал епископ Захарова заковать в цепи и от­дать в солдаты.

Было это сделано слишком поспешно.

В пост Филиппов пришел от сената и синода приказ - дьячка с воинской службы вернуть, а синоду дать объяснение: по первому пункту - зачем вывесил епископ собственноручные предписания, противоречащие указу о небрании денег за по­ставление, и по пункту второму - зачем брал епископ вообще взятки?

Оказалось, что Садорский снюхался с орловскими купцами- староверами, которым архиерейский крик надоел.

Уныние и печаль отразились на лице епископа, вызвал он к себе главнейших ябедников: одного Белгородской губернии, другого - Орловской.

Ябедники с ним посовещались и решили, что дело плохо, потому что противник и хитер и богат, а кроме того, можно было брать вдвое, но не нужно было вешать на стену собствен­норучное предписание.

СВИНСКИЙ МОНАСТЫРЬ, НАЗЫВАЕМЫЙ ТАКЖЕ СВИНСКИМ, И ЕГО ОКРЕСТНОСТИ

Свенский монастырь - он же Успенский, и он же Ново-пе­черский - подведомствен Киево-Печерской лавре.

В народе этот монастырь без всякой злобы прозвали Свин­ский монастырь, хотя и стоит он на реке, именуемой Свень.

Свинский монастырь славился огромными своими ярмарка­ми, которые происходили на монастырской земле и приносили ему прибыль значительную.

Монастырь огромный, весь каменный, колокольня и собор построены по плану Растрелли в 1758 году.

Игумном этого монастыря был человек, соединяющий в себе достоинства духовные и светские. Звали его отец Палладий, волосы у него были черные, глаза лакированные, голос чистый.

И шутить он умел равно и с дворянами и с дворянками.

Особенно хорошо проводил время игумен во время сентября, когда четыре недели шумела у монастырских стен многолюдная ярмарка.

Шумел здесь, уже за стенами, и Кирилл Флиоринский.

Отсюда выезжал он в другие монастыри, к знатнейшему купечеству на обеды, отсюда же выехал он в поместье госпо­дина Фаддея Тютчева.

Деревянный дом Тютчева был украшен не скупой рукой.

Обои штофные, картины, комоды и шкафы, столики и бюро красного дерева.

Слуги в ливреях, и зовут их «ляке». Камердинер в шелку.

За стол садятся пятьдесят персон обоего пола, и на первом месте хозяин, но в халате и колпаке.

Праведное небо, тебе единому известно, сколько здесь было пролито или, лучше сказать, выпито английского пива, вина и пунша.

Пирование началось при самом приезде вечером, и продол­жалось в саду.

Погода была наипрекраснейшая, хотя золотой сентябрь уже снял с большинства деревьев прекрасные их одежды и устлал ими землю.

Первым был сражен хозяин; его понесли из сада в спальню, лишенного зрения, слуха, обоняния и осязания.

Иерарх остался на посту, и он кричал на хозяйских слуг:

—      Ваш барин сделал смертный грех, преждевременно об­нажив фронт в противность всем регламентам, и будет он за это предан духовному суду!

Игумен Палладий и протопоп брянский, стараясь потушить беду, крикнули слугам, чтобы катили из погреба новые бочки вина.

В саду были зажжены две тысячи плошек, небо стало розо­ватым.

В десять часов утра преосвященный изволил лечь спать, а хозяин соизволил проснуться.

Время текло, сентябрь кончался, разъезжалась ярмарка, разъезжались опустелые ярмарочные возы, улетели на юг по­следние птицы; перепела, объевшиеся на жнивье, бегом и под­летом уходили на юг.

В Севск уезжали тяжело груженные архиерейские повозки.

Провожали долго, несколько. раз запрягали и отпрягали лошадей.

Выехали ночью.

Звонили колокола, и все вместе больше походило на ноч­ную тревогу, чем на церемонию.

Провожал архиерейский обоз господин майор Бахтин.

Сзади ехал на лошади господина майора Добрынин в каче­стве предводителя и архиерейских и бахтинских певчих.

Архиерейские певчие были одеты в польские кафтаны с длинными рукавами, которые закидывались за спину.

Бахтинские певчие были одеты под драгунов.

Все вместе пели веселые песни.

Сударушка

Варварушка,

Не гневайся на меня,

Что я не был у тебя...

А на передней повозке подпевал епископ и сладким голосом выводил рулады отец Палладий, поблескивал во тьме лакиро­ванными своими глазами.

Господин Бахтин, высовываясь из коляски, кричал:

—      Твоя лошадь, твое седло, твои пистолеты!

Принимать подарки для Добрынина было дело не новое.

И он салютовал Бахтину шляпой в такт песне.

На ночевке отец Палладий представлял печерских соборных старцев, сельских попов, извозчиков, бурсаков в смешном и не­принужденном виде.

Таков был месяц Сентябрь.

%

Такова была архиерейская жатва.

С горем должен, однако, заметить, что зимою Бахтин за подарки потребовал деньги и получил их, в незначительном, правда, количестве.

ОБОДРАННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ И ГОСПОДИН КАСАГОВ

Нет, не настоящий дворянин был господин Бахтин.

Скорее можно сказать, что происходил он из смоленской шляхты.

Зато из настоящего дворянства был Елисей Хитров, карачаевский воевода.

Принимал он гостей в бывшем Тихоновом монастыре.

Впрочем, воевода был уже в отставке.

Пили - и архиерей, под судом состоящий, и воевода, судом с места снятый, и благополучный игумен Палладий - вместе.

Палладий налил вино в дорогой хрустальный бокал и как бы задумался о том, может ли он, Палладий, это вино вме­стить.

На что Хитров заметил:

—       Что, отец Палладий, если бы к этому винцу да прежние монастырские деревеньки?

—       Да, - отвечал отец Палладий, - если бы к этому винцу да прежняя карачаевская воеводская канцелярия.

И тут захохотал весь гражданский и священный чин.

Опять выехали ночью при факелах и трезвоне.

Ночевали в Николаевском одринском монастыре.

Здесь, осматривая церковь, нашел епископ резной образ святого Николая, Мйрликийского чудотворца.

Образ был не красками писанный, а резной, но не круг­лый, а выпуклый, так что он и подходил и не подходил под запрещение.

Длина образа была пол-аршина.

Образ был весь мастерски осыпан жемчугом различной ве­личины. Жемчугом были вышиты риза, подризник, епитрахиль, омофор, митра.

В приличнейших же местах в жемчуг были вставлены брил­лианты. Епископ, посмотревши на этот образ, подозвал Доб­рынина к себе.

—       Великая вещь образованность, - сказал епископ. - На­пример, смотрю я на эту статую и вспоминаю древность грече­скую. Дионисий, если мне не изменяет память, - но учить меня здесь некому, - велел снять со статуи Эскулапа золотую ман­тию, говоря, что «эта мантия летом горяча, зимой холодна и с удобством может быть заменена шерстяной». И мы облупим сего чудотворца, как яичко.

Велено было чудотворца обчистить, обнаженную деревян­ную резьбу поставить в церковную ризницу для хранения, а из жемчуга и бриллиантов епископ сделал себе архиерейскую шапку, крест и панагию.

В веселую компанию епископа присоединился помещик, ар­тиллерии капитан Иван Соколов с отцом своим, священником, тем самым, который читал над брянским опившимся протопо­пом в конском стойле заклинательную молитву.

К этому Соколову был приглашен епископ по делу приват­ному.

Капитан Соколов женат на дворянке, урожденной Касаго- вой, а Касагов Андрей Иванович, гвардии капитан, вел жизнь буйную и завел у себя гарем.

А посему нельзя ли у этого Андрея Ивановича, как у чело­века неблагонадежного в отношении нравственном, имение отобрать, хотя бы в опеку родственнице его, капитанше Соко­ловой?

Архиерей ответил милостиво:

—       Посмотрим.

Сели за стол, запели столповую греческого распева херу­вимскую. Пели потом бурсацкие песни, пили, и вдруг прибежал Соколова слуга и доложил:

—       Касагов приехал!

Архиерей приказал тотчас всем заступить свои места. Оста­вил пение, пошел в спальню, расчесался, опрыскался духами и выполоскал рот, потому что заблудшая овца сама могла иметь на вино обоняние.

К Касагову был выслан Палладий.

Игумен поговорил о законах насчет явных прелюбодеев и привел гвардии капитана в некоторое смущение.

Тогда, поддерживаемый под руки певчими, вышел к заблуд­шей овце сам архиерей.

Касагов оказался человек тихословный, роста среднего, сло­жения слабого.

В нем видны были следы воспитания.

Говорил он с трудом, как бы вспоминая слова.

Почтительно пригласил он к себе преосвященство, на что архиерей изъявил согласие, зная, что посещения таковые обре­меняют епископский кошель, и не медью.

Утром поехали в село Касагова.

Церковь каменная, но в запущении и нечистоте.

Обеденный стол достаточен, но беспорядочен.

За столом Касагрву подали двух жареных воробьев; Он изволил от одного откушать, запил вином и внезапно оказался пьяным.

Преосвященный пил мало и вел беседу, приличную доброму пастырю. Говорил преосвященный хорошо, даже с латынью, и за столом сидящие, запивая речь преосвященного хозяйским ви­ном, почти прослезились.

Один Касагов не был ни тронут, ни напуган, ни весел, ни печален.

Кирилл был недоволен и приказал закладывать лошадей к отъезду.

Ему было скучно с этим нёвеселым пьяницей.

Касагов тут оживился, бросился к одному, к другому^ про­сил остаться.

Преосвященный упрямился. Тогда гвардеец пал на колени и заговорил:

—       Ежели ваше преосвященство у меня не заночуете, то я застрелюсь.

—       Не надо, - ответил преосвященный и решил остаться.

Отужинав, архиерей лег спать. Хозяин, оживившись, тоже

ушел куда-то.

Добрынин пошел в комнату Палладия.

Тут сидели Соколов с женою.

—       Легок на помине, - встретили они Гавриила.

Молодая еще жена Соколова, взявши Гавриила за руку,

сказала:

—       Мне давно хотелось с тобой поговорить.

Сели вдвоем на канапе.

Соколов произнес весело:

—       Смотри, господин молодчик, не сведи мою жену с ума!

На что Гавриил ответил с галантностью:

—       Не извольте опасаться, мы на ваших глазах на этой софе кончим, что нам надобно будет.

И тут заговорила, улыбнувшись, госпожа Соколова:

- Родственник мой Касагов обращается в своевольствие. Собрал он полроты солдат, сам обучил их, жалует в чины, ла­кеев производит в камергеры и дает им разного цвета жилеты. Не было бы порицательно, если бы он употреблял солдат своих для одной забавы. Но он направляет их к обиде соседей и к притеснению людей беспомощных. Завел он себе гарем, и не из одних крепостных. Сего села поповна в гареме находится, и отец ее, по слухам, Касаговым истреблен, ибо неизвестно, куда он делся. Гарем этот сейчас переведен в другую деревню. Но уедет преосвященный- все начнется сначала, и сердце мое кровью обливается.

Добрынин не мог еще уловить становой струны этого чув­ствительного разговора и отвечал довольно вяло:

—       Ваше рассуждение, сударыня, делает честь вашему сердцу. Однако же, судя по каждодневным зрелищам, многое в свете требует исправления. Но зло мира не может быть ни исправлено, ни оплакано.

Госпожа Соколова возразила с живостью;

—       Не передал вам, очевидно, отец Палладий, что господин Касагов мне своим доводится. Свойство наше не близкое, но я единственная его наследница. Если бы Касагов был признан не в уме, то наследство это к нам придвинулось бы, и мы. бед­ного нашего родственника, может быть, на пагубном пути его и остановили. Отец Палладий уже об этом, заботится. Не возь­мете ли вы на себя труд внушить преосвященному то, что вы от меня слышали? -

—       Согласен, - ответил Добрынин.

Тут из другого угла комнаты заговорил сам господин Со­колов.

—       Юноша, - сказал он, -а знаю, что трудящийся достоин пропитания.

Поутру трудящийся уже докладывал архиерею о касаговских похождениях и от себя прибавил, что болен хозяин любо­страстной болезнью и нужно бояться даже к нему прикосно­вения.

И другое прибавил Добрынин, по обыкновению архиерей­ских келейников.

—       Не знаю, - сказал архиерей, - что мне с извергом де­лать: не отлучить ли его мне от православной церкви?

Но утром был подан кофе с хорошей закуской, а потом обед, и день оказался маленьким.

А вечером был сожжен фейерверк, и опять пили.

А на другое утро Касагов показал маневры своего отряда и ружейную стрельбу, и архиерей даже сам из окна экзерцициями этими отчасти командовал.

А потом был опять обед, и во время обеда палили из ма­леньких пушек беспрестанно. Потом хозяин одарил архиерея до чрезвычайности, а Добрынину подарил дорогое турецкое ружье и несколько золота.

Потом зазвонили колокола, и уехал архиерей, оставив Касагова с его отрядом и поповной.

Впрочем, четыре месяца спустя после отъезда архиерей­ского господин Касагов умер с поспешностью, наследство же получил не Соколов, а Самойлов, родственник Касагова. Со­колов же получил в виде выкупа чин.

А куда делась поповна, нам неизвестно.

ГОСПОДИН САФОНОВ И ЛЕГКОНОГИЙ ГРЕК, В ОДНУ ГЛАВУ СОЕДИНЕННЫЕ

Люди, ездящие сейчас по всей стране в вагонах или над ней летающие, не могут даже представить себе удовольствия путешествия архиерейского.

Была у архиерея переписка с секунд-майором Сафоновым. Переписка была характера бранного: хотел Сафонов попа из своего села выгнать, а архиерей тому препятствовал,

Подъехали к дому обозом.

Хозяин вышел в халате телесного цвета и в туфлях.

Маленькая седая коса перетянута была шнурком на самом затылке этого почтенного помещика.

Архиерей поднялся с подушек и произнес голосом человека, после обеда и вина спавшего и проснувшегося с неприятно­стью:

—       Ты что за человек?

—       Я здешний хозяин, - отвечал старик.

—       А почему ты осмелился написать ко мне на пакетах: «Его преосвященству отцу Кириллу», будто бы к своему попу? Лень тебе выписать архиерейский титул?

—       Брось, батя, - ответил Сафонов, - ты мой отец, я твой сын, других титулов я не знаю.

Архиерей посмотрел на своего собеседника и произнес устало:

—       А ладно, будь же мой сын, вот тебе мое отеческое бла­гословение. - И слез со своего дормеза.

Стол у хозяина был восхитителен.

За столом сидел молодой сын хозяина, гвардейский офицер.

Пили много, пили здоровье друг друга и даже ссорились на языке французском.

Потом решили осмотреть погреб.

Погреб был тих, прохладен и сух.

Архиерей заметил, что в погребе висит образ, какого-то святого.

—       Страдает святость, - произнес архиерей, - в погребах и банях образов не вещают.

Хозяин молчал.

—       Не вешают в погребах образов, - сказал епископ. - Вот велю я у тебя во всех бочонках дно вышибить.

Тогда закричал хозяин:

—       Да знаешь ли ты, что я в доме господин? Ты меня име­ешь власть вязать' в церкви, а я вот тебя свяжу в своем по­гребе!

Епископ сперва опешил* а потом, примирившись с хозяином, пожелал даже обменяться с ним крестами. Но, в рассеянности

взявши у хозяина золотой тяжелый крест, своего креста ему не дал, обещавши прислать впоследствии.

И дальше поехали тяжелые архиерейские подводы с неубы­вающим припасом, передвижные рога изобилия,

В дороге встретил епископа в Глуховском монастыре грек епископ Анатолий Мелес.

Епископ этот любил ходить в китайчатом халате на голое тело и босиком.

При входе в епископские покои встретили гости девушку, миловидную и раскрасневшуюся, быстро уходящую.

Грек встретил гостей радостно, шлепая босыми своими но­гами.

—       Очень рад другу, - сказал он. - Вы прибыли счастливо, вот я поправился, а меня только что трясла лихорадка.

—       Как же, - ответил Кирилл, - мы ее только что, входя, встретили.

По приятном разговоре сперва обедали, а потом хотели звонить в колокола, но легконогий грек сказал:

—       Я хоть и монах, но, священнодействуя в прошедшую про­тив турок войну на хребтах корабельных, привык к пороху и пушечному грому, и потому в своей церкви велел я снять ко­локола и перелил их на пушки.

Сказавши эти слова, Анатолий Мелес махнул в окно плат­ком, и пушки загремели.

ГЛАВА,

СОДЕРЖАЩАЯ НЕИЗВЕСТНЫЕ ГАВРИИЛУ ДОБРЫНИНУ СВЕДЕНИЯ О ЕПИСКОПЕ-ГРЕКЕ МЕЛЕСЕ

Был Мелес не грек и не епископ.

В январе 1751 года греческий епископ Анатолий, по прозва­нию Мелес, прибыл в Москву, где вызван был в синодальную контору и здесь дал показание о себе, а также о цели своего путешествия. Показания были не добровольные.

Синодальный чиновник Мелесовы показания записал:

«От роду ему двадцать осьмой год; отец его Василий родился в Волохах, в городе Рая-Браилове, и, оттуда в прошлых дав­них годах выехав, ныне жительствует в Малой России, Переяс­лавского полку, в местечке Золотоноше, в коем и он, Анатолий, рожден; а имя было, Анатолию, Алексий. И как он, Анатолий, стал приходить в возраст, тогда от оного своего отца отдан для обучения латинского и прочих диалектов в Киевскую академию, в коей он, Анатолий, и обучался по 1743 год и ходил до школы пиитики; ныне он, Анатолий, по-еврейски и по-немецки поза­был, а знает говорить и писать по-гречески и по латыни.

В 1743 же, с позволения означенного своего отца, он, Анатолий,, поехал в вышеупомянутый волошский город Рая-Браилов. И, приехав в тот город, жил у родственников своих месяца с полтора и, уведомившись от них, что близ того города имеется благочестивый монастырь, именуемый Тристен, пошел в тот мо­настырь и жил-в нем месяца с четыре».

Говоря же проще и без обиняков, убежал переяславский житель в волошские земли.

«И по всеусердному своему желанию того Тристенова мо­настыря игуменом он, Анатолий, в 1743 году пострижен в мо­нахи, в рясофор».

В монастыре жил Анатолий до 1745 года и под видом ино­странца даже ходил в Киев, а потом пошел в Польшу, в мона­стырь, именуемый Мотренин.

«А из оного Мотренина монастыря пошел он, Анатолий, в волосской город Бокурешт, в коем имеется еллино-греческая школа».

Здесь был посвящен этот человек в иеромонахи, а отсюда он пошел для жития в монастыри Афонской горы.

«Куда пришед, явился Павло-Георгиевского монастыря игу­мену Досифею и просил, чтобы принят был он, Анатолий, для жительства в тот монастырь».

Тут он жительствовал недолго, месяца три.

Отсюда был отправлен Мелес Анатолий, как человек, знаю­щий и по-гречески, и по-волошски, и по-русски, в Россию за сбором доброхотных подаяний вообще, а более всего за полу­чением милостинного жалованья от русского правительства.

Поехал Анатолий через Константинополь. С собою вез он разные недорогие, но волшебные предметы: первое - кусок животворящего креста, второе - дары, которые принесли волхвы младенцу Иисусу, и прочее, и прочее.

Константинопольский патриарх посвятил Анатолия в архи­мандриты.

С этим чином получил беглый семинарист от русского рези­дента господина Неплюева паспорт на въезд в Россию.

В России был Анатолий,по приказу синода после допроса арестован.

О допросе этом 19 февраля 1760 года была извещена сама императрица.

Вот выдержки из донесения:

«Будучи Вашего Императорского Величества малороссий­ским, Переяславского полку, местечка Золотоноши, природным подданным, своевольно в 1743 году из. России за границу ушел и, бродя в Польше и Волосской земле по разным местам и монастырям, монашество и иеромонашество через происки свои, без избрания, яко чуждой церкви клирик, получа, в 1749 году

в Афонскую гору, в Павло-Георгиевский монастырь пришедши, через полшеста месяца во архимандрита бывшим Константино­польским патриархом Кириллом таковым же неправильным образом произведен и с некоторой святынею в Россию для по­лучения в тот монастырь определенной по штату Палестин­скому милостинной дачи в 1750 году приезжал и получил от Синода за прошлые годы тысячу сто двадцать рублев, соб­ственно от Вашего Императорского Величества пожалованных три тысячи, да ему особливо на проезд данных тысячу рубЛев; и сверх того по его, Анатолиеву, прошению, данным от Синода указом дозволено было ему же на монастырские нужды и на оплату долгов просить в Российской Империи у доброхотных дателей милостинного подаяния через три года; но сколько он того подаяния собрал, не дав, по обязательной своей подписке, никакого известия и не явясь с тем ни в Синод, ни в Москов­ской синодальной конторе, в 1754 году отбыл за границу.

После своего туда возвращения не в долгом времени, в 1755 году (как видно, душевредным своим происком чрез бо­гопротивную теми деньгами симонию), по изволению единого патриарха, без протчих архиереев избрания, во епископа, с наименованием токмо запустелой и не имущей в себе ни архи­ерейского престола, ни обитающих христиан мелетинской епар­хии, двумя токмо епископами, произведен».

Далее идут ссылки на каноны.

Оказывается, что Мелес и не Мелес, и не епископ, и, может быть, даже не Анатолий.

Таких будто бы иностранцев в России тогда водилось много.

Знаменитый прозаик Федор Эмин, вероятно, из таких же...

Правда, Эмин не выдавал себя за епископа.

Но далее идут в синодском донесении вещи изумительные.

Выл вызван Анатолий в правительствующий сенат.

Анатолий имел здесь некоторые секретные высказывания, касающиеся высших интересов, и был сенатом отпущен.

«Как же в 1758 году оный Анатолий от Сената за границу отпущен, то, по заобычайному своему своевольству прибыв в апреле месяце 1759 года в Запорожскую Сечь, и тало, по приня­тии его и по сделании ему запорожцами архиерейского облачения, без всякого от высшей духовной власти дозволения, дер­знул самовольно, аки бы местный и правильный архиерей, в тамошней церкви архиерейское служение священнодейство­вать, со исключением притом из возглашения настоящего епар­хиального архиерея киевского митрополита, а вместо его о упо­треблении своего имени, и после того и пришельцев из-за гра­ницы, бродяг, яко же и сам, чернецов, к священнослужению допускал».

И вели себя эти чернецы- в Сечи буйно, й в царские дни молебнов они не служили.

Дело они вели как будто на отделение Сечи от России.

Получив такие известия, решил и сенат, что пребывание Анатолия в Сечи бесполезно и даже вредительно, и вызвал Мелеса в Санкт-Петербург с представлением его на волю ду­ховного начальства.

В столицу Мелес явился под арестом и здесь был допро­шен при синоде, со снятием с него архиерейского облачения.

Оказалось, что вел Анатолий с правительством российским переговоры о выводе в Россию албанцев и греков.

Но правительство на это не пошло, опасаясь войны с От­томанской Портой.

А в Запорожской Сечи задержался Анатолий, по его словам, случайно.

Синод, добравшись до него, не был милостив.

Решено было послать Мелеса в . Троицкий кондинский мо­настырь в Сибири.

Монастырские тюрьмы были самые страшные.

Везли Мелеса через Тобольск.

Тобольский митрополит Павел доносил синоду:

«Дорогою Анатолий, не повинуясь Святейшего Правитель­ствующего Синода решительному о нем определению, непра­вильно архиереем себя разглашал, и народ благословлял, и к побегу своему способу искал, и прочие непристойные речи упот­реблял, и в караульного капрала за чинимое ему в том запре­щение нож бросил».

Не пропал Анатолий в Сибири. При восшествии на престол Екатерины последовало именное распоряжение вернуть быв­шего архиерея в Россию и поместить его в какой-нибудь мона­стырь с надлежащим пропитанием.

Синод повеление выполнил, Анатолий был отправлен в Макарьевский желтоводский монастырь как простой монах, но на тройную братскую порцию.

В 1767 году Анатолий по повелению императрицы был вклю­чен в число штатных монахов Макарьевского монастыря.

Вскоре, однако, у Анатолия начались несогласия с архи­мандритом.

Анатолий из монастыря бежал.

Всюду были сообщены его приметы:

«Оной монах Анатолий ростом не малый, глаза черные, во­лосы на голове черные же, с проседью, на левом виске, близ волос, шрам; лицом бел, борода черная продолговатая; коре­наст; говорит по-малороссийски и сверх того по-гречески и по-латыни».

Между тем Анатолий пришел в Москву и в ночь на двадцать пятое декабря явился в тамошней синодальной конторе хлопо­тать о том, чтобы его не посылали вновь в Макарьевский мо­настырь. Синод предписал Московской канцелярии содержать его под арестом и давать ему в день кормовых десять копеек.

Вдруг последний указ императрицы с повелением Анатолию явиться. Было это шестнадцатого марта 1769 года.

После свидания Екатерина поручила обер-прокурору Че­бышеву сообщить синоду, что «ее желание есть, чтоб Анатолий был прощен».

При прощении Анатолий был объявлен снова священником.

Иеромонах Анатолий был с Орловым в Чесменском бою.

Тут становится понятным, почему ему отпустили все вины: нужен был человек для греков и албанцев.

У Екатерины были на Средиземном море большие планы.

Что делал на архипелаге Анатолий - неизвестно.

В 1770 году синод постановил вернуть ему архиерей­ский сан.

Но большие планы не удались.

Флот вернулся в российские гавани.

Вернулся и Анатолий Мелес. Его убрали в шкаф.

Шкаф этот назывался - Глуховский монастырь.

ИСТОРИЯ О МАНТЕ

При звоне пуншевых чашек и новомодных рюмок возглашал епископ, что синод им посрамлен, что синод не может ответить на хитроумные письма принца-архиерея.

Было получено письмо от господина Остолопова, что дело не так серьезно и считается более в пустяках, потому что суммы взимаемые соразмерны.

Но скромность не была частой гостьей епископа Кирилла.

Слушали гости, пили, слушали, записывали, потому что в монастыре письмо есть донос и ябеда, и недаром император Петр, многими Великим называемый, монахам запретил писать вовсе.

Шел слух к синоду, и начал дуть из синода ветер про­хладный.

Добрынинские дела тоже в это время испытали на себе как бы налет грусти.

Однажды вечером вошел в келью Добрынина седой родогожский дед.

—      Любезный внук, - сказал он, - был в нашем монастыре пожар, и дом мой с пожитками сгорел. И та добрая женщина, которая жила со мною во время моего вдовства, не та, которую ты помнишь, а другая...

Тут вспомнил Добрынин про лихорадку.

—       Та, другая, - сказал дед, - тихая, хорошая. Смерть ее похитила, все с ней умерло. Не дед стоит перед тобою, а тень деда.

—       Что тебе надо, дедушка?

- Проси архиерея, Гавриил, скажи ему: «Дед мой кла­няется и просит место в монастыре монахом, дед смирился».

Место в Глинской пустыни, глухой, но бедной, деду добры­нинскому епископом было доставлено.

И там дед й умер.

Архиерей, будучи великим врагом праздности, проводил це­лые ночи за ужином с монастырскими братьями, с консистор­скими членами и с приглашенными из города знаменитейшими ябедниками.

Пили, разговаривали, кричали, говорили силлогизмы, то есть различного рода правильные умозаключения, писали вирши, играли на гуслях.

А бывший базилианский монах Бонифаций Борейко, ныне рыльский архимандрит, обучал всех польскому танцу.

Тут же составлялись ответы синоду.

Но однажды пришло архиерею на ум написать поэму.

Была уже одна поэма об обер-прокуроре Чебышеве, но она, к сожалению, утрачена, будучи ябедниками исхищена для доноса.

Сей стих, за польским созданный, был посвящен севскому воеводе Пустошкину.

Стих был семинарский, рубленый, с богатыми рифмами.

Вот он, с сокращением неудобооглашаемых мест:

Здравствуй, храбрый молодец,

Виждь, что чести есть конец.

Грудью достают то многи,

Смертной не страшась дороги,

Чтоб отечеству служить И за то чин получить...

Вздумал паки наконец,

Чтобы в службе не был льстец,

Патриота вдруг личину Принял, чтоб найтить причину .

Человеком слыть честнім,

В штатской службе стать иным...

Но какой смысл можно желать от стихов, которые писались за ужином, продолжающимся до тех пор, пока монастырские старые колокола не ударят в достойный!

Кант всем нравился.

На ноты его положил Добрынин и за это получил похвалы и даже немного денег.

Лекарь Винц, тот самый, который лечил опившегося прото­попа и самого Добрынина в горячке, увидавши кант, больше всех восхищался стихов звучностью.

С дозволения архиерея взял он с собой листок для того, чтобы дома насладиться этим произведением.

Назавтра архиерей опомнился и послал Гавриила в город взять от лекаря кант.

Служка встретил Винца, выходящего из квартиры.

—       Его преосвященство просит вернуть кант.

—       Пришлю. А сейчас иду в Казанскую церковь к обедне.

—       И Я с вами помолюсь, - сказал служка.

—       Нет, зачем же вам дожидаться!

- Так мы в церкви молимся, а не дожидаемся.

В церкви лекарь еще два раза уверял Добрынина, что при­шлет кант после обедни, но служка был к нему как прикле­енный.

Возвратясь в квартиру, лекарь перевернул на столе свои каталоги, перелистал скотский лечебник, «Пригожую повариху», звякнул пестиком и сказал, что кант куда-то завалился и он сам вернет его архиерею.

Пришлось служке вернуться в монастырь.

Гавриил доложил, что кант, вероятно, у воеводы.

Архиерей посмотрел задумчиво, сказал:

—       Кант написан мною не собственноручно, а рукой твоею, и кажется мне наполовину уже, что ты его сочинитель. А ежели ты человеку в церкви молиться мешал, то нужно было уметь и кант выкрасть.

На другой день все же лекарь кант возвратил.

Но воевода кант прочел и считал, что сочинил его Доб­рынин.

Но на архиерея иногда находил благотворный дух. Тогда он как будто снимал с себя шелковую свою рясу, становился человеком кротким, чистосердечным, но не честным.

Когда воевода сам приехал к архиерею с жалобой на кант, составленный Добрыниным, Кирилл засмеялся вдруг и сказал:

—       Кант я сам сочинил и преплохо, почему и не признаюсь.

Но воевода своего доноса обратно не взял.

Приехала комиссия, учрежденная по именному повелению, и в комиссии состояли черниговский архиерей Феофил, Гамалеевского, монастыря архимандрит Антоний Почека да двое светских - полковник и майор.

И оказалось далее, что по доносу тому нужно допросить не только архиерея, но и воеводу.

И допросить нужно было в качестве свидетеля Назарку- пономаря, но он найден был в своем заточении повесившимся на новой веревке.

По правилам ябедническим сперва нужно было лечь в по­стель, объявиться больным и собрать под рукою сведения че­рез писцов, в чем состоит обвинение в точности, и какие до­носы, и кто свидетели. И свидетелей тех или изъять, или услать и подкупить, или еще что-нибудь.

Но архиерей не выдержал характера. Лег он в постель, но когда комиссия приехала к нему с городским лекарем для проверки, то, вместо того чтобы в глаза всем заявить, что он болен (они по закону должны были ему поверить, так как по­казывал он по священству и архиерею верить надо), вместо того архиерей, как только увидел лекаря, выпрыгнул из постели й, схвативши его за шиворот, закричал:

—      Я архиерей, а не мужик, мне верить надо, а не свиде­тельствовать!

Но комиссия ответила с ласковостью:

—      Мы пришли вас не свидетельствовать, а выразить вам свое сожаление и уважение по поводу вашей болезни.

Архиерею стало стыдно, и он в постель не лег, а много го­ворил и по покоям бегал.

И тут Добрынин решил поднять настроение его преосвя­щенства.

Перед смертью господина Касагова, столь спешно похоро­ненного без освидетельствования, ближайшие его слуги были на волю отпущены, и один из них умел делать фейерверк.

Этот слуга, ища пропитания, прибыл к архиерейскому дому.

Добрынин тайно с ним построил фейерверк.

Тут были разные штуки - и мудрости, и ракеты, и римские свечи, и даже вензель преосвященного - К. Ф. - из разноцвет­ных огней.

И вот в самый разгар архиерейской задумчивости пришел к нему служка и сказал;

—      Ваше преосвященство, не хотите ли посмотреть радост­ные огни?

И тут загремели бураки и римские свечи, закрутились ко­леса, и возвеселилась парижская душа Флиоринского, велел он подать вино из погребцов, и жизнь пошла крутиться своим колесом.

За эту утеху произведен был Гавриил в канцеляристы.

Прибывшая комиссия ни должности преосвященного не уменьшила, ни свободы его не связала, и в 1774 году, в самую лучшую летнюю пору, отправился преосвященный восстанавли­вать благочиние по своей епархии. И опять поехал обоз про­верять, как живет, между прочим, господин Сафонов, Писали из Питера, впрочем, что неосторожен архиерей и нужно ему лучше взять тон ниже и петь другой кант, иначе может он нарваться на братскую порцию. А братской порцией звалась плохо сваренная каша и рыба, которой кормили мона­хов не чиновных.

Нужно уже было каяться в чем-нибудь, во всем не призна­ваясь.

Некогда было об этом думать. У Сафонова был в чертогах пир протяженный.

С хозяином на пиру присутствовал почти бессменно игумен путивльский Мануил Левицкий.

Гремел преогромный оркестр музыки, но капельмейстер ди­рижировал не в такт и невнимательно, считая себя за лицо высокопоставленное, потому что жена была хорошей певицей и барской любовницей.

Гремела нестройная музыка.

Архиерей, выпивши с горя и выпивши с веселья, подошел к оркестру и крикнул:

—      Играйте!

Капельмейстер же, с горя выпивший и жену свою видящий на коленях у хозяина, крикнул:

—      Не играйте!

Одни заиграли, другие нет, произошло замешательство.

Все заговорили, закричали; со стороны архиерея встали певчие, игумен.

Архиерей закричал что-то о хозяине непохвальное.

Хозяин встал, качаясь, как дымный столб, и, схватив архие­рея за рясу, закричал:

. - Собак!

О псовая охота!

Для того чтобы собака могла скакать, ей нужно широкое поле.

И чтобы не могла во Франции скакать крестьянская собака, привязывали к ее шее чурбан или палку.

И право псовой охоты на крестьянских полях есть право феодальное, и против него восставала французская революция.

О псовая охота!

Сколько зайцев было затравлено, сколько волков, а иногда, в виде приправы особенной, травили крестьян и редко травили духовенство, хотя дворянству и казалось, что длинные рясы священников специально приспособлены как приманка для со­бачьих клыков.

О вольность дворянская!

Епископов собаками не травили, поэтому мы сейчас нахо­димся перед зрелищем документальным, но чрезвычайным.

Смотрите: давно ли патриарх соцарствовал государю?

Давно ли Петр Первый бежал под покров Троице-Сергиевской лавры, давно ли монастыри на своих широких полях создали крепкие крепостные хозяйства? Вот еще совсем сейчас шумели ярмарки, расположенные на монастырских землях, йот только что духовенство имело в руках треть земли.

Но проходит слава мира.

Через руки государыни перешла земля шляхетству.

Но тут крик прерывает наше рассуждение.

—      Собак! - кричит пьяный Сафонов под звуки пьяного нестройного оркестра, играющего менуэт.

Архиерей, не дожидаясь, чтобы его затравили, перепрыг­нул через стол, проповедуя на бегу:

—      Аще гонят вас во граде, бегайте в другой, прах прилепший от ног отрясая.

Вслед за ним первым бежал Добрынин, схвативший со стола серебряный подсвечник на тот случай, если придется от собак отбиваться.

Резво бежал Добрынин, приговаривая:

—      Стопы мои направи по словеси твоему.

За ними бежали рассыпным строем, с воплем разных тонов, клир и певчие.

Сафонов остался один на поле брани. Собаки были далеко.

Он взял под руку капельмейстершу.

Оркестр заиграл церемониальный марш и двинулся, сопро­вождая господина до дверей спальни.

Здесь двери закрылись, и что заиграл оркестр при закры­тых дверях, мне неизвестно.

Архиерей же бежал по улице села до дома протопопа.

Ночью спал крепко и не вскрикивал.

Поутру послан был к Сафонову нарочный за архиерейским жезлом, которого вчера захватить не успели.

Посланный, возвратившись, донес, что хозяин встретился с ним нечаянно в дверях зала.

Был одет Сафонов в рубашку, туфли, и больше на нем ни­чего не было.

Почесываясь, спросил Сафонов о здоровье архиерея и, узнав, что преосвященный отъезжает, завопил:

—      Ах, я думал, он будет у меня обедать1 Карету! Штаны! Мыться! Гнать!

Архиерей, желая, чтобы за ним гнались, выехал как можно скорее.

В дороге Флиоринский, увидавши пыль на горизонте, при­казал бить лошадей нещадно.

С громом летела архиерейская карета через деревни.

Мелькали деревни.

Галки взлетали с деревьев, как брызги с дороги.

Но сафоновские лошади настигали.

Архиерей в деревне - Сафонов тут.

Архиерей в крестьянскую избу - Сафонов во дворе.

Просится, уверяет, что при нем нет ни капельмейстера, ни капельмейстерши, ни собак и что будет он гнаться, как тень за телом.

Будучи допущен, Сафонов встал на колени и закрыл лицо платком, дабы показать, что прощение слезное.

Во время сего рыдания внесена была корзина с вином, на что архиерей сказал:

—       Гавриил, открой погребец!

Начали мирный трактат поливать.

Пили, пили, побранились.

Сафонов закричал:

—       Собак!

Но никто не испугался.

Собак не было.

Уехали.

Через месяца два узнали - Сафонов опился и умер.

Архиерей, не будучи нрава мстительного, приехал покойника хоронить.

Пел над ним со всем хором, и говорил речь, и получил за это от родственников великую плату, потому что преосвященный отпустил покойнику все грехи.

Опять приехали в Петропавловский глуховский монастырь, к веселому греку Анатолию Мелесу. -

Ночь была летняя, легкая.

Кричали лягушки. В дальнем, не монастырском лесу кри­чала выпь.

Пили, пили, стреляли из пушек, а потом решили звонить в оставшиеся колокола.

Гавриил, любя колокольный звон, залез на колокольню, и звонил с певчими, и бил по колоколам палками.

А колокола были знаменитые, отлил их святой Дмитрий Ростовский, большой любитель колокольного звона, а также коней.

Кричала выпь, орали лягушки, соревнуясь с колоколами, пел Анатолий Мелес по-гречески, по-французски пел Кирилл Флиоринский, а Добрынин позванивал на колоколах.

И в этот момент приехала комиссия святейшего синода.

А был донос, что Анатолий любит палить из пушек, никогда не одевается, всегда ходит босиком и заключает монахов в тюрьму безвинно.

Приехал Лубенского монастыря архимандрит Паисий, Гус- тынского монастыря игумен Иосиф и привезли с собой запас­ного игумна. .

Анатолий в один миг протрезвился, перестал палить, обулся в сапоги, умылся, пожевал смолы алоэ, которая возвра­щает в пьянстве разум и отбивает запах, оделся в рясу, по­крылся клобуком, навесил панагию и намотал на руку янтар­ные четки.

А был Анатолий человек мудрый и красноречивый.

Придя к архиерею, повалился он ему в ноги и возгласил:

—       Наставниче! Спаси меня, погибаю!

Архимандрит же ответствовал:

—       Дурак, почто усомнился еси? Меня судят за взятки, за грабежи церковные, за девок, да я не робею.

И вместе написали ответы и, взявши с собою Анатолия, поехали в Глухов, пункты сдали коллежскому советнику Ко­зельскому.

Увидя Анатолия Мелеса в благолепном виде, обутого, рас­чесанного, Козельский сказал:

—       Ах, ваше преосвященство, как вам пристал этот благо­лепный вид! Для чего бы вам всегда так не одеваться! И вы бы к нам пожаловали, и мы бы к вам приезжали, и было бы райское препровождение времени. Ведь ваша речь, говоренная перед императорским величеством, знаменита, ведь вы прославили императрицу, и не страшны были бы ваши дея­ния, если бы они не были громки. Ну зачем было стрелять из пушек?

На это Анатолий ответил:

—       А вы почему не предупреждали меня? Греки говорят: «Там, где проливается вино, там в нем купаются слова», а мое, может быть, не одно и деяние искупалось в вине. Я зрел корабли российские между рассеянными по Средиземному морю островами. Корабли эти подобны были новому архипе­лагу. Мортиры их как громы. И вот я полюбил мортиры, с ко­торыми судьба моя связана.

По сему случаю решено было выпить.

.А в обозе архиерейском был фейерверк.

Пили - и вдруг треск, хлопотня, и пошли крутить колеса.

Дамы визжали, а архиерей севский, зажегши римскую свечку, бросил на петропавловского архиерея и опалил ему бороду.

Трещала борода, ахали чепчики и токи, сиречь дамы, вопль поднимался к небесам.

Когда Дым улегся, нашли прокурора Семенова в жалком положении. Он, имея по натуре наклонность к удару, чуть не помер. Привели его в себя горячими компрессами.

Опамятовавшись, прокурор заявил, что такие шутки про­тивны законам, потому что могут быть смертоносны.

На что Флиоринский возразил:

—      Сын мой, для тебя, как блюстителя законов; не было лучшего времени для службы, как в этом дыму, потому что погребли бы тебя два архиерея, оба состоящие под судом.

О СОБЫТИЯХ, ПРОИСХОДЯЩИХ ВНЕ МОНАСТЫРЯ

Каждую весну зацветала на монастырском дворе яблоня.

Каждую весну у монастырской стены зацветала бузина. А потом глушила все жгучая крапива.

Все дороги в монастыре были известны. Уже начала вет­шать вновь построенная церковь.

Уже старыми становились архиерейские митры, переде­ланные из риз Николы Мирликийского.

Жизнь там, за стенами, текла и изменялась.

Делили Польшу; делили не сразу, а по нескольку раз.

Сговаривались с фамилией Чарторийских, торговались с Фридрихом Прусским, уступали землю Австрии.

А Мария Терезия, императрица австрийская, по ночам ис­пытывала угрызения совести и требовала новых прибавок.

Граф Чернышев желал границы по рекам Днепру и Двине, захватывая польскую Лифляндию, Динабург, Полоцк и По­лоцкое воеводство.

Примас польский требовал до ста тысяч рублей за содей­ствие.

И в то же время нужно было торопиться и подкупать кое- кого в Белоруссии, и на ремонт Могилевского собора тоже были отпущены еще при Елизавете немалые деньги - десять тысяч шестьсот рублей серебряной монетой.

И могилевскому епископу жалованье пятьсот рублей.

Епископ этот, знаменитый Георгий Конисский, друг Флио- ринского, получив эти деньги, произнес речь примечательную.

Был он в это время еще гражданином польским.

Речь эту не стану приводить целиком, так как изменились представления о красноречии и речь не может пригодиться в качестве образчика.

Но отрывки ее замечательны:

«Получивши от вашего императорского величества высо­чайшую милость пожалованьем денежной суммы на достроение церкви и на содержание семинарии и мне вдобавку годового жалованья, дерзаю всеподлейшим письмецом рабо­лепное Вашему Императорскому Величеству донести благо­дарение».

И далее:

«О сколько ж несравненно больши резони имею к прекло­нению тогожде Христа господа, что Ваше Императорское Величество не язык человечь, но самого того спаса возлю­бивши, на совершение ему храма, всемилостивейше оную сумму пожаловали».

И подписано было оное письмо;

«Всеподдайнейший раб и подножие епископ Белорусский Г еоргий».

Сейчас же дело вперед продвинулось до чрезвычайности.

Россия подвигалась к южным портам.

Могилев стоял на Днепре, в Черное море текущем.

Реки тогда притягивали к себе больше, чем сейчас.

Россия шла к морю, по дороге сбила Запорожскую Сечь. Сечь волновалась, но была слаба.

Из года в год населялись степи.

Из года в год тишал монастырь, цвела яблоня, старел .епископ Кирилл, не на месте сидящий, императрице не нуж­ный, речами не блестящий.

Власть епископа ослабевала даже над Добрыниным.

Гавриил перетащил свои пожитки в особые покои. Начал дополнять свое образование, читал многотомную «Римскую Историю», переведенную господином Тредьяковским. Читал «Похождения Телемака» и стихи господина Сумарокова и многих других.

Но больше всего любил он «Пригожую повариху» госпо­дина Чулкова, «Письмовник» Курганова и даже сочинения Вольтера и Монтескье, которые внушили ему окончательное презрение к сочинениям монашеским.

Неблагополучно было в епископском доме.

Поссорился преосвященный с трубчевским воеводой Ко- любакиным и выплеснул ему в глаза бокал вина, а Колюба- кин ответил ему таким ударом в ухо, что вынесен был святи­тель на руках причта.

На другой день пришел Колюбакин и, будучи вполпьяна, стал среди монастыря, у яблони, на коленях*

Был август месяц, на яблоне висели яблоки.

Колюбакин, страдая желудком, посмотрел на них с жад­ностью, потом завопил велегласно:

—       Отче, согреших на небо и пред тобою!

Архиерей, смотря из окна, ответил:

—       Говори, паршивая овца: «Помилуй меня, господи» - и стой тут.

В покоях писался донос чрезвычайный, со ссылками на «Кормчую книгу» и на указы, и упоминалось о том, что архие­рей был не простоволос, и на главе его была скуфья, и на Груди его была панагия, и был он, можно сказать, в ангель­ском вооружении.

Колюбакин, пьяный и томимый жаждой, стоял на коленях под деревом и жевал яблоко упавшее.

Вызван наконец он был в покои, здесь оправдывался слезно тем, что оба были пьяны.

Мир заключен был на условиях, что Колюбакин будет каяться еще в севском архиерейском доме.

Но Колюбакин во второй раз не приехал.

Тогда архиерей наложил на дом колюбакинский отрече­ние, то есть отлучил оный дом от церкви.

Протопоп передал архиерейскую грамоту воеводе.

Тот угостил его чаем, тем и кончилась вся трагедия.

Трудно было Флиоринскому. Жизнь шумела, государство росло, имущества, дворянские умножались. Монастырь Сев- ский явно стоял на отлете.

Писали епископу из синода, чтобы сам он просился на обе­щание, то есть в отставку.

' Но епископ отвечал с горячностью о своем образовании и о том, что никто не может быть ему учителем.

И отвечали из синода язвительно:

«Весьма горячо вы пишете, и во всяком сердце производит ваша горячность холодность».

И тут тоскующий епископ решил женить Добрынина.

Была у Кирилла племянница, красная девица лет четырна­дцати. Позвал к себе преосвященный Гавриила и сказал:

—        О чадо, томится дух мой, преклони ухо ко мне.

Было сделано.

—        Женись на Софье, и буду я заботиться о тебе как о сыне.

И вдруг с гневом закричал:

—        Женись немедленно!

Добрынин ответил уклончиво и получил от епископа пер-< стень как обручальный, но в перстне был алмаз драгоценный, тоже от Николы Мирликийского.

Но время шло, Гавриил гулял с девушкой, даже чувство какое-то тронуло душу его. Женщин в монастыре мало, Софья была молода. Но шли грозные слухи, епископ был как бы уже не епископ.

Зачем было привязывать себя к коню раненому?

И Гавриил выжидал время, слова не давал, перетягивал сроки к посту.

Была ночь, и все спали, спал Гавриил, вдруг услышал стук в двери. И голос епископа.

Гавриил, зная епископские нравы и монастырские батоги, решил не сдаваться на капитуляцию.

Схватил он касаговское подаренное ружье, выставил дуло его в окно и закричал:

—      Кто пойдет на меня, того встретит пуля!

Из толпы вышел канцелярист Матвей Самойлов и сказал:

—      Советую вам сдаться.

Но Гавриил ответил:

—      Я не дошел еще до такого несчастья, чтобы нуждаться в ваших советах.

—         Да вылезай же, - продолжал Самойлов, - архиерей уже спит.

Архиерей действительно спал, а утром, проснувшись, уехал, повелев комнату Гавриила завалить.

Была зима ранняя, уже намело снегу.

Вьюга тянулась по земле тонким воздухом, походившим на ту ткань, что кладут на лицо мертвеца.

Был мрачен епископ.

Он остановил свою коляску.

Мороз был свыше двадцати градусов.

—      Подайте мне пива. Пойте теперь: «Достойно есть, яко воистину блажити тя, богородица...»

Вьюга неслась по земле, тянуло от горизонта, как из-под двери.

Мерзло пиво в стакане епископа.

Индевели волосы у певцов, куржавела шерсть на лоша­дях, пели дисканты, плакали, гудели, стараясь не открывать рта, хитрые басы.

—      Пойте, сволочи! - кричал епископ. - Не оставлять же мне ваши голоса!

ГЛАВА О СОБЫТИЯХ МОНАСТЫРСКИХ

В монастыре Гавриил проснулся и дверь попробовал, но оказалось, что дверь завалена.

Есть хотелось, день кончался.

День зимний короткий, а есть хочется.

Нужно было придумать, что делать.

Гавриил снял с пальца алмазный перстень, завернул в бумажку и написал на другой, канцелярской, своим почерком:

«Преосвященный владыко! Пожалованный мне перстень в знак имевшего быть бракосочетания моего с вашею племян­ницею возвращаю в знак вечного моего разлучения с нею, с вами и со всем светом».

Затем взял Добрынин бахтинский пистолет, сел на окно и начал его заряжать.

Послание это выбросил Гавриил через фортку, подозвав сторожа криком и показавши в окно пистолет.

Монастырщина любит события, пустились искать епис­копа, нашли его с певчими недалеко от монастыря.

Певчие уже не пели, а квакали, и сам епископ приустал.

Прочтя записку, вскричал епископ:

—      Гнать!

Не прошло и часу, как постучался епископ в двери Гавриила.

—      Жив ли ты, Авессаломе? Полно дурачиться, отвори!

Начались переговоры, и спросил Гавриил через дверь письменного увольнения и от консистории аттестат.

Бумаги эти были поданы ему через окно на вилах.

Потом впущен был епископ; он был мягок, устал и спра­шивал, почему противится Гавриил браку.

—      В брак вступая с племянницей вашей, - сказал Гав­риил, - боюсь я как бы кровосмешения..

Флиоринский промолчал,

ОТЪЕЗД РОССИЙСКОГО ЖИЛ БЕЛАЗА ДОБРЫНИНА

Невеста добрынинская в великий пост 1777 года скончалась,

Добрынин, погоревав несколько, начал собираться уже к отъезду окончательно.

Был у него друг, дворянин Луцевин, рыльской воеводской канцелярии служитель.

Побили его палками при секретаре за переписание челобит­ной от гражданства в сенат.

Били Луцевина палками, а секретарь смотрел на это с рав­нодушным смехом и нюхал табак.

Сидел потом Луцевин в тяжелых железах.

И в железа-то его посадили из жалости, потому что по не- благоустройству тюрем закладывали тогда ноги узников в брев­на и запирали эти бревна замком. Вот почему звались эти люди колодниками.

И набирали в одно бревно человек по нескольку, мужчин и женщин безразлично. Добрынин пожалел узника.

Луцевин из желез вылез и перешел в Севскую консисторию с чином канцеляриста.

Здесь подружился он с Гавриилом, вместе читали они «При­гожую повариху» и «Жильблаза» и вместе мечтали о дальних путешествиях.

Денег у Добрынина было,тысяча триста рублей, да серебро, да шуба лисья, да табакерка серебряная с двойным дном.

У архиерея наступили тревожные дни, ответы синодские но­сили характер пренебрежительный.

Попрощался он со служкой, сказавши с улыбкой:

—      Лучше будет - не вспомнишь, хуже будет - вспомнишь.

И углубился опять в чтение какого-то маленького француз­ского романа.

Побежали лошади, повернулся монастырь, скрылись ворота.

Башни боком пошли, переехала коляска через гулкий мост.

Стал Добрынин на коляске, смотрел на город, на архиерей­ский дом.

Колокольчик пел и прыгал под дугою коренника.

С горем сказал Добрынин:

—      Прощай, город Севск и архиерейский дом; прощайте, приятные минуты, которые промчались, как не были; прощай, архиерейское горькое пиво и архиерейская неверная любовь! Здесь, за стеною, получил я знания кубического корня, и рим­ской истории, и истории человеческого сердца.

А Луцевин, пьяный немного, как дворянину подобает, песню запел непонятную о дорогах, которые должны пропасть, зарасти.

Оглянулся ямщик, увидал, что не тароваты господа, но да­дут они в первый раз на водку.

Ударил по коням, приняли пристяжные, загремели своими бубенцами - и пошли, пошли, как костяшки на монастырских сче.тах, мелькать версты, к дальней роще поворачиваясь, стали ритмовать дорогу.

Ночевали в пути на постоялом дворе, который отмечен был вместо вывески срубленной елкой.

—      Куда же мы едем? - спросил Добрынин.

—      Туда, где платят и не бьют сильно палками, - ответил Луцевин.

—      Мне воинская служба не нравится, - сказал Добры­нин, - потому что сейчас война, заставят тебя брать окоп или драться с янычарами.

—      Да, - сказал Луцевин, - воинские офицеры мечтают о себе, что они принцы, а голы как бубны... Еще дед мой, - про­должал Луцевин, - в цеховые из дворян записался, когда го­сударь Петр требовал дворян на смотр.

—      Так ты теперь не дворянин?

—      Не вовсе.

Добрынин был слегка разочарован и сказал задумчиво:

—      А я, может быть, из дворян переяславских. - И, помол­чав, прибавил: - Но нужно нам дворянство добывать и не из суетности: земель плодородных и для конопли удобных много, а крепостных иметь одни дворяне могут. Не оскорбительно ли нам на украинских ярмонках видеть людей и среди них жен­щин пригожих, враздробь, поодиночке продаваемых и недоро­го... видеть и не иметь права купить?

—      Состояние это оскорбляет человечество.

—      Не цветет в нашей стране третье сословие, хочешь жить- будь дворянином.

—      Только дворянство делает у нас воздух для человека легким и как бы парижским, - прибавил Луцевин, - и дает шпагу. Нам чин нужен.

Помолчали оба.

Опять заговорил Луцевин:

—      Хорошо быть у богатых подрядчиков или откупщиков конторщиком или письмоводителем.

Колокольчики пристяжные, жестяные колокольчики греме­ли: «Хорошо бы, хорошо бы».

—      Хорошо! - говорил Луцевин. - Они знакомы с больши­ми господами и с генерал-прокурором, через которых не только сами себе выпрашивают чины, но и другим имеют случай вы­просить. Особливо при заключении в сенате контрактов.

Бежали вдалеке соломой крытые деревни, черный дым шел, как пар из ртов, из маленьких окошек под крышами.

Деревни были далеко.

Как искры, вдали сверкали кресты церквей, бежала дорога.

«Хорошо бы, хорошо бы», - гремели жестяные колокольчи­ки пристяжных. И басом гремел в ответ им колокольчик под дугой коренника.

—      Я желал бы, - сказал Добрынин, не в такт звону, - слу­жить при таможне: там денег, сукон, полотен, материи и раз­ного галантерейного и щепетильного товара пропасть. И тоже чины можно выпрашивать, крестьян покупать.

И тут загремели сразу все колокольчики, пошла телега под гору, и сказал Луцевин вдохновенно:

—      Присоединена к империи нашей Белоруссия, и разделе­на на две половины, и влита в российские губернии без остат­ка. Теперь образованы две губернии. Псковская - состоит она из пяти провинций; Псковской, Великолуцкой, Двинской, По­лоцкой и Витебской. И Могилевская есть губерния, и разделе­на она на три провинции: Могилевскую, Оршанскую и Рога- чевскую. А генерал-губернатором назначен над обеими граф Чернышев. И приказано уравнять жителей новоприсоединен- ных земель со старинными русскими подданными, дабы пресечь им повод на притязание какого-либо права на вечные приви­легии.

Кричал ямщик, бежали кони.

Говорил Луцевин:

—      По именному императорскому дозволению там губерна­торы сами жалуют в офицерские чины и не спрашивают сена­та, Там люди нужны. Там сейчас в Рогачевской таможне ди­ректором Петр Звягин, а был он, как и я, канцеляристом.

Кричал ямщик, гремели мосты.

Вдали искрами уже краснели кресты, потому что садилось солнце.

Гремели колокольчики: чин, чин, чин, чин...

НОВОПРИОБРЕТЕННЫЙ КРАЙ

Дороги в Белоруссии гладкие, и по обе стороны усажены березками.

Так приказал граф Захар Григорьевич Чернышев.

А почта в Белоруссии исправная, дома новопостроенные, запрягают расторопно и испуганно.

Почтальоны в куртках зеленого сукна, на лбу медный герб, на затылке номер.

Все новое. Хорошо метет новая метла.

И мосты во всю ширину дороги не пляшут, не гремят, толь­ко гудят.

А вот город Рогачев непригож.

Серые дома.

Костел, униатская церковь, и синагога, с высокой, крутой крышей.

Пустынные валы замка, поросшие травой, песчаные бугры посредине города, на берегу Днепра старый деревянный костел.

Здесь в Днепр вбегает река Друщь, и на узком мысе, по-белорусски рогом называемом, на узкой отмели живет город Рогачев.

Этот город, когда въехал в него Добрынин, весь состоял на казенном жалованье.

Наши счастьеискатели для начала пошли разыскивать Звя­гина.

Звягин узнал Луцевина не сразу.

Перебирали многое, вспоминали воеводские канцелярии, знакомых и признали наконец друг друга.

Но приняты наши путешественники были радушно.

За обедом сказал Звягин:

—      Сделали вы благоразумно: дома ничего не досидишься, а здесь место, так сказать, пустое и в людях неразборчивое. Есть у меня благодетель Сергей Козьмич Вязмитинов, знал он меня еще повытчиком.

Тут обрадовался Добрынин:

—      Не из рыльских ли он помещиков? Я знал подпоручика Ивана Вязмитинова.

—      Это брат его младший, - отвечал Звягин. - Но будем говорить по порядку. Наши таможенные должности, как всем известно, могут подкрепить состояние человека осторожного,

но для жаждущего разбогатеть должность наша скользка и па­губна. Благодарение богу, я, держась долга службы и важно­сти присяги, не состою ни под судом, ни под ответом и уповаю на будущее.

Разговор счастьеискателям понравился. -

Луцевин произнес:

—      Мы люди осторожные и служившие. Скажите, полон ли у вас положенный комплект?

—      Полон, - отвечал Звягин. - Но будет ли он полон завт­ра? Тут нужно связаться с человеком одним, господином Хам- киным. Он хорош с правителем канцелярии Алеевцевым, а тот может губернатору поднести любую бумагу.

День следующий прошел в беготне. Приятели познакоми­лись с людьми замечательными.

Например, узнали они таможенного кассира Киселевского, бывшего камердинера севского воеводы.

Теперь он уже получил вольность и шпагу.

Узнали они также некоего человека во фраке серо-светлого камлота.

Человек этот оказался князем Горчаковым, и служил он вместе с бывшим камердинером и давал советы - поступить не по таможенным делам, а по прокурорским.

Старик Хамкин встретил приятелей холодно и показывал пакеты, на его имя присланные.

На пакетах действительно было написано: «Его благородию г-ну Хамкину».

Князь Горчаков принял Добрынина и Луцевина без чинов. Обед был в четыре кушанья.

За обедом сидели хозяин с любовницей Парашей, женщи­ной ветреной и не грубого свойства.

После обеда княжий слуга Никашка играл на гуслях, а Па­раша пела, и тут Добрынин показал все свое дарование и ар­хиерейскую науку и пел и по слуху и по ноте.

После обеда Луцевин лег спать.

Но Добрынин, как человек практикованный, вином не был свален и пошел гулять в сосновый лес у города, прошелся по берегам Друци и Днепра.

Речной ветер обдул-хмель.

В шесть часов Добрынин, ясный, как стеклышко, был у Вязмитинова.

Вязмитинов, человек уже пожилой, в костюме степенном, принял Добрынина и благосклонно сказал:

—      Люди нам надобны, мы край русскими, так сказать, за­селяем. Но места при мне нет никакого, кроме одного сторубле­вого. Если нужен вам более чин, чем жалованье, я обещаю это

’ место вам попросить.

«Первым счастьем не бракуй», - подумал Добрынин и отве­тил с поклоном, столь низким, сколько позволяет человеческое сложение:

—       Известно вашему высокоблагородию, что человек без чи­на в России почти что человек без души. Если будет ваша ко мне милость, я другого места не ищу.

—       Ну ладно, напиши просьбу по форме.

—       Позвольте, ваше благородие, после просьбы съездить в Могилев.

—       Что тебе там делать?

—       Познание губернского города необходимо при службе, да и приятеля мне нужно проводить.

—       А что ты об нем суетишься? Слыхивал я, что он при молодости уже занимался ябедническими делами.

—       Я этого не слышал, однако, может быть, и правда, а может быть, это и недоброжелательство. Он еще не устарел, и время научит его, как с людьми жить на земле.

Так говорил Добрынин, помня монастырское правило: «Не предавай с поспешностью».

—       Все может быть, - сказал Вязмитинов. - Но поезжай в Могилев да привези мне оттуда ведро или два вишен, у нас их в этом году нет.

В десять часов утра просьба была подана, и воевода ее принял и, прочитав, сказал:

—       Очень хорошо. Нам добрые люди надобны.

А в прошении было прописано Добрыниным почти по не­чаянности, что происходит он из малороссийских дворян.

И опять пошли, побежали пестрые от теней новопосажен- ных березок белорусские дороги.

Запестрели сквозь белые березовые стволы белорусские поля.

В Могилеве обеды были дороги.

Город переполнен различного рода имущими службу мо­лодыми людьми.

За обедом решили две вещи.

Первый пункт: выпить польского меда понемногу.

Мед этот сразу лишил приятелей ног, но не ясности головы.

Также решено было: Луцевину вступить на службу и при открытии наместничества искать местов не низких и не упускать случая в приобретении чинов, так как по здешним местам они люди ценные.

Луцевину на другой день повезло.

Назвал он вице-губернатора Воронина его превосходи­тельством, и тот вспомнил родственников Луцевина и сразу на службу принял.

И разговора о дворянстве Луцевина так и не поднялось.

Кафедральный собор, на елизаветинские деньги построен­ный, был велик, бел и пуст.

Несмотря на праздничный день, была полна зато губерн­ская канцелярия, она кишела множеством приказных и ново- пожалованных в обер-офицеры.

Новые позументы и пуговицы сияли.

Люди хохотали, шатались, как на рынке, посыпали пуд­реные волосы из песочниц и резвились всячески.

Луцевин поступил в эту ораву сразу и продвигался впо­следствии с успехом, о чем, может быть, и будет упомянуто.

С некоторой грустью уезжал еще не пожалованный чином Добрынин из веселого Могилева.

Он не забыл купить два ведра вишен, насыпал их в бо­чонок.

Вот опять Рогачев, и крутая синагогальная крыша, и ев­реи в длинных сюртуках и белых чулках. Вот опять и речка, скучно впадающая в Днепр.

Вязмитинов принял Добрынина сперва с интересом.

—      Ну-ка, покажи вишни, - сказал он.

Бочонок был представлен.

—      Друг, - сказал Вязмитинов, - скупой, но умный, пере­ложил бы вишни вишневым листом, и они бы в дороге не поби­лись. Мудрый залил бы вишни французской водкой, а она про­дается в Могилеве по четыре рубля ведро. Неосторожный и нерадивый же привез вишни битые. Грустно мне, но тебе с чином придется подождать.

СЛУЖБА, СТИХИ И САНКИ...

Вязмитинов, в чин Добрынина не произведя, уехал в Рыльск к отцу гостить.

Остался Гавриил один в канцелярии; канцелярия была в избе, хозяин которой был переименован уже в канцелярского служителя.

В темной каморке, где стоял стол канцелярский, бегали еще не переименованные черные тараканы.

Замазавши и заклеивши все щели, особенно вокруг ко­сяков, и забелив их, стал работать в этом приюте правосудия Добрынин не очень радостно.

В канцелярии был сундук, в сундуке - дела, не внесенные в опись.

Делать, в сущности говоря, было нечего. А у князя Гор­чакова Параша хорошо пела, гусляр играл, и первый раз в жизни Добрынин пел для себя, правда, за чужое, даровое вино.

Сюда часто приходил господин Шпынев, ученик славного Ломоносова. Он был человек необычной образованности.

И сам Добрынин различал ямбы от хореев, знал, что та­кое рифма долгая, богатая.

И только неполное знание мифологии удерживало его от сочинительства.

Но тут помогал приятелям славный мифологический сло­варь.

Шпынев же писал стихи без мифологии.

Здесь сочинялись стихи сатирические на разного рода лю­дей в городе.

Например, на господина Хамкина было написано стихо­творение:

Хозяин здесь живет пространные гортани,

Во храме божьем, что ревет, без всякой дани.

Господин Хамкин на эти стихи рассердился и считал их негодными.

Косился на приятелей и воевода Малеев.

Предложено было Добрынину являться в общую канце­лярию, зауряд со всеми, и, может быть, совсем бы погиб господин Добрынин, - потому что именовали уже его господи­ном, - если бы он не читал книгу, называемую «Светская школа, или отеческое наставление сыну об обхождении в свете».

Книжка была интересная. Подарил ее Добрынину Шпынев.

А Горчаков с обидностью, когда увидел Парашку, на Доб­рынина глядящую, в книге этой ногтем отметил речь Аристипа:

«Ты сам знаешь, что шляхетство человеку высокие мысли дает и ни до каких подлых дел его не допускает. А все первые дела камерной службы и в глазах у дворян презренны. Всем высшим надобно кланяться, а перед знатными купцами пол­зать, а притом бы к знатным людям ход иметь, у которых ка­мерные служители через лакеев, женщин и через людей бояр­ских вкрадываются, а дворянству все сие подло, мерзостно и противно».

И далее:

«Кто в камерный чин из бедности, да и подлого рода пой­дет, то во всякие, а особенно пользу приносящие, дела без стыда и боязливости вступает, зная то, что ему хуже и беднее быть невозможно».

Прослушав эти слова, Добрынин вынул из кармана слу­чайно унесенную от епископа своего табакерку, поиграл ею в рассеянности и произнес бледным голосом:

—      Да, просвещение...

Придя домой, Добрынин сел писать стихи и писал до утра, а утром увидал с изумлением, что стихи написаны им не на Горчакова, а на Шпынева.

Стихи эти были забыты им как бы случайно на столе в канцелярии общей.

Прокурор прочел их без рассеянности.

А вечером Добрынин был уже приглашен в компанию пер­вых чиновников города, и дан ему был вхожий стакан, и тут он стихи прочел, и все много смеялись.

А стихи эти были следующие:

Что чадна голова, глаза, лицо окисли,

Что брюхо на иоги, чело на нос обвисли, г В смердячей хижине гнилой свой труп скрывает,

С похмелья весь дрожит, свирепо ртом зевает,

То славный муж Шпынев, что всем чертит стихи,

Не зря на свой порок и пьяные грехи.

С тех пор участь Добрынина поправилась, он был даже уволен от обязательного сидения в канцелярии, но позволение это употреблял с умеренностью.

К князю Добрынин продолжал ходить, но принимали его уже с умеренностью и холодностью.

По первому зимнему пути вернулся из отпуска и благо­детель Вязмитинов.

Вернувшись, позвал он к себе Добрынина и сказал:

—      Много ли у тебя в Севске денег оставлено?

—      С тысячу рублей. Но получить их одним разом трудно, потому что розданы они под проценты.

—      Привез бы ты их сюда, здесь дадут тройные проценты. Я тебе это устрою.

Добрынин сообразил, что, значит, проценты будут четвер­ные, и сказал:

—      Лучше мне было в Севске показаться с новым чином.

И на двадцать шестом году жизни своей был объявлен в

приказе Добрынин коллежским регистратором и смог вдеть наконец шпагу в карман своего кафтана.

Даже Рогачев как будто изменил весь свой вид.

А и чин-то был весь - провинциальный протоколист.

Получил Добрынин приказание заехать из Севска в Рыльск, к родственникам Вязмитинова, и твердо дал себе сло­во все поручения выполнить.

И вот опять Севск и река Сева под голубым льдом. И вот обе части города - и городская и Замарицкая, - а вон и река Марица. Зимой она кажется оврагом.

Вот дымится паром мучная мельница на плотине.

—      Здравствуй, Севск! А раньше я тебя и не видел.

Питейных домов десять. Гостиный ряд, лавок сорок три, церкви три. городские. А вот Троицкий девичий монастырь о четырех башнях, и в нем две каменных церкви и семнадцать монахинь.

» Хорошо, что не остался Добрынин в монастыре.

А вот и фабрички краснотерочные, и вот, наконец, Спас­ский монастырь и каменная ограда, и две церкви - одна ка­менная, а другая деревянная, та самая, из которой таскал Добрынин щепки.

Архиерея в монастыре не. было. Архиерей был в Орле.

Мать свою Добрынин посетил и при ней проделывал шпаг гой различные движения, а она ахала радостно.

Прочие шпагу менее радовались, и секретари бурчали вполголоса, что все наместнические чины не настоящие, а только зауряд-чины.

Но мудрость уже гнездилась в сердце Добрынина.

Недаром прочел он уже и книжку «Светская школа», и «Грациан, придворный человек», и многие другие полезные книги.

В Рыльске купил он за пять империалов модные санки. А пять* империалов были в то время деньги большие.

Санки были лакированные по светло-зеленой краске, в приличных местах выложены бронзой; 'подушки триповые и полость на медведях.

Саночки эти Добрынин поставил на другие, рабочие санки, чтобы в дороге их не разбить. А в санки поставил ящики с английским пивом и ящики завернул в сено, помня судьбу Могилевских вишен.

А деньги спрятал, так как и сам умел брать четверные проценты.

Дорога была хорошая, гладкая. Небо голубое, шуба теп­лая. До Рогачева доехали благополучно.

Иван Козьмич Вязмитинов принял господина Добрынина с интересом.

И спросил сразу:

—       Деньги привез?

Протоколист поклонился по-граждански и ответил:

—       За краткостью и внезапностью времени сдали мне только триста рублей, которые при сем и прилагаю.

Вязмитинов сделал невеселое лицо.

Добрынин поклонился с грациозностью и прибавил:

—       В награду этого от меня недостатка привез я для вас санки подарочные.

—       Езди, братец, сам, - сказал Вязмитинов сурово.

—       Прошу посмотреть, я их приказал поставить здесь, в больших сенях.

Вышли в сени.

Улыбка непрошеная раздвинула почтенные губи благо­детеля.

Санки были двухместные, а третьему на запятах, и так уютны, и так легки.

—           Нужно будет, - сказал Вязмитинов, - поискать для таких санок у купцов рысака.

И открыл медвежью полость, приговаривая:

—      Ну и богаты! А здесь что за сено?

—      Это чтобы не побились бутылки с английским пивом,

—      Ну, братец, ты великий мастер ездить в отпуска, чинок ты износишь быстро, быть тебе когда-нибудь при первой звезде.

К ЗВЕЗДАМ

Весною приехал Луцевин из Могилева. И был Луцевин уже секретарем.

А Добрынин был только протоколистом. Даже небо слегка над ним пожелтело.

А между тем наступало время открытия Могилевского на­местничества.

Не спал Добрынин по ночам и то вздувал, то тушил огонь. И с ним самим чуть не начинались припадки лунатические.

«Вот, - думал он, - и санки, и не я в них прокатился».

Но благодарность жила в тучном сердце господина Вязмитинова.

На просьбу об отпуске в Могилев не только он отпуск дал, но дал два письма: одно - к полковнику Каховскому, а дру­гое- к брату своему, к самому генералу-адъютанту Вязмитинову.

И сверх того поцеловал Добрынина в лоб и сказал:

—      Поезжай, умница.

Добрынин бросился было милостивцу в ноги по монастыр­скому обычаю, но как-то уперся в эфес своей шпаги и на йо­гах устоял.

Так действует на человека благородство.

Каховский принял письмо ласково и адресовал тотчас просителя к господину Алеевцеву.

Алеевцев был человек замечательный.

Стиль он имел краткословный, ясный, отрывистый, знал законы гражданские и представлял собой уже чиновника но­вого времени, хотя любил пить и за пьянство сидел часто под караулом для протрезвления.

Но вино не заставило еще господина Алеевцева отолстеть, он имел живые голубые глаза, был белокур и не то чтобы очень полон, но несколько толстоват.

Прочитав записку Каховского, Алеевцев спросил:

—       И что же вам надобно?

Добрынин поклонился не так низко, чтобы не подумали, что он проситель бесплатный, и сказал:

—       Чин и при открытии наместничества место.

—       Очень хорошо. Получишь. Приходи чаще в канце­лярию.

Радостный прибежал Добрынин домой и рассказал Луце­вину об успехе.

Но провинциальный секретарь известие это принял хо­лодно и сказал.

—       Походишь...

Канцелярия была светлая, порядок в ней уже установил­ся, уже не бегали люди, не посыпали друг другу головы из песочниц.

Скрипели перья, шелестела бумага, просители говорили вполголоса.

Добрынин ходил, переписывал, что давали. Прошла не­деля.

Передавая бумагу Алеевцеву, Гавриил в нее вложил пять­десят рублей.

Алеевцев поднял на Добрынина голубые глаза и спросил:

—       А, это ты... А как тебя зовут?

—       Гавриил Иванович Добрынин, - ответил протоколист.

—       Ну хорошо, Гавриил, я помещу тебя в расписание на регистраторскую вакансию при губернаторе.

Речь эту с вытянутой шеей слушал переписчик у сосед-. него стола.

И едва вышел Алеевцев из комнаты, поднялся шум, крик и заглушенный вопль.

—       За что, - говорили, - черт из болота помещен при гу­бернаторе? Он без году неделя, а мы здесь уже день и ночь трудились.

В этот момент господин Алеевцев вернулся в комнату.

Наступило молчание. Алеевцев сел в свое кресло и, не поворачиваясь к чиновникам, так сказать задом, им ответил:

—       Молчите, дураки! Ведь всех вас нельзя поместить при губернаторе на одно место, а этакий человек при нем надобен.

И вдруг, повернувшись, закричаЛ:

—       Молчать! Не разговаривать! А знаете ли вы, что такое правописание?

Только скрип перьев полчаса раздавался в канцелярии.

Но Добрынин на правописание не надеялся.

И через несколько дней подал переписку опять-таки с пятьюдесятью рублями.

Алеевцев посмотрел на него ласково и спросил только:

—      А по батюшке тебя как?

—      Иванович, - сказал Добрынин.

—      Ну, Гавриил Иванович, я сейчас напишу предложение с одобрением твоих трудов и способностей, которые самим превосходительством замечены, и произведу я тебя... Впро­чем, пойдем в соседнюю комнату.

В соседней комнате Алеевцев продолжал:

-' Произведу я тебя в губернские секретари, это зна­чит- через чин.

Бумага была написана, но, к ужасу Добрынина, положена под сукно. •

—      Как же-с? - произнес он.

—      Надобно, Гавриил Иванович, время выбрать для подписания.

На другой день Алеевцев запил, запил дома и пил глухо и крепко.

Дом на запоре, а у дверей солдат Данилка Цербер, хотя и двуглазый.

И тщетно стучался Добрынин и давал Данилке и рубль, и два.

Данилка молчал, дыша в лицо Добрынина луком н водкой.

Только позднее узнал Гавриил Иванович, что Данилка брал не менее двадцати пяти рублей, и тут оказалось, что кур­носый провинциальный секретарь Теплынин вычистил из списков добрынинское имя и вписал свое, потому что список еще не был подписан губернатором. Добрынинское же имя вписал вместо своего на вакансию повытчика к наместниче­скому правлению.

Это значит - классом ниже и на шестьдесят рублей меньше жалованья.

Пришлось действовать уже решительно.

Явился Добрынин к Каховскому, и выслушал он от него только слова: «Очень хорошо».

Но Гавриил Иванович кланялся и не уходил.

Каховский посмотрел внимательнее и прибавил:

—      Пойди часу в десятом © губернаторскую канцелярию и скажи от моего имени, чтобы о тебе доложили губернатору, и я там буду.

Так вышел Добрынин на улицу и подумал:

«А не зайти ли мне к господину Вязмитинову? Санки-то ведь были с медведями».

А Вязмитинов как раз прибыл от графа из Полоцка и квартировал в городе.

Добрынин вошел без доклада.

Вязмитинов сидел за столом, в мундире, над бумагами.

Гавриил Иванович поклонился и начал пространно гово­рить о своем почтении и о том, что брат Иван Козьмич кла­няется.

Генерал-адъютант встал, вышел на середину комнаты и спросил быстро:

—       Давно ли ты его видел? Где ты служишь? Зачем ты здесь?

Добрынин ответил с быстротою:

—       Ищу чина и места, больше по милости, нежели по за­слугам. Видел две недели тому назад, зовусь Добрынин, на­хожусь в сомнении.

—       А, санки, - вспомнил генерал-адъютант. - Пиво твое, как же-с, ко мне было даже переслано.

И тут вошел Каховский.

И, увидя просителя уже разговаривающим с генерал- адъютантом, сказал:

—       Как же, как же, к десяти часам?

И в этот момент в комнату вошел человек малороссий­ский, с большой головой, с бледно-серым лицом в веснушках. На голове был тупей, наподобие распущенного паруса или крыльев ветряной мельницы. Косичка была спрятана в коше­лек темно-вишневого цвета. Кафтан был тоже темно-вишне­вый, с золотыми петлями. И под левым плечом шапо-ба.

Человек вошел и заговорил быстро по-французски. .

«Так вот какие они, парижане!» - подумал Добрынин, вспоминая епископа.

Но Вязмитинов спросил гостя по-русски:

—       Как вам показался Могилев, господин Полянский?

В канцелярию губернатора Добрынин был впущен без об­ряда стояния в передней.

Губернатор молча взглянул на Добрынина.

Полковник Каховский дал знать, чтобы Гавриил Ивано­вич вышел.

Смотр кончился.

В канцелярии спросил Добрынина молодой губернский секретарь:

—       Где же те предложения провинциальной канцелярии, о которых вы сказали господину Каховскому, что они напи­саны Алеевцевым о произведении вас секретарем?

—       Вот здесь, на столе, под сукном, - ответил Добрынин, приподнимая красное сукно.

Бумага еще лежала на месте.

Через час вышел Каховский и сказал:

—       Поздравляю вас губернским секретарем.

—       Кому это сказано? - спрашивали друг друга в канце­лярии.

—       Это мне! - сказал Добрынин.

—      Э, брат, видно, тебе не наше горе.

Уже не обер-офицером был Добрынин, а штаб-офицером.

Тут подошел к нему господин Каховский и сказал:

—      А того мопса, секретаря Теплынина, который имел глу­пую дерзость вычистить ваше имя в списке, приказано по­местить на канцелярийское место в ваше распоряжение. Вы ему шкурку потрите.

Если бы не шпага, пал бы Добрынин в ноги госпо­дину Каховскому, но шпага опять уперлась в землю, и тут вышел Полянский легкой своей парижской походкой и ска­зал по-русски:

—      Этот новый губернский секретарь имеет даже манеры благородные.

«Спасибо тебе, шпага!»

Господин Каховский же посмотрел на Добрынина с ласко­востью и сказал:

—              Благодарите господ Вязмитиновых.

Но труден путь к звездам.

«А Алеевцев, - правда, не он представил, не он написал, - а если он отметит, или переведет, или отставит?»

По могилевским улицам бежал новый губернский секре­тарь. Вот и деревянные пилястры дома Алеевцевского, и вот дверь.

Служка мысленно произнес:

«О великий Данилка, сын слепого и мгновенно проходя­щего случая, о верный страж у врат великого письмоводи­теля, о могущий цербер, сжалься!»

Затем сказал громко:

—      Слушай, я прислан с запиской от полковника Василия Васильевича Каховского. Вот от него записка, записка очень важная, каких еще не бывало от начала всех секретарских ворот и сторожей Данилок.

А просунул Добрынин в щель не записку, а ассигнацию двадцатипятирублевую.

И дверь тихо открылась.

И тут в эту же дверь боком полез советник камерной экс­педиции Петр Ильич. Сурмин.

Но в Сурмииа уперся крепкий Данилкин локоть. И голос Данилки произнес:

—      А вас, сударь, не велено пускать.

Но Сурмин отвечал с находчивостью:

—      Ты, Данилка, не знаешь, что ты назначен уже сторо­жем к нам в наместническое правление, и я тебя там закатаю.

И рука Данилкина опустилась.

За сенями, за коридором, сидел пьяный, но не слишком, Алеевцев, в мундире, но без штанов.

—        Очень рад, - сказал он, - что вы сами, Гавриил Ива­нович, о себе порасторопничали. И правильно вы сделали, что ко мне зашли, потому что я вас запишу не семнадцатого мая, как вы пришли, а тридцатого апреля, потому что в мае месяце кончилась власть губернатора давать чины и вы без меня были бы как бы не произведены.

И тут на стол сама поползла еще одна пятидесятирубле­вая бумажка.

Так разговаривая, просматривал Алеевцев губернатор­ские дела и вдруг, может быть, и для форсу, разодрал одно из губернаторских предложений.

Алеевцев поднял свои голубые и пьяные глаза и сказал:

—        Тут спорное дело между камерной экспедицией и гу­бернатором, и лучше приберечь Михайла Васильевича. А вы сейчас возьмите предложение в Рогачевскую провинциаль­ную канцелярию и скажите там, чтобы написана была резо­люция: «Представить рапортом в камерную экспедицию о вычете с вас в казну за чин». Вот и будет вид, что бумажка залежалась в регистрации и производство правильное. А я вас определю не в камерную экспедицию, а в казенную палату, к людям новым, к самому парижанину Полянскому.

Добрынин был рад радостью почти испуганной. Но назавт­ра приключилось происшествие.

Пришла бумага от Вязмитинова, что изумляется, для чего не едет Добрынин обратно к должности. Дело было соленое, потому что именем Вязмитинова Добрынин уже злоупот­реблял.

Пришлось ехать в Рогачев. Тут оказалось, что Вязмитинов не очень рад новым позументам Добрынина.

Пришлось опять немножко пожать из себя масло. Сумма, которая была здесь заплачена, неизвестна.

Но тут пришла еще бумага от Алеевцева, чтобы прислан был находящийся при комиссарской канцелярии господин Добрынин как служащий казенной палаты.

Выехал Добрынин ночью и всю дорогу смотрел на звезды.

О ПАРИЖАНИНЕ, ГОСПОДИНЕ ПОЛЯНСКОМ

Город был Могилев немалый. Был там господин Гамалея, правитель канцелярии, известный масон, но история его не уложится в этой книге; были там губернатором сперва граф Чернышев, а потом господин Пассек, а епископом Георгий

Конисски.й.

Про Конисского будет еще говорено, поговорим о Пассеке.

Пассек был из тех лейб-гвардейцев, которые в смутный день возвели Екатерину на престол российский.

Был Пассек собою, как гвардеец истинный, высок. Имя ему Петр Богданович.

В заговоре считался одним из первых. Его пытались арестовать, и с того ареста начался переворот. За переворот получил он гвардии капитана, и двадцать четыре тысячи руб­лей, и село под Москвой, и мызу в Ревеле, а через год еще четыре тысячи рублей и по тысяче рублей ежегодно.

Был он потом губернатором Могилевского наместничества, а с 1771 года - генерал-губернатором Белоруссии, наместо графа Чернышева.

При нем-то и расцвел господин Полянский.

Полянский, дворянин казанский из средних, служил в Си­бири, отличался исправностью, а в 1771 году, живя в Швейца­рии в целях лучшего образования, подружился с Вольтером.

Он был из русских, влюбленных в парижскую Триумфаль­ную арку.

Любил его сам Вольтер и писал о нем письма пресвет- лой Екатерине:

«...B пустыне моей теперь находится ваш подданный, г. По­лянский, уроженец Казанского вашего царства. Не могу я его довольно выхвалить за его вежливость, благоразумие и признательность к милостям вашего императорского вели­чества».

Во втором письме, от третьего декабря:

«...Г-н Полянский делает мне иногда честь своими посе­щениями. Он приводит нас в восхищение делаемым им опи­санием о великолепии двора вашего, о вашей снисходитель­ности, о непрерывных ваших трудах и о множестве великих дел ваших, кои вы, так сказать, шутя производите. Словом: он приводит меня в отчаяние, что мне от роду без малого де­вяносто лет и что я потому не мог быть очевидным всего того свидетелем. Г. Полянский имеет чрезмерное желание увидеть Италию, где он мог бы более научиться служить вашему им­ператорскому величеству, нежели в соседстве к Швейцарии и к Женеве. Он сколько очень умный, столько и очень добрый человек, коего сердце с истинным усердием привержено к ва­шему величеству».

На сие императрица отписала:

«...Господину Полянскому, принятому вами под ваше за- щищение, приказала я доставить деньги, потребные для его путешествия в Италию, и думаю, что он их в самый сей час получил».

В третьем письме, от одиннадцатого декабря 1772 года, Вольтер писал:

«...Я получил печальное известие, что тот Полянский, ко­торый, по воле вашей, путешествовал и которого я столько любил и почитал, возвратившись в Петербург, утонул в Неве. Если это правда, то я чрезмерно сожалею. Частные несчастья всегда будут случаться, но общее благополучие вы устраи­ваете».

И в четвертом письме, от третьего дня января 1773 года:

«...Г-н Полянский уведомляет меня, что он не утонул, как мне о том сказывали, но что он, напротив, в тихом приста­нище й что ваше величество пожаловали его секретарем ака­демии».

Вот кто был Полянский.

Не потонул господин Полянский, но были у него разные приключения.

Было у него в Москве любовное приключение, и увез он в карете чужую, господина Демидова, жену, и от погони полицейских отбивался шпагой, и за это, а также за дерзкие ответы был приговорен сенатом к тому, чтобы отрубили гос­подину Полянскому предерзостную правую руку.

Но Екатерина-императрица была еще в то время женщина зауряд-молодая, подобно тому как в Могилеве были все чи­новники зауряд-чиновниками, и показалось всемилостивей - шей императрице делом это веселым и рыцарством, и Полян­ского она простила.

Граф Чернышев Полянского выпросил к себе в наместни­ческое правление, уверяя государыню, что сам он, граф, в мо­лодости был так же предприимчив.

Уже постарело наместничество, и износились ливреи швей­царов, и потускнели медные булавы на малиновых перевя­зях, а Полянский все цвел и при Чернышеве и при Пассеке.

Пассек интересовался только лошадьми, любовницей и сыном побочным.

Полянский же был честолюбив.

Знание языков и литературы, и танцев, и карт, и скорая мысль, и счастливая память делали Полянского в губернии как бы диктатором.

Он сажал дерзких и глупых дворян в караульное, неис­правных секретарей и служителей ссылал туда же, а с ме­щанами слов не терял, а просто приказывал повиноваться в безмолвии.

Многие пытались сцепляться с Полянским в спор, но он всегда выходил победителем.

И был он в губернии самый большой человек, хотя и роста имел два аршина два вершка, считая вместе с каблуками.

Проезд государыни Екатерины - она же солнце - в 1779 году был годом для Могилева замечательным. Через город в мае месяце проехала, - чтобы здесь на галеры сесть к дальше следовать уже Днепром до самого Херсона, осмат­ривать заведения вновь приобретенных губерний - в мае проследовала через Могилев божественная Екатерина и с ней под именем графа Фалькенштейна император австрийский и римский Иосиф Второй. Он ехал инкогнито и прибыл в Мо­гилев за день до императрицы.

Росту он был среднего, лица немецкого, то есть более тем­но-красноватого, нежели белого.

Ходил он в зеленом гарнизонном мундире и не привлек бы к себе внимания, если бы губернатор Пассек не поклонил­ся ему слишком низко.

Вечером в саду Могилевского архиерея губернатор разго­варивал с графом Потемкиным.

Добрынин ходил по городскому валу, с которого в саду все было видно.

. Император был больше всего похож на столяра или пере­плетчика. Потемкин, человек роста крупного, крепкого сло­жения, но немного отолстелый, был одноглаз, но это, каза­лось, не портило его лица. Он стоял, разговаривая с импера­тором; оба были без шляп; шляпу Потемкина, усеянную дра­гоценными камнями и на взгляд тяжелую, держал адъютант.

Император свою шляпу держал сам и разговаривал с По­темкиным заинтересованно.

Потемкин зевал, грыз ногти и, казалось, скучал.

Добрынин весь обратился в зрение.

«Так вот он, смоленский семинарист, получивший медаль в Московском университете, собеседник монахов Заиконоспасских. Он, счастливый соперник Орлова. Недавний вах­мистр и ныне князь светлейший, прославленный победитель Оттоманской Порты, князь Римской империи, основатель Херсона, магистр ордена князя Владимира равноапостоль­ного, шеф кавалергардского полка и всех орденов кавалер, увенчанный самой императрицей лавровым венком, осыпан­ным изумрудами и бриллиантами, и даже, ко всему, кошевой батька запорожских казаков и войска черноморского.

Вот он зевает и грызет ногти».

Ночью Добрынину не спалось, и чин губернского секре­таря казался ему маловатым.

Ах, слава!

Ее величество прибыла в город с конвоем кирасирского полка. Проехала сквозь Триумфальные ворота, специально построенные. В соборе встретило государыню духовенство, и Георгий Конисский произнес речь свою знаменитую.

Речь была столь высокопарна, что знаменитый иерарх сам приподымался на цыпочки.

Речь эту я не приведу, но дам извлечение из ее начала:

-      «Оставим астрономам судить, солнце ли около нас ходит или мы с землею около его обращаемся. Наше солнце около нас ходит. Исходиши премудрая монархиня, яко жених, исходяй от чертога своего. От края моря Балтийского до края моря Евксинского шествие твое, да тако не един укрыется благодетельный теплоты твоея. Тецы убо, о солнце наше, спешно! Тецы исполинскими стопами; в западу только жиз­ни твоея не спеши, а в противном случае мы уцепимся за тебя и потребуем, как Иисус Навин: стой, солнце, и не движися, дондеже вся противная намереньям твоим победиши».

Солнце это имело вид слегка одутловатый, невысокий. И сперва кланялось земно, потом устало и село на место, на­рочито приготовленное.

Место было с барьером, и богомольцы даже не видали, что солнце, вздыхая молитвенно, спокойно раскладывает пасьянс.

Что касается Георгия Конисского, то получил он за эту речь крест с бриллиантами. А Пассек для раздачи людям по­лучил целую шкатулку с табакерками, часами и перстнями. Но дела бывшего лейб-гвардейца были так плохи, что решил он вещи не раздать.

Затем была заложена церковь имени святого Иосифа, и здесь Георгий Конисский опять сказал речь, а императрица ответила ему кратко и невнимательно.

Здесь же было произведено пожалование многим шлях­тичам с переименованием в русские чины.

И многие из пожалованных не понимали, почему нет у них полков, если они названы полковниками.

Екатерине Георгий Конисский нужен был меньше шляхты, и поэтому старый архиепископ был принят холодно.

Нужно было мириться с дворянством по общему порядку империи, которая в это время на дворянстве держалась.

Православные же и униаты были крестьяне. И делать униатов православными было преждевременно.

Толпилась шляхта в наместнической канцелярии, спра­шивала, что такое титулярный советник и что такое надвор­ный советник.

На эти вопросы чиновники огрызались, потому что сами не были произведены.

Наконец при звоне колокольном императрица отбыла.

На отбытие ее смотрели одни нервные и любопытные евреи..

Белорусы же отнеслись к проезду императрицы и римского императора с равнодушием. Солнце Екатерина белорусов скорее пекло, чем грело.

ГОСПОДИН ПОЛЯНСКИЙ И ГАВРИИЛ ИВАНОВИЧ ДОБРЫНИН

ЖИВУТ РЯДОМ

Полянский ездил по всему наместничеству, все расспра­шивал, все записывал, брал образцы грунта. И вскоре знал он хорошо всю болотистую, лесистую Белоруссию.

Знаниями своими он любил хвастаться и, даже расспро­сивши про какого-нибудь помещика, заранее любил огорошить того, назвав прямо по имени-отчеству.

Зато Добрынину все это казалось пустой фарсой и напо­минало даже действия монастырских затворников, которые че­рез прислугу разузнавали разные сведения о наиболее знат­ных богомольцах, чтобы поразить их ясновидением.

Знал Добрынин, что предместник его, выйдя из губерн­ского правления, положил в ссудную сохранную казну витеб­ским иезуитам пятьдесят тысяч рублей.

И все время искал он, чем и как ему начать и за что при­ниматься.

И оказалось, что приниматься нужно за мачтовый лес.

Лес рубили казенный под именем помещичьего и сплав­ляли по Двине в Ригу, а из Риги за границу.

Лес был товар нужный, и в Риге весь лес был запродан на много лет вперед.

Добрынин посмотрел в законах, относящихся к этому делу; законов этих оказалось по справочнику юридическому одних названий шесть страниц.

И тогда понял господин Добрынин, что здесь можно набо- гатиться.

Оказалось, что лес идет и в другую сторону, и оказалось также, что светлейший князь Потемкин подарил генерал- губернатору Пассеку казенного, Петром клейменного дубо­вого леса две тысячи десятин близ селения Маяки.

Селение это находится между Бахмутом и Таганрогом, и, кроме сего леса, в двухстах верстах другого нет.

Лес этот был заповедный и дорогой; документа у Пассека на лес не было никакого, кроме приватного письма Потем­кина.

На Черном море строили флот, а лес, да еще чужой, для этого годился, рубить нужно было со скоростью.

Съездил по поручению Пассека Добрынин в Таганрог, увидел - снегу много, дров нет, топят тростником, икра де­шева, воды мало.

Но лес, оказалось, продавать трудновато за неимением документов. Нашелся, впрочем, храбрый человек, который купил заповедник, стоящий не менее ста тысяч, за тридцать пять тысяч.

Нужно было торопиться.

И Потемкин и сама императрица были смертны. А что сказал бы будущий император Павел Петрович о продаже чужого казенного леса, еще было неизвестно.

Полянский же цвел вовсю, в дела каверзные не влезал, но вводил в губернии правление как бы европейское. В свобод­ное же время занимался искусствами.

Был в городе любительский театр, где играла роль героинь девица фон Бринк, уже двадцать четыре года имеющая.

Полянский заходил туда и на французском диалекте лю­бил объяснить госпоже фон Бринк мысли славного Дидро, утверждающего, что актер не должен иметь чувства, им на сцене изображаемые.

—           А потому, - говорил господин Полянский, - вы с ва­шей душой, можно сказать, чувствительной и великой, геро­иню или любовницу изображать не можете, так как сами чув­ствования эти у рас в душе. И алмаз природный страз пред­ставить не может.

Девица слушала.

Что у них происходило, кроме разговоров, в точности не­известно.

В городе ходил еще генерал фон Бринк, девицы фон Бринк родственник.

Генерал этот в городе славился своей неопрятностью.

Мальчишки бегали за ним и кричали стихи с богатыми рифмами:

—       Генерал, генерал... замарал!

А что замарал - это ставилось по желанию дразня­щего.

И вдруг старая госпожа фон Бринк вызвала своего род­ственника и предложила ему жениться на прекрасной лицедейке-любительнице.

Бракосочетание состоялось.

Господину Полянскому было в это время тридцать восемь лет. Характера он был противообычного. И всегда влюблял­ся в чужих жен. Теперь-то ему показалась госпожа фон Бринк вдвое очаровательной.

Он ходил,' по канцелярии и произносил стихи, Добрынину хорошо известные:

Любовь препятствием и страхом возрастает

И, в крайность ввержена, на все, что есть, дерзает.

Добрынин, теперь уже советник титулярный, сумевший продать лес и по Двине и по Днепру, мнением Полянского дорожил и перебивал его участливо словами:

—      Стихи, кажется, славного господина Сумарокова?

—      Да, - ответил Полянский. - Вы, Гавриил Иванович, человек образованный.

И снова повторял те же стихи, и так в день иногда проис­ходило раз по десяти.

Весь город ждал, что произойдет дальше. Спокоен был только господин фон Бринк. Но зато беспокоился друг его, поручик барон Фелич, который любил генерала с нежностью и был убежден, что генерал обладает всеми свойствами и даже молодостью, хотя генералу было далеко за пять­десят.

Полянский нанял квартиру в доме пастора, напротив того, где жил господин фон Бринк. Таким образом, любовник и муж были отделены одной только улицей, называемой Вет­реной.

В одно прекрасное утро, когда воробьи чирикали, как они чирикают и сейчас, проснулся господин фон Бринк.

Проснулся фон Бринк, спрашивает:

—      Где генеральша?

Ему отвечают:

—      Не знаем.

Генерал сел пить кофе. Пил он часа два, не торопясь.

Опять спросил:

—      Где же генеральша?

Со смущением отвечают ему, что генеральша ушла к па­стору.

—      Так рано? - сказал генерал. - Что за моление! Ска­жите, чтобы она шла в беседку пить кофе, а если не хочет кофе, то шоколад.

—      Она совсем ушла и живет у пастора.

—      Как живет? Да там и помещения нет!

—      Было там пустое помещение, ваше превосходительство, дня три, как почистили его и затянули на полу сукно. И те­перь в этом доме мебели стоят в полной симметрии.

—      Симметрии, - повторил генерал. - Я пойду посмот­реть на симметрию.

Он был рассеян. Во время одной стычки у Очакова его придавило рогаткой, которыми тогда обставлялись войска российские.

Слуги объяснили с жалостью, что пойти на генеральшу смотреть нельзя, потому что у дверей ее стоит караул от на­местничества.

Генерал удивился:

—       Разве она арестована?

Тут в дверь постучали и сразу вошел штаб-лекарь Авраам Васильевич Бычков со своим причетом и полицейскими.

Бычков был слегка смущен, полицейские по свойственной их чину грубости натуры посмеивались.

—           Получено, - сказал лекарь, - прошение генеральши фон Бринк, урожденной фон Бринк же, что муж ее к жизни супружеской неспособен, и потому она просит у наместниче­ского правления произвести над мужем освидетельствова­ние медицинское на предмет начатия бракоразводного про­цесса.

Барон Фелич, друг генеральский, кем-то вызванный, взял в руки предписание.

Оно было подписано Полянским.

—       Это канальство, - сказал барон.

Генерал был растерян.

—       Да как же это все так произошло? И жена моя у пасто­ра, и мебель там стоит в симметрии, и просьба для нее под­писана, и резолюция готова, и у вас указ, и вы меня хотите освидетельствовать. И все это, пока я кофе пил.

Штаб-лекарь отвечал с вежливостью:

—       Разденьтесь, ваше превосходительство, мы освидетель­ствуем вас, после чего или генеральша получит право скры­ваться под сенью непорочного дома пастора, или вы получите обратно супругу в свои объятия.

И тут генерал рассердился:

—       Да я же генерал-майор и кавалер святого Георгия, да, кроме того, у моего же парикмахера Гейслера трое детей, и все мои, и вы это знаете! Гунтер, как твоего папу зовут? По­кажи своего папу.

Прибежал мальчик лет трех.

—       Гунтер, покажи папу, - повторил генерал.

—           Доброе утро, папа, - ответил ему мальчик. - А пока­зывать на себя вы запретили.

Мальчик, измазанный и трехлетний, - доказательство неполное.

—       Прошу вас раздеться, - настаивал Бычков.

Тут генерал снял со стены карабин и сказал:

—       Господа, я вас сейчас перековеркаю вот этим при­кладом.

Увидя это, лекарь и полиция отступили.

Действие как будто остановилось.

Генерал жил по одной стороне Ветреной улицы, генераль­ша - по другой, и Полянский ходил в гости к пастору.

БЛАГОПОЛУЧНОЕ И БЕЗМЯТЕЖНОЕ ЖИТИЕ ГАВРИИЛА ИВАНОВИЧА ДОБРЫНИНА

Правда, за казенный мачтовый лес, пропущенный по Двине под видом помещичьего, получил Добрынин только чет­вертую часть взятки, а именно двадцать червонцев и потом еще семьдесят пять рублей, и то ассигнациями. Правда, ко­миссия по продаже казенного леса господина Пассека тоже прошла не гладко, но зато хорошо прошла история водочная.

Водка вообще играла в наместничестве роль политиче­скую.

В торговле водкой соревновалось старое дворянство с дво­рянством чиновническим, новопроизведенным, которое не имело права водкой торговать по закону, весьма обширному, 1765 года.

Соревновались в водке, то есть в торговле ею, евреи с дворянством, и даже предлагал господин Пассек всех евреев из Белоруссии выселить по причине их недобросовестной кон­куренции с дворянством.

Добрынин водкой сам не торговал, помня хорошо пункт 6 указа 1765 года:

«Которые же люди не из дворян, а состоят в службе нашей в чинах офицерских, но дворянским правом пользоваться по законам им не позволено, таковых за первый раз корчемства лишать чинов и исключать из службы, а за второй раз посы­лать на поселение к казенным горным работам».

Но было дело деликатнее.

И менее опасное.

По законам позволено было делать водки на манер фран­цузских, то есть фруктовые или виноградные.

Заводчики такой водки обязаны были доставлять ее ка­зенным палатам для испытания через медиков, а палата имелд обязанность каждый штоф запечатать, взыскавши пошлину.

И был в Белоруссии господин Аугсперг, граф германский, подданный италиянский, житель белорусский.

Представил он водки на пробу - водки были желтые, зе­леные, белые, ликерные, пуншевые.

Водки эти уже были разосланы не только в палату, но каждому чиновнику на квартиру.

Была карикатура старинная.

Австрийский император ест Голландию, представленную в виде сыра, а король прусский смотрит из-за его плеча и го­ворит: «И я люблю сыр голландский».

Добрынин любил сыр всяческий, а тут ему . водки даже не прислали. Но в то же прекрасное утро, когда чирикали воробьи и удивлялся георгиевский кавалер генерал фон Бринк, явился к Гавриилу Ивановичу стряпчий Целиковский.

—      С водкой, - сказал он, - можно сделать дело.

—      А как же, ведь она уже выпушена?

—      Выпущена она выпущена, а другая не выпущена и пе­чатается за городскими воротами, в пустом доме господина Голынского.

—      Справимся по законам.

В указателе к словарю юридическому о водке и вине указы шли сплошь четыре страницы, начиная с шестьдесят пятой.

Особенно подходил указ от двадцать восьмого декабря 1766 года. Прочтя его, почувствовал Добрынин вдохновение и сказал:

—      А для чего не в казенной палате, а сделана ли предпи­санная законом новая печать? А сколько именно печатается штофу, а не свободно ли за городом вместо одной тысячи што­фов запечатать пять тысяч?

—           Господин Добрынин, - сказал Целиковский, - погово­римте об этом, но не в казенной палате, а за воротами города, в доме Голынского.

Дело пошло быстро, поймана была за городом печать не настоящая и водка той печатью запечатанная, но следствие продвигать дальше было трудно.

Прокурор слушать ничего не хотел, а протокол пропал.

Но в казначействе удалось узнать, что деньги, десять ко­пеек со штофа, получены не были.

И оказалось, что водка запечатана не фруктовая, а хлебная, и генерал-губернатору тоже не заплачено.

И печать хотя как бы и настоящая, но не совсем подлинная.

А поэтому поступило предписание:

«Сим объявив соделанное по сей части упущение, рекомен­дую наместническому правлению донос губернского прокурора и стряпчих, обнаружа посредством медицинских чинов, находя­щихся в Могилеве, поступить по предписанию законов, а впредь печатание оной производить при казенной палате; а чтоб из­бегнуть тесноты и траты штофов, то ежедневно назначать к печатанию оной водки штофов от ста до пятисот, приставляя к оной воинскую стражу, доколе будет производиться запе- чатание оных, и на этот раз извещать о бытии при сем случае казенных дел стряпчего и медицинских всех чинов, находящихся в городе, и, наконец, нужным почитаю смотрение, чтоб из них водки, по силе помянутых предписаний, делаемы были единст­венно из виноградного вина и виноградных фруктов».

Водка, конечно, после этого делалась не из виноградных вин, по все-таки приходилось графу доливать туда и виноградную водку. Добрынин же получил к этому делу постоянный доступ и от графа единовременную дань в триста шестьдесят рублей в год закрепленные.

У то же делал в это время господин фон Бринк?

ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЙ ГОСПОДИНА ПОЛЯНСКОГО

Любовь процветала в пасторском доме.

Полянский проводил там почти круглые сутки, но дела на­местнические требовали иногда выхода, хотя бы на несколько часов.

Со вздохом уходил парижанин из этого театра, где чувства были настоящие. И для того, чтобы не скучать в наместниче­ском кабинете, учредил он курьера, который носил между пас­торским домом и наместническим дворцом беспрестанные лю­бовные записки.

Барон Фелич перехватил одну записку для будущего су­дебного дела, а господин Полянский с решительностью прямо губернаторской арестовал маленького пасторского сына при своей канцелярии.

Тогда пастор и пасторша обратились к губернатору, но и губернатор ничего не мог сделать с Полянским.

И тут произошло событие изумительное.

Пастор и пасторша с криками побежали по городу, вошли в канцелярию наместнического правления, взяли своего сына и отвели домой без всякого предписания.

И тут Полянский промолчал, не решившись начать дело про­тив пастора.

Для города это было неожиданностью.

Оказалось теперь, что не только слава Полянского подор- рвана, но и дом пасторский, в котором гнездилось счастье гос­подина парижанина, стал домом раздора.

Но тут пришла из Питера посылка утешительная.

Оказалось, что дело о разводе подвигается и госпожа фон Бриик скоро будет признана девицей фон Бринк, так как она сама решилась на освидетельствование.

Довольный, счастливый Полянский со слугою ехал на реви­зию в Черниговский уезд.

И тут в лесу встретил он поручика барона Фелича и еще двух неизвестных.

Барон Фелич закричал:

—      А, герой могилевский, это тебе не в сенате!

Полянский ответил из коляски:

—          Барон, ты будешь нечестен, если захочешь мстить. Сделай так, как поступают в Европе: возьми пистолет, я возьму другой, а незнакомые мне дворяне будут нашими секундантами.

Но барон был пьян и весел.

—      А в Европе, - сказал он, - не присылают к мужьям ле­каря и полицейских для освидетельствования.

Тут схватили Полянского и начали его бить плетьми.

Полянского нашли в лесу брошенным и привезли в Могилев крестьяне.

Весь Могилев посетил героя Полянского. Сам Георгий Ко­нисский пришел к нему с утешительной проповедью. Добрынин пришел с Луцевиным. И были приняты сейчас же после медика и написали челобитную на Фелича и Бринка.

Но в наместническом правлении председатель вернул чело­битную как составленную в ругательных выражениях.

Пошла ябеда на ябеду, донос на донос. Ахшарумов писал на Полянского, Полянский на Ахшарумова.

Генерал фон Бринк продал дом, а потом продал мундир, и все съела верхняя расправа.

Нищим ходил старик по улице. И если кто подавал ему, то он останавливал благодетеля и говорил:

—      И все ж таки я не понимаю: почему за мою жену дрался барон фон Фелич с Полянским, и при чем здесь генерал-губер­натор, и почему мне теперь негде пить кофе? Зачем я пожалел свою бедную родственницу, зачем я покрыл своим именем чу­жой грех?

Потом господин фон Бринк начинал плакать и просить де­нег на табак. Все это было очень неприятно, и его старались обходить,

ГОСПОДИН ДОБРЫНИН ПРЕУСПЕВАЕТ

Однажды был вызван господин Добрынин к самому гене­рал-губернатору.

Генерал-губернатор принял его ласково и даже произнес:

—      Садись.

Гавриил Иванович сел и посмотрел с удовольствием в боль­шое губернаторское зеркало.

Таких в Могилеве было немного.

В зеркале на бархатном стуле с золотом и белой эмалью си­дел молодой, тридцатичетырехлетний, как знал Добрынин, че­ловек. Была на том человеке одежа хорошая, серый шелковый кафтан и чулки в тон. И была у этого человека шпага, и сидел он при самом генерал-губернаторе Пассеке.

Очень приятный вид представляло зеркало.

И даже приятно думать было, что Кирилл Севский, хоть он и не сослан в Суздальский и Соловецкий монастырь, и не сидит в подвале, и не гоняет палкой крыс, все. же сейчас со службы снят, и имеет только триста рублей годового содержания, и от­дан в монастырь, и монастырем тем не может распоряжаться.

И монастырь-то какой - Киево-Михайловский, бедный.

А господин Гавриил Иванович Добрынин сидит с губернато­ром, деньги у него есть в росте на четверных процентах.

И за водку ему платят, и за лес ему платят, и нет у него никакого дела в сенате, и не били его нигде плетьми.

В торжестве своем не заметил Гавриил Иванович, что губер­натор несколько смущен.

Да, Петр Богданович, сенатор, был смущен, кавалер Андрея Первозванного, ордена редкого.

Начал он несколько смущенно:

—       Был у меня, дружок, брат Василий, и брат этот влюблен в двоюродную нашу сестру Елизавету Ильиничну Обруцкую. И по правилам нашей святой православной церкви не мог всту­пить с ней в брак. И что сделал мой бедный брат? Он предло­жил бедной моей двоюродной сестре, пойдя купаться, оставить платье на берегу реки, а самой уехать, и так мы считали Елиза­вету Ильиничну утонувшей, а она под именем Надежды Пет­ровны уехала в украинское имение и обвенчалась с братом моим противозаконно, и присутствовал при этом...

Гавриил Иванович сидел, весь подобранный, и уже в зеркало не смотрел, а смотрел на генерал-губернатора.

Тот был смущен и продолжал растерянно:

—       Присутствовал при этом я и подписался свидетелем, по­тому что очень любил брата. Но брак, - продолжал губерна­тор, - ведь незаконен. Брат умер, по завещанию оставил со­стояние сыну, рожденному от двоюродной сестры, сына имя Василий, а. душеприказчиком назначен был граф Гендриков, а теперь граф умер, и душеприказчик я.

—       Очень занимательно! - воскликнул Добрынин.

Генерал-губернатор Посмотрел растерянно и продолжал:

—       Императрица несколько раз, помня мое при восшествии на престол геройство, платила мои долги. Но и сейчас я в долгу совершенно и...

Тут заговорил Гавриил Иванович:

—          Вы не хотите отдать имения вашему племяннику, считая его незаконным?

—       Да, не хочу, у меня есть свои дети, хотя они тоже неза­конные, но они мои дети. Нужно, - продолжал Пассек, - возбу­дить дело о расторжении брака, кровосмешение не может быть покрыто венцом. И вот я позвал тебя как законника, и мне го­ворили еще, что ты дока в делах консисторских.

Гавриил Иванович уже сидел развалившись.

—          Конечно, - сказал он, - ваше превосходительство кругом правы. Брак незаконен. Но при начатии дела привлекут свиде­телей бракосочетания, и под суд будет отдан сенатор, всех орде­нов кавалер Петр Богданович Пассек. И к тому же каноны имеют перемены для лиц высокопоставленных. Наша госуда­рыня, мать отечества Екатерина была в свойстве близком и в родстве с мужем своим Петром Третьим, и по строгим законам брак как бы не действительный, и покойная императрица Елиза­вета Петровна рождена до брака и в браке только привенчана.

—      Тише! - сказал Пассек.

—      Не изволите беспокоиться, мы говорим в тайности.

И тут Добрынин понизил голос:

—      И был проект, ваше превосходительство, повенчать Ели­завету Петровну с племянником ее Иоанном Антоновичем для прекращения претензий Брауншвейгской фамилии. Государыня императрица сама может изменить канон, а дело дойдет до нее. Я знаю, Василий Богданович, брат ваш, был другом генералис­симуса Суворова, и неизвестно, кто будет тогда в случае и как рассудят. И дело это кляузное и дорогое.

—      Что же ты посоветуешь сделать?

—      Я бы, ваше превосходительство, записал бы во все книги племянника вашего незаконного Василия Васильевича не Пас- секом, а Пасковым, так сказать, с опиской. И выдавать ему по­камест деньги на руки. А ежели возникнет спор, то все доку­менты его будут весьма подозрительны.

—      Делай, как знаешь, крапивное семя, - сказал генерал-гу­бернатор. - И уходи ты отсюда.

—      Ваше превосходительство, - сказал Добрынин, - я уже четыре раза офицер и хотел бы быть награжден сейчас чином коллежского асессора.

—      Будешь, - уходи и сделай так, как ты сказал.

ПРАВЕДНИК ЦВЕТЕТ, КАК ФИНИКОВАЯ ПАЛЬМА

Цвел коллежский асессор и святой Анны кавалер Гавринл Иванович Добрынин.

Дела округлялись, он купил себе уже в Могилеве дом.

Дом небольшой, но правильный: на краю города, четыре с половиной сажени на четыре, четыре комнаты внизу, пятая на­верху. Во дворе службы.

Внутри мебели такие, какие нужны; у самого Добрынина шуба небесного цвета, с воротником черно-бурых лисиц.

Вокруг дома сад, в саду цветы и яблони, которые цвели, как когда-то в монастыре, и даже розы.

Во дворе из досок настроены разные балюстрады, закрываю­щие места, неприятные для зрения и обоняния.

Крыша зеленая, изгородь голубая, на воротах надпись:

«Свободен от постоя».

Приятно сидеть в таком доме, думать о том, что Алеевцев опился и умер, и умер Шпынев водяной болезнью, и исчез Горчаков.

А он, Добрынин, сидит и пьет чай новомодный из кубиче­ского лапчатого самовара.

А прохожие нюхают розы и спрашивают друг у друга:

—      И чей это такой прекрасный дом?

И отвечает дворник:

—      Его высокоблагородия, коллежского асессора Гавриила Ивановича Добрынина.

Только говорят иногда прохожие:

—      А, этот, из поповичей...

И встает тогда молодой Добрынин, и чувствует в себе кровь Флиоринского, и кричит через забор:

—      Сам, попович, сука!

Так всегда награждается благонравие.

Болен Полянский, не может встать, водят его под руки, хотя еще он все ведет бракоразводный процесс.

Был у Полянского друг, советник Сурмин, человек тихий, се­мейный, но не подтянутый, здоровьем не занимающийся, и тот человек тоже заболел.

И раз сидел Добрынин в гостях у Сур мина - сей остроумец был еще полезен.

Слуги сказали:

—      Карета господина Полянского.

Хозяин рад гостю и, в халате, вышел в большую залу, опи­раясь на костыль, и навстречу идет Полянский, старый друг, битый, больной и тоже на костылях, и обоих поддерживают лакеи.

Был Сурмин тих, но умен, читал и вольтерианские и рус­ские книги, любил атеистическое послание Фонвизина к слугам.

Смотрел Полянский, кривил рот, и вдруг оба начали хохо­тать со всех слабых сил.

Потом сели на софу, слуги обложили их подушками; еще раз друзья посмотрели друг на друга, засмеялись, а потом за­плакали.

—      Ну что, - спросил Сурмин, - как развод?

—      Развод будет скоро, - сказал Полянский, - и фон Бринка уже взяли в Ригу, и там он под судом, а мне его жалко.

И снова засмеялся Полянский.

А Добрынин встал и поклонился с вежливостью и взмахнул своей шляпой так, как делал герой его баккалавр дон Херубин де ля Ронда, и пошел домой пить вечерний чай под сиренью.

Потому что праведник цветет, как финиковая пальма.

Тихо, превосходно тихо жил Добрынин в Могилеве.

С любовницей генерал-губернаторской, госпожой Салтыко­вой, установились у него отношения служебные.

Мария Сергеевна выдала ему доверенность на управление и продажу имения.

Дом как полная чаша.

По вечерам читал Добрынин книги и газету «Московские ведомости», им получаемую.

Читал, какие пришли корабли, читал о том, что шведский король предпринял путь в Людвиглюст и ожидал в дороге своей кареты.

Читал объявления о продаже домов в Москве, о лошадях и книгах.

Книг выходило все больше и больше.

Империя, так сказать, процветала.

Дорожали и люди. Хороший парикмахер мог пойти даже за тысячу - тысячу двести рублей.

Из Парижа только вести были неожиданные.

Странные были вести, не тот уже был Париж, по которому епископ Кирилл мечтал ездить на осетрах.

Появилось в газете, что в Испании запрещено даже разго­варивать о Франции.

Был летний июльский вечер.

Уже село солнце.

Круглый, плохо чищенный месяц, похожий на церковное истертое, посеребренное блюдо, висел в небе.

День был субботний, звонили колокола над Могилевом.

Лавки стояли закрытые.

Гавриил Иванович вошел в кафедральный собор.

Богослужение еще не начиналось, но приятно было, что в со­боре не жарко.

На клиросе становились, покашливая певчие.

Кто-то ударил Гавриила Ивановича по плечу. Не оборачи­ваясь, протянул Добрынин руку, думая, что просят передать свечу.

Но знакомый голос Целиковского произнес тихонько:

—      Кирилл Севский здесь.

—      Где здесь?

—      Мы видели, как они с нашим архиереем вошли в алтарь.

Тут вдруг отворились главные посредине алтаря двери, на­зываемые царскими.

И в малом облачении с пасторским жезлом в руке вышел на амвон сам Флиоринский.

В церкви было почти пусто, никто не интересовался смот­реть, как служит заштатный архиерей.

Кирилл пытался придать шагам своим твердость и бодрость, пытался принять осанку горделивую.

Но ноги волочились, голос был тускл.

Негромко пели певчие, как будто боясь потревожить высо­ких, сухопарых святых, написанных на стенах собора.

Четыре евангелиста с четырьмя зверями - поющим, вопию­щим, взывающим и глаголющим - смотрели с парусов свода.

За иконостасом было тихо.

Добрынин чувствовал в сердце жалость.

«Увы, - думал он, - куда делись Кирилловы живость и про­ворство! И никого тут он на всю церковь не бранит, и бороды свечами не палит, Тихо теперь за иконостасом.

Вот что значит под старость двенадцать лет!»

Так думал Гавриил, подпевая еще бодрым своим голосом певчим, для того чтобы хоть этим увеличить торжественное богослужение.

После литии Добрынин зашел к епископу в алтарь.

В алтаре сидел старик, уже совсем квелый; заячья рукавица надета была на правую руку епископа, несмотря на лет­ний день.

Кирилл дал благословение и спросил:

—       Скажи правду: рад ли ты мне?

—       Как же мне не радоваться, видя ваше преосвященство, да еще в благополучном состоянии здравия! Прошу ко мне ве­чером отужинать.

—       Здоровье мое так себе, но заехать могу. Еду я из своего монастыря в Москву, чтоб там полечиться, а в Могилев за­ехал поговорить с вашим преосвященным Георгием Конисским. Был он мне в Киеве учителем, но, по совести сказать, заехал больше'тебя посмотреть. И нужно мне еще в Москве повидать митрополита Платона. Он на меня сердится, нужно мириться. Из Москвы проеду через Орел, Севск, Киев. Вот круг моего путешествия.

—       Это движение еще больше укрепит здоровье вашего пре­освященства.

—       Дай бог.

—       Каковы белорусские дороги показались вашему преосвя­щенству?

—       Дороги больше похожи на садовые аллеи. Я думаю, они стоят труда и пота здешним поселянам.

—       Зато и польза для проезжающих несравненна.

Между тем уже разошлись из церкви богомольцы.

Стало в соборе тихо и гулко.

Георгий Конисский зажег свечу и начал читать по книге молитвы, которые обыкновенно в эту пору читают готовящиеся к завтрашнему дню на богослужение.

Кирилл Севский посмотрел на седую склоненную голову Георгия Конисского с улыбкой и сказал:

—       Смотрю, Гавриил, уже сорок лет читает этот коротышка молитвы и мог бы знать их наизусть и наизусть знает, но вот зажег свечу - он боится, что без свечи не увижу я его благо­честия.

Месяц влез на небо совсем высоко.

В саду цвели розы, окна в сад. были открыты.

Кирилл не опоздал к ужину.

На столе стояли водки, настоящие фруктовые, белые, крас­ные, зеленые, синие, пуншевые, ликерные.

Кирилл сел в кресло и спросил:

—       Что же, ты не женился?

—       Здесь невест нет, польские - без приданого.

—       Приданое ты можешь сам нажить.

—       Тогда и женюсь, когда наживу.

Горели свечи, луна светила.

Теперь Гавриил Иванович не боялся луны: казалось, и на Кирилла Севского уже не могло произвести впечатления ни но­волуние,, ни полнолуние.

—       А кольцо-то опять у тебя?

Перстень с алмазом, который когда-то возвращал Гавриил, действительно блестел теперь у него на пальце.

—       Как же, память о вашем преосвященстве.

—       Слушай, ты знаешь, что мать твоя умерла?

—       Как же, слышал! Водки какой вам налить, ваше пре­освященство? Водки у нас хорошие, графские, делает их граф Аугсперг, родом итальянец, нации германской, житель бело­русский.

—       Да. А я свое кольцо продал. Прижимают меня, Гавриил, в монастыре. За все нужно платить, и вкладов требуют, а не дашь - беда.

Добрынину было скучно.

—       Слушай, Авессаломе, - сказал Кирилл, - зажги-ка еще одну свечу, я хочу посмотреть твое лицо.

Принесли свечей. Тени ужинающих упятерились на стенках.

—       Хорошо живешь, - сказал Кирилл, - свечи у тебя ап- лике, и рано ты всего достиг, как Жильблаз, только не женился, но всего достиг, а дальше что? Но я хочу тебе сказать некото­рую тайну.

—       Не нужно тайн, ваше преосвященство, я госпожу Рад- клиф боюсь и люблю читать чувствительные книги Стерна.

—       Не шути, Гавриил, ты знаешь...

Гавриил Иванович встал, для того чтобы прекратить разговор, опустил руку в карман и вынул круглую серебряную та­бакерку.

На табакерке была изображена какая-то сцена духовная, почти стертая, как будто Авраам приносит Исаака в жертву, а бог говорит с облака: «Брось, не надо, я пошутил».

Кирилл, морщась, пил сладкую водку.

Гавриил Иванович развинтил табакерку. В табакерке было второе дно, и там на слоновой кости была вырезана сцена га­лантная, как монах любезничает с монахиней откровенно.

—      Стоит ли говорить о таких тайнах? - произнес Гавриил.

Кирилл Севский встал и замахнулся на Гавриила рукой в

заячьей рукавице.

—      Не стоит, - сказал он и направился к выходу.

Гавриил провожал его до самых ворот, у ворот стоял ста­рый рыдван, и мелкие лошади были напутаны в него, как овцы. На облучке сидел монах, злой и костлявый.

При выходе епископа монах не повернулся.

Лошади тронули не враз, загремел рыдван.

Епископ сидел, как статуя, не поворачиваясь.

Потом сказал глухо:

—      Помнишь Анатолия Мелеса? Тоже умер.

Гавриил опять вытащил табакерку, понюхал табак, поднял глаза. Рыдван уже скрывался за поворотом.

В небе месяц висел высоко, круглый, истертый, как таба­керка.

Добрынин улыбнулся, повернулся, придерживая шпагу, и легкой походкой вошел в свой дом. Сел, развернул газету.

Утешало, что цены даже в Москве были невысокие. Филей­ное мясо по три с половиной копейки фунт, и задние места по три с половиной и по две с половиной копейки.

Дороже было сало говяжье - шесть копеек фунт, - но шло на вывоз.

Дороговато, но жить можно.

Внимательно читал газету Гавриил Иванович Добрынин, коллежский асессор.

Читал с задней страницы, из-за многолюдной деревни для покупки.

Поговаривали о том, что выгодно продавать за границу не одну пеньку, сало и кожи, но и пшеницу.

Деревня нужна была Добрынину на вывоз. Хотел он выселять крестьян в Херсонщину.

1931 г.

 

Читайте также: