ГлавнаяМорской архивИсследованияБиблиотека












Логин: Пароль: Регистрация |


Голосование:


Самое читаемое:



» » » НЭП: уточненная хронология (историко-антропологический контекст)
НЭП: уточненная хронология (историко-антропологический контекст)
  • Автор: Malkin |
  • Дата: 03-11-2015 10:13 |
  • Просмотров: 4134

Идея написать эту статью возникла под неизбежным давлением повседневной практики научно-педагогической жизни. В препо­давательской среде постоянно идут споры о том, что усваивает и чего не в состоянии осмыслить студент неисторического вуза, вы­нужденный, тем не менее, слушать курс российской истории. Логика подсказывает, что лучше всего студенческая аудитория воспринимает модели исторического развития, то есть упрощенное построение дей­ствительности, где в обобщенной форме выделены предположительно значимые связи и отношения. Однако даже упоминание слова «мо­дель» вызывает нередко резкое неприятие, которое мотивируется бла­городной идеей защиты исторического знания от вторжения социо­логии и социальной теории. Подобное желание соблюсти «невинность» музы Клио не только наивно, но и ложно по своей сути. Ведь история не существует без хронологии и различного рода периодизаций. Более того, они являются самой упорядоченной частью исторической науки и самой простейшей моделью прошлого.

В конце 1980-х гг. российские историки стали яростно спорить о значимости периодизации в познании прошлого. Но большинство из них, стремясь вырваться из-под влияния догм «Краткого курса» и его духовных наследников, считало, что периодизирование не явля­ется ключом к методологии и принципы, заложенные в нем «не сви­детельствуют о научном, теоретическом, идейном и вообще каком-либо серьезном уровне исторического исследования».1 Согласиться с этой точкой зрения трудно. Ведь поиск этапов и периодов является своеобразным видом моделирования исторического процесса, кото­рое представляет собой важнейший способ решения научной пробле­мы. Историк, анализируя сохранившиеся источники, может исследо­вать лишь условно реконструированное прошлое. Он изначально имеет дело с моделью, а не с реальностью. При этом, как подчеркивает ни­дерландский ученый Питер Доорн, «простая модель обладает боль­шей возможностью для решения проблемы <...>». Сложная модель же содержит больше информации, «она лучше отражает действительность, но тем меньше значения имеет она для объяснения. При масштабе 1:1 модель перестает объяснять что бы то ни было».2 Она всего лишь опи­сывает. Действительно, супердробная периодизация как вид сложной модели уже не позволяет выявить какие-либо закономерности. Она подразумевает изучение событийной картины не только каждого года, но и месяца, дня, часа и т. д. Это неизбежно превращает явление в частный случай, тем более что всю полноту картины восстановить невозможно и детализация становится способом фальсификации че­ловеческой истории как единого общемирового процесса. Ограни­чения и упрощение — это базовая основа любой концепции. И в данном контексте периодизация является неотъемлемой частью на­учного познания. Более того, приверженность к той или иной пе­риодизации, а по сути дела, модели исторического процесса свиде­тельствует о принадлежности к определенной исторической школе и направлению. Блеск и нищету простых моделей можно проде­монстрировать на материалах российской истории 20-х гг. XX сто­летия, ныне ассоциирующихся с господством нэпа.

Историография новой экономической политики огромна. И все же следует согласиться с утверждением авторов издания «Полити­ческая история. Россия — СССР — Российская Федерация» о том, что в большей степени исследовались экономические аспекты нэпа.3 Политические процессы, проходившие в эти годы в стране, до кон­ца 1987 г. рассматривались советскими историками, в силу суще­ствовавших общественных условий, практически в одном ключе: как борьба партии большевиков с «антиленинскими и буржуазно­реставраторскими течениями». Лишь недавно, если использовать тер­минологию московского историка М. М. Горинова, был совершен переход «от изучения лидеров к исследованию структур» при анали­зе политических характеристик нэпа.4 К числу исследований нового типа можно отнести работы Е. Г. Гимпельсона, И. В. Павловой и др.5 Однако они пока не отразились на принципах построения кон­цептуальной модели нэпа.

И все же априорное ощущение многослойности новой эконо­мической политики, представляющей собой целый комплекс дос­таточно противоречивых и даже подчас взаимоисключающих мер как в сфере народного хозяйства, так и в области политики, идео­логии и культуры, порождало постоянные споры о периодизации нэпа. Десятки лет в советской исторической науке официально гос­подствовала точка зрения, что завершением нэпа стало выполне­ние второго пятилетнего плана и построение в основном социали­стического общества.6 Эта мысль имела своим, уже не называе­мым, источником высказывание И. В. Сталина в докладе о проекте новой Конституции 25 ноября 1936 г.: «<...> мы имеем теперь по­следний период нэпа, конец нэпа, период полной ликвидации ка­питализма во всех сферах народного хозяйства».7 Такой взгляд боль­ше опирался на формальное понимание ленинской идеи о нэпе как пути возможного перехода к социализму, чем на комплексный ана­лиз фактического материала. Искусственное растягивание времен­ных рамок новой экономической политики лишний раз должно было подчеркнуть мысль о том, что изменения политико-идеоло­гического и экономического курса партии большевиков были чет­ко спланированы и скоординированы с общей теорией построения социализма в одной стране. Конечно, были историки, пытавшиеся оспорить это утверждение на основе реальных фактов. Например, в ходе дискуссии о нэпе в 1966—1968 гг. Ю. А. Мошков заявлял, что эта политика закончилась в конце 1920-х гг. Но подготовленную им статью не опубликовали, лишь критически упомянув о ней в редак­ционном обзоре по итогам обсуждения.8 Лишь в конце 1987 г., в обстановке распространения «перестройки» на область гуманитар­ных наук, академик М. П. Ким предложил датировать конец нэпа 1927 г., связывая это с решениями XV съезда ВКП(б).9 Сегодня, в результате свободного обсуждения, основной стала, обоснованная В. П. Даниловым, идея о том, что временем перехода к фронталь­ному слому нэпа явился 1928 г. с его насильственными, внеэконо­мическими мерами проведения хлебозаготовок, а конечным рубе­жом этой политики был 1929 г.10

Начальная же точка нэпа традиционно связывается с решениями X съезда РКП(б) о замене продразверстки продналогом — март 1921 г. Более того, в конце 1980-х гг. дебатировался вопрос об отнесении на­чальной границы нэпа к весне 1920 г., когда Л. Д. Троцкий разработал проект тезисов «Очередные задачи хозяйственного строительства».11 К этому времени относятся и восторженно необоснованные заявле­ния о том, что «переход от военного коммунизма к новой экономи­ческой политике был совершен резко, как бы прыжком от пропасти <...>». Арубежом перехода назван март 1921 г.12 Таким образом, хро­нологическими рамками нэпа ныне считаются весна 1921 — весна 1929 гг. Они создают некую модель, с помощью которой в целом воз­можно охарактеризовать новую экономическую политику как период санкционированного свыше сосуществования плюралистической эко­номики и монистической политической системы. И в этом несомнен­ное достоинство данной модели-периодизации. Но это, как нам пред­ставляется, весьма упрощенный образ действительности 1920-х гг. с точки зрения истории людей.

Нэп — не только и не столько путь построения социализма, но и способ наиболее рационального перехода российского общества от войны к миру, отказ от характерных для военного времени «чрезвы­чайных» форм быта, возвращение к традиционной, нормальной сти­листике жизни. Поэтому, наверно, в политико-экономической ис­тории государства модель нэпа как периода 1921—1929 гг. работает и имеет полное право на существование. Но мы убеждены в том, что периодизация для различных форм исторического бытия не обяза­тельно должна быть единой. В данной статье мы пытаемся опреде­лить временные рамки нэпа в контексте российской повседневнос­ти. А это значит, что построение такой детальной модели новой эко­номической политики невозможно без ответа на вопрос, когда российское население и, в частности, горожане освоили нэп на мен­тальном уровне. Ведь несмотря на постоянный интерес и ученых, и политиков к эпохе 1920-х гг. историко-антропологический контекст нэпа и сегодня остается неизученным.13 Частично этот пробел по­пытались заполнить авторы сборника «Россия в эру нэпа», вышедше­го под редакцией американских историков Ш. Фитцпатрик и Р. Стайтза.14 В российской же историографии по-прежнему отсутствуют ра­боты, посвященные изучению комплекса проблем нэповской повседневности, а конкретнее, телесных практик городского населе­ния в 1920-е гг. И это отражение общей ситуации развития историчес­кой антропологии в России.

Исследования историко-антропологического направления завое­вали уже достаточно прочное положение в отечественной историо­графии, касающейся проблем всеобщей истории. Российское же про­шлое в данном контексте изучено недостаточно. «Неочевидность и прерывистость культурно-антропологического следа» в трудах, по­священных истории России, ярко продемонстрировал А. И. Купри­янов. Он, пожалуй, первым среди наших соотечественников провел серьезный историографический обзор работ, прямо или косвенно связанных с исторической антропологией, и осмелился назвать при­чины отставания этого направления исследовательской деятельнос­ти.15 К их числу А. И. Куприянов справедливо относит языковый барьер, возникающий между учеными, тяготеющими к традицион­ным направлениям исторического знания, и исследователями, пы­тающимися заниматься исторической антропологией. Последних обычно обвиняют в стремлении усложнить восприятие историчес­кой действительности привнесением в нее понятия ментальности, действительно несколько расплывчатого и многообразного. Однако вряд ли кто-либо сможет опровергнуть то обстоятельство, что исто­рия ментальности связана с некой типологической личностью, чер­ты которой формируются окружающей культурой. И здесь огромную роль играет исследование быта, который, по выражению Ю. М. Лот- мана, «в символическом его ключе есть часть культуры».16

Поведенческие стереотипы личности в значительной мере фор­мируются под влиянием быта. И в то же время особенности и фор­мы обыденной жизни человека являются выражением его социаль­но-культурного статуса. Л. П. Карсавин писал: «Материальное само по себе в своей оторванности неважно. Оно всегда символично и в качестве такового необходимо для историка во всей своей матери­альности. Оно всегда выражает, индивидуализирует и нравственное состояние общества, и его религиозные и эстетические взгляды, и его социально-экономический строй».17

Вещи-знаки, используемые в быту, образуют своеобразный код конкретно-исторического времени. Феномен новой экономической политики изначально символичен и семиотичен по своей природе. Знаковый характер носит сама аббревиатура — нэп. До недавнего времени она ассоциировалась с песней «Бублики», разгулом мещан­ства и неуемной ненавистью пролетариата к «нэпманам»- еще одним знаком. Иной образ нэпа, символом которого стал полностью обес­печенный золотом советский червонец — появился в общественном сознании в конце 1980-х гг. и сразу был несколько идеализирован.

Истинные же реалии нэпа, до сих пор остающиеся в тени, рельефнее всего обнаруживаются при скрупулезном изучении знаков повседнев­ной жизни «маленьких людей», человеческой обыденности, связан­ных, в частности, с культурно-биологическими комплексами истори­ческой антропологии. А если говорить еще более конкретно, со зна­ковым выражением телесных практик 1920-х гг.

Крупнейший современный социальный теоретик П. Бурдье под­черкивает, что «социология должна действовать, исходя из того, что человеческие существа являются в одно и то же время биологичес­кими индивидами и социальными агентами <...>».18 Личность обла­дает не только духовностью, она имеет тело, которое в контексте новейших западных концепций рассматривается как посредник меж­ду индивидуальным и социальным. Подобный контекст нэпа со все­общего молчаливого согласия почти не затрагивался российскими историками с начала 1930-х гг. В 1920-е же гг. изучение социально­политических реалий новой экономической политики было неотде­лимо от освещения телесно-бытовых практик.19 И возврат к этому сегодня представляется весьма перспективным.

Одной из наиболее ярких и в то же время внешне прозаичных сторон повседневной жизни эпохи нэпа являются проблемы одеж­ды, питания и жилья населения. Социальные тела располагаются в конкретном физическом и историческом пространстве. Эпоха ос­тавляет на них свой символический социальный код и, как на чис­тых листах бумаги, по меткому выражению М. Де Серто, стремится «записать закон» времени.20 Социально-политическая обстановка 1920-х гг. не могла не оставить своего «знака» на внешнем обличии населения. Однако детальное изучение бытовых символов познава­тельно не только с историко-антропологической точки зрения. Оно позволяет дифференцировать общую модель исторической действи­тельности периода новой экономической политики применительно к бытовым практикам населения.

Начальная точка этой хронологии на самом деле, в данном отно­шении, весьма сомнительна. Ни весной, ни даже летом 1921 г. не существовало реальной экономической свободы, этой важнейшей составляющей нэпа. Лишь в начале осени 1921 г. под давлением си­туации, связанной с жестоким голодом в Поволжье и других райо­нах, унесшим жизни почти 5 млн. чел., провалом товарообмена, боль­шевистское руководство вынуждено было расширить масштабы от­ступления от военно-коммунистической доктрины. Был отменен го­сударственный товарообмен, разрешена свободная торговля хлебом, что способствовало раскрепощению товарно-денежных отношений. Но и даже после этого некоторые военно-коммунистические методы налогообложения продолжали действовать. В течение почти двух лет советское государство устанавливало все новые и новые натураль­ные налоги на разнообразные виды продовольственных и товарно­производственных товаров из деревни. Основные принципы работы государственной промышленности в условиях нэпа были зафикси­рованы в официальных документах лишь летом 1921 г. Это децент­рализация управления отраслями, перевод предприятий на хозрас­чет, материальное стимулирование рабочих, сдача предприятий в аренду, создание иностранных концессий, переход от милитарной системы к свободе труда. Однако и здесь процесс внедрения нэпа шел крайне неравномерно. И, как замечает В. А. Шишкин, «образо­вание трестов, использование терминов «хозрасчет», «себестоимость», «прибыль», «самоокупаемость», «ценообразование» и др. — все это оказалось в известной мере имитацией элементов капиталистичес­кого производства <...>».21 Исследователи процессов, проходивших в это время в российской глубинке, отмечают, что декреты центра в 1921 г. практического результата не имели.22

Партийные и государственные документы 1921 г. не могли, ко­нечно, мгновенно изменить и сложившийся за период гражданской и отчасти первой мировой войны особый стиль жизни горожан и, возможно в меньшей мере, жителей села. Знаковым выражением во­енно-коммунистической повседневности являлись детали внешнего облика толпы на городских улицах. Г. Уэллс, посетивший Петроград осенью 1920 г., писал: «Люди обносились <...>. Вряд ли у кого в Пет­рограде найдется во что переодеться».23 Не лучше уличной толпы выг­лядели в то время и представители творческой элиты города. На встрече в Доме искусств Г. Уэллсу, судя по воспоминаниям Ю. П. Анненкова, пришлось выслушать почти истерическое выступление журналиста

А.  В. Амфитеатрова. Оно для социального историка является, хотя и излишне эмоциональным, но ярким и достоверным описанием гар­дероба горожанина того времени. Обращаясь к Г. Уэллсу, А. В. Ам­фитеатров сказал: «Вы не можете подумать, что многие из нас, и может быть более достойные, не пришли сюда пожать вашу руку за неимением приличного пиджака и что ни один из здесь присутству­ющих не решится расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним нет ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называ­лось, если я не ошибаюсь, бельем <...>».24 Подобными деталями на­полнено большинство дневников и биографических записей деяте­лей искусства, литературы, науки того времени.

«Оборванство» интеллигенции усиливалось благодаря действовав­шим в то время принципам распределения. Распределительное снаб­жение носило достаточно хаотический характер. Константой был лишь принцип классового подхода к наделению предметами одеж­ды. Однако в условиях разрухи и нищеты никакая система распреде­ления не могла обеспечить нормального существования даже «клас­сово полноценным элементам». Ощущение неравенства в «пайко­вом» обществе усиливалось. Это отчетливо проявилось в остром конфликте, возникшем на предприятиях города в конце зимы — в начале весны 1921 г., практически одновременно с Кронштадтским восстанием. Внешне может показаться, что данное совпадение — сви­детельство осознанно отрицательного отношения рабочих к больше­вистскому режиму вообще и, в частности, к бытовым практикам во­енного коммунизма. На самом же деле недовольство носило весьма конкретный характер. Уже летом 1920 г. рядовые коммунисты стали обращаться с письмами в ЦК РКП(б), требуя прекратить развитие системы материальных привилегий для должностных лиц. Речь шла не только о продовольственном снабжении, но и о системе распре­деления одежды. Появление знаковых признаков новых элитных сло­ев было зафиксировано повсеместно. В сентябре 1920 г., выступая на заседании Петросовета, рабочий Обуховского завода заявил: «То­варищи, при буржуазном строе я ходил в грязной блузе, а паразит, тот, который избивал нашего брата и кровь его пил, носил галстуки и крахмалы, а теперь и наши товарищи и члены нашей организа­ции унаследовали эти галстуки и крахмалы и сами начали чище буржуазии наряжаться».25

Действительно, наряду с обшарпанной массой на улицах россий­ских городов можно было увидеть относительно прилично одетых людей. Это были не только дельцы «теневой» экономики, но и пред­ставители новой партийно-государственной элиты, а также люди из их аппарата. При Петроградском Совете, например, уже в 1918 г. существовал особый склад конфискованных вещей, выдачи из кото­рого производились только по особым запискам. Здесь можно было получить любую одежду самого лучшего качества. К. И. Чуковский во время своего очередного визита за пайком к Б. Г. Каплуну, управ­делами Петросовета, в конце 1920 г. отметил в дневнике, что секре­тарша большевистского бонвивана «типичная комиссариатская тварь: тупая, самомнительная, но под стать принципалу: с тем же тяготе­нием к барству, шику, high Же’у. Ногти у нее лощеные, на столе цветы, шубка с мягким ласковым большим воротником и говорит она так: “Представляете, какой ужас, — моя портниха”».26 Прекра­сно одетой и ухоженной выглядела и М. Ф. Андреева — комиссар театров и зрелищ Союза коммун Северной области. 3. Н. Гиппиус летом 1919 г. записала в дневнике впечатливший ее факт. В прием­ной М. Ф. Андреевой часами томились люди, ожидавшие аудиен­ции, в том время как комиссар по театрам беседовала с личным са­пожником по поводу формы каблука на будущих новых ботинках.27

Конечно, для основной массы партийно-советской номенклату­ры такие одеяния не были характерны. Но и она резко отличалась от маленьких людей одеждой более подходящей для повседневной жиз­ни, но также достаточно редкой и престижной. Первое место сдесь занимала кожанка. В семиотическом контексте данный предмет одеж­ды имел ярко выраженное знаковое содержание. Он кодировал при­надлежность личности к высшим слоям советского общества перио­да гражданской войны. Кожанка подчеркивала причастность чело­века к социальным переменам, произошедшим в России в 1917 г. Она служила пропуском в любое советское учреждение и, конечно, ассоциировалась с привилегиями элит нового общества. Любопытно подчеркнуть превращение кожаной куртки — форменной одежды лет­чиков и шоферов эпохи первой мировой войны — в символ револю­ционной моды. Этот социальный смысл хорошо улавливали рядо­вые горожане. Не случайно на уже упоминавшемся заседании Пет­росовета в сентябре 1920 г. звучали требования «все кожаные тужурки, галифе и фуражки отдать на фронт, в Красную армию».28 Достать кожанку — предмет вожделения многих — было нелегко.

Недовольство рабочих ущемлением своих «имущественных прав» представителями новой элиты нарастало. В феврале 1921 г. при оче­редном дележе одежды и обуви на многих фабриках и заводах из списков претендентов исключили не только служащих, но и лиц, не достигших 18 лет. Подобные случаи были зафиксированы не только в Петрограде, но и в Москве на заводе Бромлея, на Урале на Мото­вилихинском заводе под Пермью. Это вызвало резкое недовольство подростков. В Петрограде они немедленно примкнули к «волын­кам» — особой форме забастовок конца зимы-начала весны 1921 г. На Трубочном и Адмиралтейском заводах, на заводах «Эриксон», «Парвиайнен», «Арсенал» в феврале 1921 г. прошли стихийные ми­тинги. Выступавшие там молодые рабочие в основном говорили о необходимости урегулировать вопрос с выдачей одежды. Очень ред­ко звучали требования «свободы слова, печати и созыва Учреди­тельного собрания».29

Даже в ходе кронштадтского восстания, как свидетельствуют по­литические сводки, основные трения происходили из-за неравно­мерности пайков. В сводке, подготовленной ревтройкой 1-го город­ского района марта 1921 г. указывалось, что «нарушают нормальный ход работы споры о распределении обуви и одежды, которое проис­ходит по всем предприятиям. Это больше всего интересует рабочих, чем все кронштадтские события». Таким образом, большинство ра­бочих выражало недовольство не сутью военно-коммунистической распределительной системы, а сбоями в ее работе.30

Наделение предметами быта обретало в сознании населения ярко выраженный семиотический смысл. Не удивительно, что стремясь урегулировать кризисную ситуацию в Петрограде, властные и идео­логические структуры не уповали лишь на умиротворяющее воздей­ствие решений X съезда РКП(б) о замене продразверстки проднало­гом, что , как известно, в плане государственной политики означало переход к новой экономической политике. Еще в феврале 1921 г. СНК принял постановление о сокращении привилегированных пай­ков и уравнивании норм снабжения руководящих кадров и рабочих, что свидельствовало о твердой ориентации и в дальнейшем на нор­мированное распределение продуктов и одежды. Та же политика про­должалась и весной 1921 г. Петроградский губком РКП(б) в апреле

1921  г. постановил для «окончательной ликвидации кризиса в рядах рабочего класса предложить президиуму губисполкома (Петроград­ского Совета. — В. И., Н. Л.) ускорить снабжение молодежи предме­тами первой необходимости».31 В результате наиболее нуждающим­ся выдали, кроме постельного белья, по одному головному убору и одной паре ботинок на троих.32

И все же рабочие и после формального введения нэпа находились на привилегированном положении, как и партийно-советская но­менклатура, что подтверждает наличие военно-коммунистических элементов в повседневной жизни российских городов летом и осенью

1921   г. Жена известного экономиста Б. Д. Бруцкуса, высланного из России в 1922 г., в июне 1921 г. с отчаянием записала в своем днев­нике: «Устала я страшно от недоедания и нищенской жизни. Рыс­каю по городу от знакомых к знакомым в поисках какой-нибудь ста­рой пары обуви для сына. О новой паре и думать нашему брату нельзя. Обувь раздается только коммунистам и матросам».33

Изменения в облике крупных городов, во внешнем виде их жите­лей, появление новых повседневных практик дневники и воспоми­нания фиксируют с лета 1922 г. В первую очередь, это касалось Мос­квы. Слушатель Института красной профессуры И. И. Литвинов за­писал в дневнике 17 июля 1922 г.: «Страна <...> оживает. <...> Появились лихачи <...>, раньше их было не видать. Люди стали ра­ботать, стали питаться, наряжаться и размножаться. Беременных те­перь встречать можно на каждом шагу».34 Такой внимательный на­блюдатель окружающей жизни, как М. М. Пришвин, отметил 9 авгу­ста 1922 г.: «В глуши мы все еще считаем ценности пудами муки, но в городах считают деньгами <...> разные интеллигенты, адвокаты, инженеры возвращаются в города».35 Когда же он приехал в Москву, в его дневнике 8 сентября впервые появляются оптимистические строки: «Вчера сидел на бульваре и наслаждался лицами молодых людей, смелыми, гордыми <...>, как будто новая порода вывелась».36 Подобное же чувство радости жизни ощутил в столице 27 ноября

1922   г. К. И. Чуковский: «пробегая по улице <...>, я замечал одно у всех выражение — счастья. Мужчины счастливы, что на свете есть карты, бега, вина и женщины; женщины с сладострастными, пьяны­ми лицами прилипают грудями к оконным стеклам на Кузнечном, где шелка и бриллианты».37 Коренной москвич Н. П. Окунев, автор дневника за 1917—1924 гг., 29 октября 1922 г. записал: «Жизнь по- прежнему тесна, грязна, страшна, черства и тосклива, но есть и про­стор, и лоск, и сытость и разгулье, и только все в каких-то нездоро­вых, неестественных формах».38

Изменения в жизни провинции нарративные источники фикси­руют с весны-лета 1924 г. В июле 1924 г. корреспондент из Полтавы сообщал родственнику в Ленинград: «Начали достраивать электро­станцию. <...> Обещают к концу мая 1925 г. пустить трамвай. Кана­лизация прокладывается черепашьим шагом».39 В октябре того же года в письме в армию автор сообщал: «Ты наш Челябинск теперь не узнаешь. <...> Красят здания, шлифуют тротуары, сносят старые не­нужные лавчонки, доканчивают постройку недоконченных домов, снесли старый мост и теперь строят большой <...>. Чайную открыли, ряд новых магазинов <.>».40

Столь же постепенно люди ощущали и осознавали изменения в своей личной жизни. Еще в январе 1922 г. натуральная часть зара­ботной платы — вещи и иные предметы быта — в полтора раза превышала денежную.41 Организованное распределение обуви и одежды продолжалось до осени 1922 г. Окончание вещевых выдач можно считать реальным переходом к нормам нэпа в повседневной жизни. Однако на ментальном уровне усвоение бытовых практик новой экономической политики происходило еще более медленно. Материальное положение основной массы населения даже к сере­дине 20-х гг. оставалось весьма скудным. Поэтому, после отмены бесплатных выдач вещей оборванство маленьких людей на первых порах даже возросло.

Теперь оно вплотную коснулось и рабочих. Многие из них, судя по воспоминаниям наборщика одной из питерских типографии, «хо­дили в гимнастерках с «разговорами» (так называли в шутку красные поперечные клапаны), носили ботинки с обмотками, а на голове — буденновки-шлемы».42 Нередко на заседаниях фабрично-заводских комитетов обсуждались ходатайства о выдаче материальной помощи для покупки платья и обуви. Весьма характерно заявление, посту­пившее в 1923 г. в заводский комитет Обуховского завода. В доку­менте отмечалось: «Из одежи у него (у рабочего. — В. И., Н. Л.) ничего нет, кроме того в чем ходит на работу, а на работу ходит в рваном. То, что есть порвано и поношено».43

Неважно была одета и основная масса молодежи, учившейся в 1922-1923 гг. в вузах и на многочисленных рабфаках. Писательни­ца В. К. Кетлинская вспоминала о своей студенческой молодости: «В обиходе у меня были одна юбочка и две фланелевые блузки — по очереди стираешь, отглаживаешь и надеваешь в институт и на вече­ринку, дома и в театр».44 Заметные трудности продолжала испыты­вать интеллигенция, ученые, писатели. Н. О. Мандельштам совер­шенно серьезно писала: «Женщины, замужние и секретарши, все мы бредили чулками». Сама она к моменту переезда в Ленинград в сере­дине 20-х гг. имела «одно пальто на все сезоны и туфли с проношен­ной подошвой, подшитые куском шелка от юбки».45 В дневниковых записях К. И. Чуковского, датированных декабрем 1922 г., зафикси­ровано «состояние» его расползшегося по швам пальто.46

Вообще типичной чертой внешнего облика жителей городов было ношение перешитых вещей, чаще всего одежды дореволюционного образца. Д. А. Гранин писал о временах своего детства: «Вещи в ту пору жили долго, многие дремали в сундуках, пересыпанные нафта­лином. В начале лета их вынимали, вывешивали во двор проветри­ваться. Мы дети сидели возле них и их стерегли. Чего там только не висело: тулупы, шали, шелковые платья, френчи, будто мода ничего не могла сделать с этими прочными сукнами, бостонами, плюшами, чесучевыми пиджаками, габардиновыми плащами».47 В первоначаль­ном виде носить эти вещи было уже невозможно, они не соответ­ствовали новому жизненному темпу города. Однако морально уста­ревшие туалеты часто использовались в преображенном виде. То, что было уже не пригодно к переделке на себя горожане отдавали старьевщикам. Эта профессия возродилась после того, когда прекра­тился прямой обмен вещей на продукты и началась купля-продажа. Старую одежду доставляли на толкучки и барахолки. Здесь с конца

1922   г. жители крупных городов чаще всего и приобретали необхо­димые им вещи, но уже не путем обмена, за живые деньги.

Примерно до 1924 г. на вещевых рынках можно было найти и особо престижные предметы одежды, носившие на себе пока еще отпечатки социальных приоритетов эпохи военного коммунизма, в частности, кожанку. В начале 1920-х гг. этот вид одежды был самым ходовым товаром. В Ростове-на-Дону, по воспоминаниям В. Ф. Па­новой, шикарным считалось иметь еще и портупею с пустой кобу­рой.48 В первую очередь эти вещи даже после введения нэпа стреми­лись приобрести начинающие партийные работники и комсомоль­ские активисты. Тянулись к внешней революционной атрибутике и желающие таким образом приобщиться к «пролетарской культуре» представители средних городских слоев и — в первую очередь — мо­лодежь. Надеть кожанку для многих из них означало зафиксировать факт изменения их социальной ориентации. В. Ф. Панова писала, что в самом начале 1920-х гг. ее муж, юноша из интеллигентной семьи, «ковал» из себя железного большевика: говорил гулким басом, выра­батывал размашистую походку, а главное, любыми путями стремил­ся приобрести кожанку.49

Кожаная куртка одновременно была и символом неустроенности быта, вынужденного аскетизма, уместных лишь в условиях военного времени. Падение престижа кожанки как модного атрибута явля­лось признаком демилитаризации жизни. Эту ситуацию по ряду ис­точников можно зафиксировать в 1924 г. и оценить как дату, связан­ную со стабилизацией нэпа в ощущениях уже значительной части горожан. Отказ от кожанки демонстрировал не только усталость от психологического напряжения военного времени, но и то, что уро­вень жизни заметно повысился, и люди начали приобретать и шить себе новые вещи с новым знаковым содержанием. Например, в ап­реле 1924 г. неизвестный корреспондент из г. Новониколаевска (Но­восибирска) писал в частном письме: «Жизнь у нас стала, что в мир­ное время <...> публика очень хорошо стала одеваться».50

В середине 1920-х гг. часть горожан стала вновь прибегать к услугам портных. Пошивочные услуги довольно смело предлагали частни­ки, нередко пользовавшиеся известностью еще до революции. Сын К. И. Чуковского писатель Н. К. Чуковский писал: «В первые годы нэпа, если отбросить спекулянтов и лавочников, стоявших как бы вне советского общества, самым зажиточным слоем городского на­селения Петрограда были ремесленники-кустари — портные, шапоч­ники, сапожники <...>. Многие из них, как, например, известный портной Иосиф Наумович Слонимский, покровительствовали худож­никам. И. Н. Слонимский имел целый особняк на ул. Петра Лаврова в доме 10. Здесь же размещалась его мастерская».51 Существовали, конечно, и мастера, предлагавшие услуги по более дешевым ценам. Многие женщины из «бывших», получившие навыки шитья при обу­чении в пансионах, гимназиях, а нередко и институтах благородных девиц типа знаменитого Смольного в Петербурге, начали занимать­ся шитьем на дому, робко формируя круг клиентуры из числа «зна­комых своих знакомых». Любопытная деталь, относящаяся к концу

1923   г. и иллюстрирующая это обстоятельство, имеется в воспоми­наниях Е. А. Скрябиной. Дочь члена Государственной думы впо­следствии в годы второй мировой войны волею судьбы оказалась за пределами СССР и стала профессором русского языка и литературы в университете штата Айова. В 1920-е гг. семья, жившая в то время в Нижнем Новгороде, пыталась как-то приспособиться к новым усло­виям советской жизни. Мать Е. А. Скрябиной не могла найти рабо­ты. Именно тогда знакомые и посоветовали заняться шитьем на за­каз. «До сего времени мама, — вспоминала Елена Александровна, — шила только на меня, но мои туалеты в детстве славились своим изяществом. Теперь был большой недостаток в хороших портнихах. Женщины опять начали хорошо одеваться». Первой клиенткой, прав­да, оказалась «каменная баба», некая толстая, весьма непривлека­тельная Агафья из бывших кухарок.52 Распространение пошивочных услуг явилось признаком возвращения к традиционным нормам по­вседневной жизни и сближением с бытовыми практиками Запада, где уже господствовал новый стиль в одежде.

Самые выразительные превращения наблюдались, конечно, в женском костюме. В период первой мировой войны особую попу­лярность приобрел военизированный стиль одежды. Кожанки были частью этого модного направления. В начале 1920-х гг. стремление к ношению одежды в таком стиле в Европе стало резко сокращаться, что свидетельствовало о растущих тенденциях демилитаризации по­вседневной жизни. Парижский шик в то время по описанию рус­ской эмигрантки балерины Н. Тихоновой означал примерно следу­ющее: «В то время <...> мода требовала от дам чудом сделаться ху­дыми и плоскими и одела их в короткие, до колена платья с талией на бедрах и декольте до пояса <...>. Вокруг шеи дамы носили нитки жемчуга — настоящего или фальшивого — обязательно спуска­ющегося почти до колен <...>. Орхидея на левом плече считалась почти обязательной».53

Не отставали от парижской моды и жители городов советской России. В. Кетлинская так описывает наряд, в который «приодели нэпманы» ее подругу для совместного похода в ресторан: «Когда Са­шенька скинула пальто <...>, на ней оказалась длинная, ниже бедер, золотистая парчовая блуза с искусственной хризантемой на плече».54 Остромодными стали считаться ботинки на шнуровке, лиса или пе­сец на одном плече, недлинный каракулевый жакет — сак, малень­кие надвинутые на глаза шапочки. Появились и новые прически — стрижка «буби-копф», очень короткая, четко вырисовывающая фор­му головы. В мужском костюме фаворитами стали ботинки «шим­ми» или «джимми» и брюки «оксфорд» — короткие до щиколотки и узкие. Часть горожан, судя по источникам, имела в середине 1920-х гг. эти вещи в своем гардеробе. Поэт Д. Хармс записал в своем дневни­ке в сентябре 1926 г.: «Купил сапоги “Джим” в Гостином дворе. Не­вская сторона, магазин 28».55

Все эти вещи представляли собой престижный набор одежды. Од­новременно происходило и падение популярности кожанки, о чем свидетельствуют материалы дискуссии, развернувшейся на страни­цах молодежной печати в 1926—1927 гг. Работница московской ти­пографии «Красный пролетарий» писала в журнал «Смена»: «Теперь, если ходить в кожаной куртке, девчата фыркают». А молодые тек­стильщицы Иваново-Вознесенска, развивая эту тему на страницах «Комсомолки», сообщали: «Что иногда говорит комсомолец? Если ты в кожанке, какой к тебе интерес!»56 Действительно, как образно выразился посетивший Советскую Россию в 1925 г. немецкий лите­ратор В. Беньямин, безразличие к одежде «из униформы господству­ющего класса (рабочих. — В. И., Н. Л.) начинает превращаться в признак слабого по борьбе за существование».57

Модные во второй половине 1920-х гг. брюки «оксфорд» и ботинки «Джимми», платья птичьего покроя и маленькие шляпки станови­лись знаковыми признаками благополучия и социальной стабильно­сти такого нового слоя населения как нэпманская буржуазия. Ее суб­культура, выраженная, в частности, и в моде, начинала представлять реальную опасность для советского государства, ориентированного на эгалитаристские идеалы. Фасоны платьев и обуви оказывали зна­чительно большее влияние на настроения населения, нежели труды философов и политических деятелей, окрещенных представителями мелкобуржуазной стихии. Не случайно еще в 1921 г. В. И. Ленин отмечал, что самый решительный бой за социализм — это бой «с мелкобуржуазной стихией у себя дома».58 Однако наивысшей точ­ки этот бой достиг лишь в конце 1924 — начале 1925 гг. в момент стабилизации нэпа.

В это время в стране развернулась дискуссии о партийной этике, основным содержанием которой явилось прежде всего осуждение су­ществующих бытовых практик. Пленум Центральной Контрольной Комиссии в октябре 1924 г., посвященный вопросам партэтики, от­метил: «Период нэпа таит в себе опасности, особенно для той части коммунистов, которая в своей повседневной деятельности соприка­сается с нэпманами. Неустойчивые элементы начинают тяготиться режимом партийной дисциплины, завидуют размаху личной жизни новой нэпманской буржуазии, поддаются ее влиянию, перенимают ее навыки, ее образ жизни <...>».59 «Онэпивание» — термин партий­ных документов — понималось, особенно местным активом, весьма широко, распространяясь, в том числе, на обстановку бытовой жиз­ни и внешний облик. Любопытно отметить, что если во времена во­енного коммунизма натиск на хорошо одетых людей, а это прежде всего были партийный функционеры, вели беспартийные массы, то во второй половине 1920-х гг. инициаторами гонений на «буржуазную одежду» явились сами партийные и комсомольские активисты раз­ных уровней. Они объявили настоящую войну приверженцам «нэп­манской моды».

Обвинения в пристрастии к «буржуазной моде» нередко сопро­вождались политическими и административными выводами. В кон­це 1925 г. московский партийный работник, автор слов песни «По долинам и по взгорьям» П. Парфенов писал известному деятелю ВКП(б) В. В. Осинскому о своих разговорах с крестьянами во время пребывания в родной сибирской деревне. Например, председатель маслоартели Зубов говорил: «Тут велосипед нельзя завести <...>. Разве мне не ставят на вид на каждом почти собрании, что я купил себе граммофон, что я — буржуй». Комментируя эти высказывания, автор письма сообщал, что «признаками для лишения гражданских прав признавались <...> не только случаи найма батрака», но «хороший дом», «еда на тарелках» и «вообще все признаки крестьянской оп­рятности и достаточности». В частности, родных самого Парфенова лишили избирательных прав в связи с постройкой нового дома, имев­шего четыре комнаты и теплый туалет. Главным обвинением было то, что «сортир в дому могут строить только буржуи».60

Подобные обвинения звучали не только в глубинке, но и в круп­нейших промышленных и культурных центрах. В пристрастии к хо­рошей одежде, а, следовательно, в мелкобуржуазных замашках пы­тались обвинить Г. Е. Зиновьева в ходе дискуссии 1925—1926 гг. Судя по многочисленным воспоминаниям 1932 г., принадлежащим ленин­градским рабочим, их очень раздражало, что сын Зиновьева ходил «в приличном костюме». «Мы, — вспоминал комсомолец завода имени

В. И. Ленина, — нашли это нездоровым уклоном».61

В данном контексте становится понятным камуфляж, к которому вынужден был прибегнуть С. М. Киров, отправленный в конце 1925 г. в Ленинград, где предстоял решительный бой с Зиновьевым и «новой оппозицией». По воспоминаниям рабочих завода имени Егорова, при­ехавший туда на партийное собрание представитель ЦК ВКП(б) «был в осеннем пальто, в теплой черной кепке и выглядел настолько зау­рядно и просто, что егоровцы даже говорили, что многие рабочие представительнее его по внешности».62 Этот нарочито пролетарский вид был своеобразным пропагандистским ходом, стремлением под­черкнуть свое единение с рабочим классом.

Властные и в особенности идеологические структуры в это время активно пропагандировали аскетизм в одежде. На страницах моло­дежного журнала «Смена» С. Н. Смидович, заведующая отделом ра­ботниц при ЦК ВКП(б), гневно клеймила девушек, стремящихся к приобретению шелковых блузок, заявляя при этом, что лишь «раз­вращенные буржуазки ласкают свою кожу прикосновением шел­ка».63 Эти идеи внедрялись комсомольскими активистами в быто­вых коммунах, членам которых запрещалось носить туфли на каб­луках. На собраниях ячеек ВЛКСМ часто осуждалось пристрастие к галстукам, косметике, украшениям. Они считались знаковыми при­знаками «буржуазного разложения». К людям, имевшим в своем гар­деробе вещи явно непролетарского характера, в партийных и комсо­мольских организациях относились с большой настороженностью. Бывший рабфаковец 1920-х гг. К. Л. Брук вспоминал, как его, члена РКП(б), исключили из Университета во время чистки 1924 г. лишь потому, что он носил старую студенческую форму с чужого плеча. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы получить репутацию «бе­лоподкладочника».64 Не удивительно, что в 1929 г. на общегород­ской комсомольской конференции в Ленинграде представителю ЦК ВЛКСМ был задан вопрос: «Что должен носить комсомолец и мож­но ли по одежде определить классового врага?».65

Последним активным натиском на нэмпанскую моду явилось вве­дение в 1928 г. юнгштурмовской формы. «Комсомольская правда» писала: «Образец формы предлагаем московский (гимнастерка с от- кладным широким воротником, с двумя карманами по бокам, с дву­мя карманами на груди, брюки полугалифе, чулки и ремень, можно портупея)». На эти атрибуты возлагались большие надежды. ЦК ВЛКСМ считал, что форма юнгштурма «дисциплинирует комсомоль­цев», позволит «воспитать чувство ответственности у комсомольца за свое пребывание в комсомоле, примерность поведения у станка, на улице, дома <...>».66

Юнгштурмовка — знак, содержанием которого явилось бы отри­цание внешних образов бытовой культуры нэпа. Но просуществовал этот знак весьма недолго. Историк повседневности, работающий со специфическими источниками, может привести целый ряд доказа­тельств того, что именно к 1929 г. по сути дела прекратилась много­летняя борьба с нэпманской модой. В результате репрессий и налого­вых притеснений социальный статус новой буржуазии к этому време­ни резко понизился. Естественно, что и внешняя атрибутика данного общественного слоя утратила свою престижность и привлекательность.

В конце 1920-х гг. принятый партией большевиков курс форсиро­ванного построения социализма возродил принципы классового рас­пределения, неотделимые от нищенства рядового человека. Конеч­но, в обстановке вновь воцарившегося оборванства идеологический натиск на какие-либо виды одежды был бы нелепым. Но создать иллюзию возврата к традициям аскетизма властные структуры все же попытались. Появился своеобразный гражданский мундир эпохи сталинизма — сталинка. Она представляла собой нечто среднее меж­ду толстовкой и френчем — знаковый признак игравшей в аскетизм новой партийно-советской номенклатуры. В ее массе зрела оппози­ция нэпу. Люди, составившие новое поколение партийцев, стреми­лись к идеологически доступным, простым схемам организации об­щества. Нэп с его, хотя и ограниченным, но подразумевающимся плюрализмом, был им чужд и непонятен. Они были готовы осуще­ствлять «великий перелом» прежде всего для того, чтобы войти в состав формирующихся в стране новых элит. В условиях системы карточек, пайков и ордеров их телесные практики и, в частности, жилье и одежда стали, как в годы гражданской войны, резко контра­стировать с обликом городского населения.67 Новые бытовые при­оритеты породили и новое советское мещанство. Оно создало свою субкультуру, во многом впитавшую стиль повседневной жизни нэп­манов, и сцементировало фундамент сталинизма. Появление первых семиотических признаков упрочения этого социального слоя, спо­собствовавшего свертыванию нэпа, можно отнести к 1930 г., когда начались серьезные перебои со снабжением населения промышлен­ными товарами. На них в середине 1931 г. было введено нормиро­ванное распределение. Хаос новой экономической политики оттес­нялся порядком «развернутого наступления социализма по всему фронту». Но в реальности быт стал обретать аномальные в услови­ях мирного времени черты «чрезвычайности». И скорее всего в это время горожанин уже на ментальном уровне ощутил перемены в политическом курсе.

Итак, по нашему мнению, с историко-антропологической точки зрения возможно ограничить период новой экономической полити­ки серединой 1922 — серединой 1930 г. Спорно? Безусловно! Но рас­считываем, что для читателей статьи модель нэпа стала чуть более реальной, приближенной к повседневной жизни, но одновременно и более сложной со всеми вытекающими отсюда последствиями.

В. С. Измозик, Н. Б. Лебина

Из сборника «РОССИЯ В XX ВЕКЕ», изданного к 70-летию со дня рождения члена-корреспондента РАН, профессора Валерия Александровича Шишкина. (Санкт-Петербург, 2005)

Примечания

1     Историки спорят. М., 1988. С. 56.

2     См.: Новая и новейшая история. 1997. № 3. С. 90.

3     Политическая история. Россия — СССР — Российская Федерация. Т. 2. М., 1996. С. 184.

4     Горинов М. М. Советская история 20—30-х гг.: от мифов к реальности // Исторические исследования в России. Тенденции последних лет. М., 1996.

5     Гимпелъсон Е. Г. Нэп и советская политическая система. М., 2000; Павло­ва И. В. Сталинизм: становление механизма власти. Новосибирск, 1993; Роговин В. Была ли альтернатива? «Троцкизм»: взгляд через годы. М., 1992; Шишкин В. А. Власть. Политика. Экономика. Послереволюционная Россия (1917—1928 гг.). СПб., 1997 и др.

6     История коммунистической партии Советского Союза. Т. 4. Кн. 2. М., 1971. С. 488.

7     Сталин И. Вопросы ленинизма. Изд. 11-е. М., 1940. С. 509.

8     Вопросы истории КПСС, 1968. № 12. С. 86.

9     Коммунист. 1987. № 12. С. 70.

10  Историки спорят. С. 128.

11  Там же. С. 124-126.

12  Страницы истории советского общества: факты, проблемы, люди. М., 1989. С. 125.

13  О сути историко-антропологического подхода см.: Гуревич А. Я. Истори­ческий синтез и школа «Анналов». М., 1993.

14  Russia in the Era of Nep. Bloomington Ind. 1991

15  См.: Куприянов А. ^Историческая антропология. Проблемы становления // Исторические исследования в России. Тенденции последних лет. М., 1996.

16  Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. СПб., 1994. С. 11.

17  Карсавин Л. П.Философия истории. Берлин, 1923. С. 99.

18  Бурдъе П.Социология политики. М., 1993. С. 35.

19  См.: Жига И. Думы рабочих, заботы, дела. Л., 1927; Кабо Е. О. Очерки рабочего быта. М., 1928 и др.

20  Подробнее см.: De Certeau. The Practice Everyday life. Berkley, 1998.

21  Власть и реформы. СПб., 1996. С. 779.

22  Лапшина О. Ю. Правовая основа жизнеобеспечения рабочих при переходе к нэпу // Дискуссионные вопросы российской истории. Материалы IV межву­зовской научно-практической конференции. Арзамас, 2000. С. 204.

23   Уэллс Г.Россия во мгле. М., 1958. С. 13, 17.

24   Анненков Ю. П. Дневник моих встреч. Цикл трагедий. Т. 1. Л., 1991. С. 31.

25   Петроградский совет рабочих и красноармейских депутатов. Заседание пя­тое. Пг., 1920. Стлб. 251.

26   Чуковский К. И.Дневник.1901-1929. Л., 1991. С. 136.

27   Гиппиус 3. Н. Живые лица. Стихи, дневники. Кн. 1. Тбилиси, 1991. С. 193.

28   Петроградский совет рабочих и красноармейских депутатов. Заседание пя­тое. Стлб. 251.

29   Красная молодежь. 1921, 7 апреля 1921; На смену. 1921, 21 марта; ЦГАИПД СПб. Ф. К-424. Оп. 1. Д. 30. Л. 40; Питерский комсомол на фронтах гражданс­кой войны. Л., 1934.С. 162-163.

30   Яров С. В. Кронштадтский мятеж в восприятии петроградских рабочих (по неопубликованным документам) // Звенья. Исторический альманах. Вып. 2. М.; СПб., 1992. С. 543. Надо отметить, что именно этот петербургский историк наи­более аргументированно написал о переплетении бытового и политического в повседневных практиках. См.: Яров С. В. Горожанин как политик. Революция, военный коммунизм и нэп глазами петроградцев. 1917-1921 гг. СПб., 1999.

31   ЦГАИПД СПб. Ф. К-601. Оп. 1. Д. 28. Л. 47; Д. 2320. Л. 13.

32   Там же. Л. 15.

33   Отечественная история. 1997. № 3. С. 95.

34   «Птицегонство надоело до смерти.» (Из дневника И. И. Литвинова. 1922 г.) // Неизвестная Россия. ХХ век. Кн. 4. М., 1993. С. 121.

35   ПришвинМ. М.Дневник. Кн. 3. 1920-1922. М., 1995. С. 256.

36   Там же. С. 266.

37   Чуковский К. И.Дневник. 1901-1929. М., 1997. С. 218.

38   ОкуневН. П. Дневник москвича. 1920-1924. Т. 2. М., 1997. С. 246-247.

39   ЦГАИПД СПб. Ф. 16. Оп. 5. Д. 5913. Л. 43.

40   Там же. Д. 5915. Л. 75.

41   Хозяйственный обзор Северо-Западной области за 1921/1922 гг. Пг., 1922. С. 120.

42   Вечтомова Е. А. Здесь печаталась «Правда». Л., 1969. С. 147.

43   ЦГАИПД СПб., Ф. К-601. Оп. 1. Д. 1127. Л. 3.

44   Кетлинская В. К. Здравствуй молодость // Новый мир. 1975. № 11. С. 53.

45   Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1990. С. 102-103.

46   Чуковский К. И. Дневник. 1901-1929. Л., 1991. С. 220.

47   Гранин Д. А. Ленинградский каталог. С. 32.

48   Панова В. Ф. О моей жизни, книгах и о читателях. Л., 1980. С. 87.

49   Там же.

50   ЦГАИПД СПб. Ф. 16. Оп. 5. Д. 5911. Л. 142.

51   Чуковский Н. К.Литературные воспоминания. М., 1989. С. 103.

52   Скрябина Е. Страницы жизни. М., 1994. С. 60.

53   Тихонова Н. Девушка в синем. М., 1992. С. 88.

54   Кетлинская В. К. Указ. соч. С. 74.

55   Минувшее. М.; СПб., 1992. Т. 11. С. 292.

56   Комсомольская правда. 1927, 12 января.

57   Беньямин В. Московский дневник. М., 1997. С. 104.

58   Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 43. С. 141.

59   Партийная этика. Дискуссии 1920-х годов. М., 1989. С. 160.

60   РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 85. Д. 16. Л. 369, 371, 374.

61   ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 6. Д. 252. Л. 42.

62   Музей С. М. Кирова. Ф. V. Д. 148. Л. 36.

63   Смена. 1926. №4. С. 12.

64   На штурм науки. Л., 1971. С. 213.

65   ЦГАИПД СПб. Ф. 691. Оп. 1. Д. 148. Л. 3.

66   Комсомольская правда. 1928, 2 июля.

67   См.: Измозик В. С., Левина Н. Б. Жилищный вопрос в быту ленинградской партийно-советской номенклатуры 1920-1930-х годов // Вопросы истории. 2001. №4. С. 98-110.

 

Читайте также: