Показать все теги
27 августа 1698 года во внешнем облике россиян произошла решительная, шокирующая многих перемена. Сам царь Пётр Алексеевич, только что вернувшийся из поездки в чужие края, вооружился ножницами и безжалостно отрезал у приглашённых к нему дворян и бояр привычные русские бороды. Причём венценосный брадобрей не ограничился только первой встряской - на следующий день бороды уже новых гостей кромсал царский шут.
Последовал и высочайший указ, согласно которому бриться надлежало всем, кроме крестьян и духовенства. А в случае, ежели кто расстаться с бородой не пожелает, можно откупиться, хотя пошлина была весьма чувствительная: для дворян она составляла 60 рублей, для купцов - 100 рублей, для прочих посадских людей - 30 рублей в год. Заплатив её, человек получал металлический бородовой знак, по центру которого значилось: “С бороды пошлина взята”, а по периметру помещалась надпись, совсем в духе петровской пропаганды: “Борода - лишняя тягота”. Облагалась пошлиной и крестьянская борода, но только при въезде в город и выезде из него - она составляла 2 деньги.
У городских застав дежурили специальные соглядатаи, которые бойко резали у прохожих бороды, а в случае сопротивления беспощадно вырывали их с корнем. Вскоре, по образному выражению Николая Гоголя, “Русь превратилась на время в цирюльню, битком набитую народом; один сам подставлял свою бороду, другому насильно брили”.
Так, революционно и деспотически, Пётр I порывал с многовековой традицией, стремясь сделать россиян “сходственными на другие европейские народы”. Борода стала знаменем в борьбе двух сторон - реформистов во главе с царём и сторонников старорусской партии. Монарх стремился перевоспитать общество, внушить ему новую концепцию государственной власти. И брадобритие, как и другие культурные явления эпохи преобразований, было существенным элементом государственной политики. Царь, как отметил культуролог Виктор Живов, “требовал от своих подданных преодолеть себя, демонстративно отступиться от обычаев отцов и дедов и принять европейские установления как обряды новой веры”.
Но, повсеместно насаждая бритьё бород, только ли на Европу ориентировался Пётр? Было ли ему известно, что восточные славяне до принятия христианства также брили бороду и усы - открытое лицо почиталось тогда ими признаком знатности. Сознавал ли Пётр эту свою преемственность с язычниками-русичами? Можно сказать определённо - отец Петра, царь Алексей Михайлович, осознавал языческую природу брадобрития, причём именно на русской почве: в одной из грамот царя бритьё бород ставилось им в один ряд с кликаньем Коляды, Усеня и Плуга, распеванием “бесовских” песен, скоморошеством и другими языческими действами. Однако какие-либо высказывания Петра по этому поводу не были слышны.
Если говорить о том, как непосредственно воспринимал это Пётр I, то борода ассоциировалась у него с ненавидимыми им стрельцами (чуть было не лишившими его жизни), а позднее с “опасным” окружением царевича Алексея. (Петру I приписывают слова: “Когда б не монахиня, не монах и не Кикин, Алексей бы не дерзнул на такое зло неслыханное. Ой, бородачи, многому злу корень - старцы да попы. Отец мой имел дело с одним бородачом [патриархом Никоном - Л.Б.], а я с тысячами”.
Пётр I прекрасно понимал, что предметы внешние действуют на внутренннее “благообразие” человека. А русский человек держался за бороду обеими руками, как будто она приросла у него к сердцу. Ведь в течение многих веков россияне видели в бороде признак достоинства мужчины, мерило своего православия, а также символ собственного церковного превосходства над “люторами” и прочими еретиками. В “еретических” же странах Запада, отмечал в своём очерке “Бороды и варвары” современный британский аналитик Сирил Норкот Паркинсон, гладко выбритое лицо всегда соотносилось с периодами расцвета; борода же появлялась во времена упадка и неопределённости. Она была тем покровом, под которым скрывают колебания и сомнения; а их в период с 1650-1850 гг. было довольно мало. Поэтому в западноевропейском обществе укоренились вполне определённые, в корне отличные от московских староверов, взгляды: “Борода заменяла мудрость, опыт, аргументацию, открытость. Людей в возрасте она наделяла престижем, который не подкрепляется ни достижениями, ни интеллектом. Она могла служить - и служила - прикрытием для всего показного, напыщенного, лживого, невежественного”.
Такое критическое восприятие бороды было органически чуждо её русским ревнителям. Впрочем, не только русским: Георгий, митрополит Киевский, повторял: “Стязание с Латиной [католиками]. бреют брады свои бритвой, что отступлением является от Закона Моисеева и Евангельского”. И действительно, согласно Торе, острижение бороды мужчины - позор. В книге “Левит” (гл. 19, ст. 27) читаем: “Не порти края бороды своей”. Известно также, что бороду носили Иисус Христос и апостолы, о чём говорил в своих евангельских беседах св. Иоанн Златоуст.
О необходимости бороды свидетельствовало и правило византийского богослова Никиты Скифита “О пострижении брады”. И в постановлениях Стоглавого Собора 1551 г. указано: “Творящий брадобритие ненавидим от Бога, создавшего нас по образу Своему. Аще кто бороду бреет и преставится тако – не достоит над ним пети, ни просфоры, ни свечи по нём в церковь приносити, с неверными да причтётся”. В Соборном Изложении прадеда Петра I, патриарха Филарета (Романова), в книге “Большой Требник” находим проклятие брадобрития как “псовидного безобразия”. Считалось также, что безбородость способствует содомскому греху.
Митрополит Макарий (председатель Стоглавого Собора) (1482-1563) называл бритьё бород не только делом латинской ереси , но и серьёзным грехом. В древнерусской церкви оно считалось хулой на Всевышнего, создавшего совершенного мужчину с бородой: бреющийся тем самым кощунствовал, поскольку выражал недовольство внешним обликом, который дал ему Творец; следовательно, он желал “поправить” Бога, что было, конечно же, недопустимо. Следующий брадобритию должен был быть отлучён от церковного общения.
«Цирюльник хочет раскольнику бороду стричь». Лубок. 1770-е гг.
Староверы называли бритьё бород “еллинским блудническим гнусным обычаем”. В самом деле, древние греки, высоко ценившие молодость, живость, форму, первыми восстали против повсеместного распространения бород. Показательно, что Александр Великий в дисциплинарном порядке велел всем македонцам брить бороды. Причину он выставил такую - во время боя противник может схватить тебя за бороду. Но истинный мотив был другой - древний вождь хотел тем самым подчеркнуть особый характер европейской цивилизации, которую он представлял. Вслед за Грецией бороду стали брить и в республиканском Риме. Как видно, русские поклонники бород нашли своих оппонентов не только среди католиков и протестантов, но и среди язычников, или “поганых”, как они их называли. Даже на саму бритву староверы смотрели как на орудие иноземного разврата и басурманского безбожия.
Резкость тона обличителей брадобрития имела под собой серьёзные основания, ибо во все времена находились отступники от стародавних церковных запретов. Одним из ранних нарушителей традиции стал великий князь Московский Василий III Иванович. Женившись в 47 лет на 18-летней княжне Елене Глинской, он вдруг совершает вызывающий поступок - сбривает бороду (оставляет лишь усы по польской моде). В ту эпоху это был дерзкий вызов и бытовым, и религиозным обычаям: ведь подобное действие приравнивалось к еретичеству, к посягательству на образ Божий в человеке, тем более что оно исходило от Божьего помазанника. Василий Иванович, вольно или невольно, стал насадителем новой
моды в Москве - вслед за ним на улицах города появились щёголи, которые не только брили бороды, но и выщипывали себе волосы на лице. По словам филолога Николая Гудзия, их брадобритие “имело эротический привкус и стояло в связи с довольно распространённым пороком мужеложества”.
Один летописец того времени, стараясь (впрочем, неуклюже) оправдать Василия, пишет: “Царям подобает обновлятися и украшатися всячески”. Историки связывают его брадобритие и с желанием угодить молодой капризной жене.
Во время правления Бориса Годунова (1552-1605) подражание иноземцам в бритье бород приобретает дальнейшее распространение. Сохранился портрет самого царя Бориса Фёдоровича в парадном одеянии и шапке Мономаха, но без бороды и усов. Николай Карамзин в “Истории государства Российского” отмечал, что Бориса упрекали, в частности, в “пристрастии к иноземным, новым обычаям (из коих брадобритие особенно соблазняло усердных староверов)”.
Одна из первых парсун сделана с князя Михаила Скопина-Шуйского (1586-1610), образованнейшего человека своего времени, освободителя Москвы от Лжедмитрия I. Изображён он на ней безбородым, а ведь отказ от бороды становился верным признаком западника, готового отказаться от прадедовской традиции, внешне уподобиться получёрту латинянину.
“Ох, ох, Русь, что-то захотелось тебе немецких поступков и обычаев!” - сетовал в 70-е гг. XVII в. протопоп Аввакум (1621-1682). Действительно, уже с XVII века среди высших слоёв русского общества распространилось брадобритие и консерваторы отчаянно боролись с этим. Правительство колеблется: с одной стороны, оно стремится к новому, но в то же время пугается выходок староверов. В угоду последним царь Алексей Михайлович в 1675 г. издаёт указ, согласно которому предлагалось “иноземских немецких и иных обычаев не перенимать, волосов у себя на голове не подстригать”.
В 1681 г. царь Фёдор Алексеевич, который сам бороду не носил, указал всем дворянам и приказным людям носить короткие кафтаны вместо длинных охабней и однорядок - никто в старой одежде не мог явиться в Кремль. Однако упразднить стародавние бороды ему не удалось из-за противодействия патриарха Иоакима (ум.1690), который ещё при Алексее Михайловиче, осудил тех, кто “паче ныне нача губити образ, от Бога мужу дарованный”. Иоаким отлучал от церкви не только тех, кто брился, но даже тех, кто просто обща лся с таковыми грешниками.
Наиболее воинственно высказывался по этому поводу русский патриарх Адриан (1627-1700). Вспоминая о тех “счастливых” временах (XVI-XVII вв.), когда за бритьё бород, помимо отлучения от церкви, иногда подвергали битью батогами или ссылкой в отдалённые монастыри, Адриан в своём “Окружном послании ко всем православным о небритии бороды и усов” приравнивал брадобритников к котам и псам. Всё это вызвало резкое недовольство Петра. Опальный патриарх вынужден был уехать из Москвы в Николо-Перервенский монастырь. Не одобряя многих петровских преобразований, он, тем не менее, старался не мешать царю-реформатору и молчал. Но это его молчание было, по существу, пассивной формой оппозиции.
Ревнителям бород, искавшим опоры в авторитете церкви, этого было, конечно, мало - они требовали действий, а потому негодовали на “малодушного” Адриана. Секретарь прусского посольства в России Иоганн Г оттильф Фоккеродтт заметил, что многие защитники старины “лучше положат голову под топор, чем лишатся бород”.
Своеобразной формой протеста против нововведений Петра I стал так называемый самоизвет, к которому, как к последнему средству, прибегали отчаявшиеся староверы. Так, в 1704 г., к примеру, некий нижегородец Андрей Иванов прокричал: “Государево слово и дело!”, а на допросе сказал: “Государево дело за мною такое: пришёл я извещать государю, что он разрушает веру христианскую, велит бороды брить, платье носить немецкое и табак велит тянуть”. При этом Иванов ссылался на
запрещающий эти “безобразия” “Стоглав”. Судьба Иванова трагична - он погиб под пытками. И случай этот не единичный.
Пример пассивного протеста приводит британский инженер на русской службе Джон Перри. Он рассказал о том, что русские, питавшие религиозный пиетет к своим бородам, вынуждены были подчиниться царскому указу и обрить их. Однако многие бережно хранили уже отрезанные бороды с тем, чтобы впоследствии, положив их с собой в гроб, предъявить на том свете Святому Николаю. Однако не все люди в рясах отстаивали русскую бороду - многие представители духовенства горячо поддерживали реформы Петра Великого. Среди них - митрополит и церковный писатель Димитрий Ростовский (в миру Даниил Туптало, 1651-1709), впоследствии канонизированный Русской православной церковью. Его перу принадлежит рассуждение “Об образе Божии и подобии в человеце”, где ему пришлось доказывать, что у человека образ Божий заключён не в бороде, а в невидимой душе, и что не борода красит человека, а добрые дела и честная жизнь. Димитрий приучал паству заботиться прежде всего о спасении души, а не о внешней красоте и благочестии.
Любопытно, что противники бород оправдывали бритьё и чисто практическими соображениями. Тот же Джон Перри утверждал, что окладистая борода мешает человеку аккуратно есть и пить. Но наиболее рельефно мысль о неудобстве бороды выразит позднее Николай Карамзин в своих “Письмах русского путешественника”: “Борода принадлежит к состоянию дикого человека; не брить её то же, что не стричь ногтей. Она закрывает от холоду только малую часть лица: сколько неудобности летом, в сильный жар! Сколько неудобности и зимой, носить на лице иней, снег и сосульки! Не лучше ли иметь муфту, которая греет не одну бороду, а всё лицо?”.
Навязывая новую моду, царь был весьма последователен и не церемонился с ослушниками. В Москве в 1704 г. на смотре служилых людей он приказал нещадно бить батогами дворянина Наумова за то, что тот не обрил бороды и усов. В отношении же простого люда власти действовали ещё более решительно. В Астрахани местный воевода Тимофей Ржевский насаждал новые порядки путём жестокого насилия. Астраханцы жаловались позже: “Бороды резали у нас с мясом и русское платье по базарам и по улицам, и по церквам обрезывали ж.и по слободам учинился от того многой плач”. Стихийные протесты жителей Астрахани переросли в восстание, которое в 1705 г. вынужден был подавлять огнём и мечом генерал-фельдмаршал Борис Шереметев. Характерно, что одному из бунтовщиков, Якову Носову, сначала обрили и уже только после этого отрубили голову. Такими мерами Пётр приобщал подданных к нововведениям на свой вкус. Восстание приняло бы более масштабный характер, если бы к астраханцам присоединились казаки, которых они просили о помощи. Однако, поскольку с молчаливого согласия властей указ Петра о брадобритии казаки не выполняли, те отказались поддержать восставших.
Когда спустя столетие русские войска, завершая войну с Наполеоном Бонапартом, вошли в Париж, бородатые казаки произвели на французов весьма сильное впечатление. Борода быстро вошла там в моду и называлась “а ля рюсс”. Парижские газеты писали: “Борода - это естественное украшение особ сильного пола. Она часть мужской красоты. Только борода может придать значительность лицу мужчины”.
Однако в самой России действовали запретительные законы о бородах. Они издавались и августейшими преемниками Петра I вплоть до конца XIX века. К бритому подбородку привыкли.
Рядом с давним убеждением, что “борода - образ и подобие Божие”, в народном сознании жили уже совсем иные взгляды: “Борода выросла, а ума не вынесла”; “Мудрость в голове, а не в бороде” и так далее. Только император Александр III, относившийся к бритве с недоверием, полностью бороду реабилитировал. Он и сам носил бороду, и в этом ему следовал последний российский император Николай II. Но это уже выходит за рамки рассказа о венценосном брадобрее.
Предерзкое щегольство
Литератор XVIII века Иван Голиков рассказал в своих знаменитых “Анекдотах, касающихся государя императора Петра Великого”: “Один из посланных во Францию богатого отца сын. по возвращении в Петербург, желая показать себя городу, прохаживался по улицам в белых шелковых чулках, в богатом и последней моды платье, засыпанном благовонною пудрою. К несчастию его, встретился он в таком наряде с монархом, ехавшим на работы Адмиралтейские в одноколке. Его величество, подозвав его к себе, начал с ним разговор о французских модах, об образе жизни парижцев, о его тамошнем упражнении и т. д. Щеголь сей должен был на все это отвечать, идя у колеса одноколки, и монарх не прежде отпустил его от себя, пока не увидел всего его обрызганного и замаранного грязью”.
Откуда взялось у царя это неукротимое желание непременно испачкать щегольское платье? Здесь необходим исторический экскурс. И повествование следует начать с детства Петра, когда его учитель, дьяк Никита Зотов, занимал венценосного отрока показом купленных в Овощном ряду в Москве гравюр (“кунштов”) с изображением иностранцев в характерных костюмах. Юный царевич знал о составе и форме одежды иноземных войск не только понаслышке, но и от находившихся близ него иностранцев. (Не исключено влияние первого встреченного им “немца” Павла Менезиуса). Это помогло Петру, ещё подростку, обмундировать по-немецки свои Потешные полки.
Однако российский патриарх Иоаким гневно осуждал всякое общение с иноземцами. “Опять напоминаю, чтоб иностранных обычаев и платья перемен по-иноземски не вводить”, - требовал он от царя. И, надо сказать, гнев патриарха был вполне обоснован: ведь самим фактом ношения западной одежды Пётр как бы превращался в “ученика Европы”. А для того, чтобы учиться у Европы, надо было перевернуть всю существовавшую веками систему ценностей, за которую горой стоял Иоаким. Прежде всего, надлежало искоренить представление о западных странах как о землях грешных, религиозно погибших. Одновременно следовало разрушить и представление о России как о совершенной стране, в которой всё свято и ничего нельзя менять. Так мыслил царь - у него само собой получалось, что отсталая Русь просто обязана перенимать опыт и мудрость у просвещённого и цивилизованного Запада. Но до поры до времени эти свои взгляды монарх не афишировал - слишком сильны ещё были ревнители старомосковской старины.
Только после смерти Иоакима (в марте 1690 года) Пётр решился заказать себе новый немецкий костюм: камзол, чулки, башмаки, шпагу на шитой перевязи и парик. Но носить эту одежду царь решается пока только среди иноземцев, а именно в той же Немецкой слободе, которую он в силу ряда причин (в том числе и “сердечных”) теперь посещает всё чаще и чаще. Его старший друг Франц Лефорт, оказавший, по словам Вольтера, “цивилизующее” воздействие на Петра, повлиял на юного царя и в выборе одежды - сохранились сведения, что в 1691 году царь нередко, подобно Лефорту, появлялся на людях во французском платье. Однако одеяние монарха не отличалось свойственным Лефорту щегольством, и не было усыпано драгоценностями.
Путешествие Великого Посольства в Европу в 1697-1698 годах интересно, в частности, и тем, что московские дипломаты, щеголявшие поначалу в своих пышных боярских одеждах, экзотических для европейцев, в январе 1698 года надели, наконец, европейское платье. Событие это стало знаковым в русской культуре. После возвращения Посольства в Москву, 12 февраля 1699 года состоялась известная “баталия” Петра I с долгополым и широкорукавным платьем. Произошло это на шуточном освящении Лефортовского дворца, куда многочисленные гости явились в традиционной русской одежде: в ярких зипунах, на которых сверху были надеты кафтаны с длинными рукавами, стянутыми у запястья зарукавьями. Поверх кафтана красовался ферязь - широкое и длинное бархатное платье, застёгнутое на множество пуговиц. Наряд завершала шуба с высокой тульей. Очевидец, наблюдавший за царём в этот день, сообщал, что он взял ножницы и стал укорачивать гостям рукава, приговаривая: “Это - помеха, везде надо ждать какого-нибудь приключения, то разобьёшь стекло, то по небрежности попадёшь в похлёбку; а из этого (царь показывал отрезанные куски материи) можешь сшить себе сапоги.” Вскоре подданные уже “щеголяли по примеру царя-батюшки в коротких и удобных кафтанах европейского покроя, причём суконных, а не роскошных, как раньше”.
Важно понять историко-культурный смысл происшедших перемен. Иноземная одежда, по словам князя Михаила Щербатова, “отнимала разницу между россиянами и чужестранными” и - даже чисто внешне - превращала московита в полноценного “гражданина Европии”. Поскольку такая одежда была социально маркирована (она охватывала преимущественно высший класс общества), в её введении и распространении в России усматривают удовлетворение желания дворянства даже внешне отделиться от представителей других сословий.
Но “чужое платье” (как называл его Пётр) - это не только что-то поверхностное, наружное; оно знаменовало собой вышедшего на историческую авансцену России “политичного кавалера”, то есть “окультуренного человека”, не только внешне, но и внутренне обработанного по западно-европейским стандартам цивилизованного гражданина. В нём должны были сочетаться “учёность”, военная доблесть, преданность идее “общего блага”, бескорыстие, галантность. А потому нововведения в области одежды были неразрывно связаны с подготовкой более масштабных реформ, с преодолением заскорузлой ксенофобии и пережитков старины. Очень точно сказал об этом в XVIII веке пиит Александр Сумароков: “В перемене одеяния. не было Петру Великому ни малейшия нужды, ежели бы старинное платье не покрывало бы старинного упрямства. Сия есть первая ересь просвещаемуся веку от суеверов налагаемая”.
Кстати, о “суеверах”. Как показал историк культуры Борис Успенский, замена русского платья европейским приобретала особый смысл в глазах современников, поскольку именно в таком одеянии на иконах изображали бесов. Поэтому этот образ был давно знаком русскому человеку, вписываясь в совершенно определённое иконографическое представление. По словам современников, “Пётр нарядил людей бесами”.
Иноземное платье вызывало и иные ассоциации. Академик Петр Пекарский упоминает об отпечатанной в типографии Яна Тессинга гравюре, на которой изображены мужчина и женщина в немецкой одежде. Далее следовал сопроводительный текст:
Ах, ах, мир о вечном благому не помышляет,
Ходит в суетном убранстве и сим ся украшает,
В любодействе ищет себя удоволити,
Чрез приятность нечто тайно сотворити!.
Таким образом, немецкие костюмы олицетворяли здесь откровенное прелюбодейство. Однако, несмотря на отчаянное противодействие “староверов” нововведениям, 4 января 1700 года был издан Указ, согласно которому всё мужское население “на Москве и в городах”, кроме крестьян и духовенства, должны были носить иноземное платье “на манер венгерского”. Последующие же указы вводили уже “платье немецкое и французское”, причём, не только для мужчин, но и для женщин. Появляться в обществе в русской одежде не только запрещалось, но и каралось штрафом: у городских ворот Москвы стояли целовальники “и с противников указу брали пошлину деньгами, а также платье [старомодное - Л.Б.] резали и драли”.
Наряду с обиходным, внимание было уделено и парадному платью. Его, согласно Указу от 18 февраля 1702 года, надлежало носить всем, от “царевичей” до “нижних чинов людей”, “в праздничные и церемониальные дни”; при этом строго оговаривалось, кому и какой кафтан, какой камзол и из какой ткани следует надевать. Для Петра I традиционная московитская одежда была лишь раздражавшим его символом старины. А теперь “переодетый в более рациональное европейское платье, избавленный от длинных рукавов, широких воротников, тяжёлых высоких шапок и шуб до земли, человек начинал иначе двигаться, а следовательно иначе жить и мыслить”.
Исследователи Р. Белогорская и Л. Ефимова отмечают, что русский царь, путешествовавший в конце XVII века по Европе, мечтал познакомиться с французской культурой и сетовал, что Людовик XIV не пустил его в эту страну. И так как Петр Великий владел голландским и немецким языками, а французский знал плохо, то искал нужные ему модели в Голландии и Германии. Алексей К. Толстой в своей сатирической поэме “История государства Российского от Гостомысла до Тимашева” писал по этому поводу:
Вернувшися оттуда [из-за границы - Л.Б.],
Он гладко нас побрил,
А к святкам, так что чудо,
В голландцев нарядил.
Скажем кстати, что этот иностранный костюм, вводимый в России Петром I (в том числе и его голландская модель), “сложился под влиянием преимущественно французского дворянского костюма XVII века. К XVIII веку он получил общеевропейское признание. Франция стала почти единственной законодательницей новых форм костюма и законодательницей мод на долгое время”. Потому, несмотря на тонкую разницу между национальными вариантами европейской одежды (“саксонская”,“немецкая”, “венгерская”и т. д.), все они имели одинаковый крой, восходящий к французскому костюму, заимствованному Петром не непосредственно, а скорее опосредованно. И заявление британского инженера на русской службе Джона Перри о том, что в одежде царь следовал английской моде, лишний раз подтверждает вывод об универсальности французского образца. Французский костюм, на который ориентировался царь, называли ещё “воинственным”, поскольку он сложился под прямым влиянием армейской формы солдата. Пётр же как раз был приверженцем “строгого и простого военного стиля в одежде”, ценил её функциональность и не терпел украшательств. В этой связи вполне понятны гонения самодержца на “одежды весьма пышные и украшения драгоценные” московских бояр.
Иностранцы, посещавшие Московию в XV-XVII веках, неизменно отмечали “роскошное золотое платье дворян”, всадников, “одетых по-туземному самым блестящим образом”, “больших людей в парчовых халатах и шапках из чернобурых лисиц”, царя, восседавшего на престоле в золотой одежде, весившей двести фунтов. В особенности же путешественники обращали внимание на щегольство россиянок. Австрийский дипломат барон Августин фон Мейерберг свидетельствовал в XVII веке: “У женщин всех разрядов Московии все потребности состоят в. нарядах: выезжая куда-нибудь, они носят на своем платье доходы со всего отцовского наследства и выставляют напоказ все пышности своих изысканных нарядов”. В этой связи представляется ошибочным мнение Михаила Щербатова, будто бы современники Петра I более предков своих предались роскоши. Подтверждение неправомерности подобной оценки мы находим в России начала XX века, когда при дворе Николая II устраивались пышные костюмированные балы (Новый год по-итальянски, по-французски и так далее) - по общему признанию, самым роскошным маскарадом оказался как раз старорусский (1903 года), где монарх щеголял пудовым царским костюмом времен Алексея Михайловича.
Рассматривая преобразования первой четверти XVIII века, можно говорить не только о повсеместном введении в дворянской среде европейского костюма, но и о целой системе государственных мероприятий, направленных на запрет ношения стародавней московитской одежды и бороды. В ряду известных петровских кощунств находятся шутовские свадьбы, где бородатых шутов и их гостей умышленно наряжали в русское народное платье. Такое платье, представленное на свадьбе шутов, приняло в петровское время характер маскарадного.
Точно так же позднее, в XVIII веке, гимназистов и студентов наказывали, надевая на них крестьянскую, то есть русскую национальную одежду. Уместно в этой связи вспомнить, что Петр после поражения под Нарвой с горя облачается в крестьянский костюм, казня тем самым сам себя, и при этом плачет навзрыд.
Говоря о традиции древнерусского щегольства, уместно упомянуть героя былин богатыря-щапа (франта) Чурилу Пленковича, о котором рассказывается в известном “Сборнике Кирши Данилова”. Это типичный щеголь-красавец с “личиком, будто белый снег, очами ясна сокола и бровями черна соболя”, бабский угодник и Дон Жуан. Из всех персонажей русского эпоса он один заботится о своей красоте: поэтому перед ним всегда носят “подсолнечник” (зонт), предохраняющий лицо от загара. От красы, “желтых кудрей и злаченых перстней” Чурилы у жены одного князя “помешался разум в буйной голове, помутились очи ясные”. Дается в былине и описание его щегольских сапог на высоком каблуке: “Из-под носка соловей пролети, а вокруг пяточки яйцо кати”. Историк XVIII века Василий Татищев установил, что историческим прототипом Чурилы был князь Кирилл-Всеволод Ольгович (1116-1146): “Сей князь. много наложниц имел и более в веселиях, нежели расправах упражнялся. Чрез сие киевлянам тягость от него была великая и как умер, то едва кто по нем кроме баб любимых заплакал”. Факты свидетельствуют, что Петр I не только был знаком с былинами об этом древнем щеголе, но и беспощадно пародировал его: “У него все чины Всешутейшего собора звались Чурилами, с разными прибавками”.
Но не менее чем роскошь, бесила государя праздность в платье. А потому утверждение Михаила Богословского о том, что Петром I “европейская одежда взята без какого-либо отбора, только потому, что ее носили европейцы”, не вполне верно. В 1720-е гг. XVIII века в Санкт-Петербурге был оглашён следующий указ монарха: “Нами замечено, что на Невском проспекте и в ассамблеях НЕДОРОСЛИ отцов именитых, как-то: князей, графов и баронов, в нарушение этикету и регламенту штиля в гишпанских камзолах и панталонах щеголяют предерзко:
Господину Полицмейстеру САНКТ-ПЕТЕРБУРГА УКАЗАНО: иных щеголей с отменным рвением великим вылавливать, свозить в литейную часть и бить батогами, пока от гишпанских панталон и камзолов зело похабный вид не останется. На звание и именитость отцов не взирать, а также не обращать никакого внимания на вопли наказуемых”. Таким образом, из сферы европейских заимствований категорически исключалась испанская одежда.
Почему же один ее вид вызвал у царя такую отчаянную реакцию? Дело в том, что именно праздность отличала “гишпанские камзол и панталоны”, восходящие отнюдь не к военному, но к цивильному костюму. Так же, как и французский, испанский костюм состоял из камзола, широкополой шляпы, кружевного воротника и манжет, но “нижняя его часть носила совершенно иной характер: широкие панталоны доходят до колен, на ноги надеваются длинные чёрные чулки, которые прикрепляются к панаталонам особыми подвязками, отделанными кружевом, и шёлковые башмаки с бантами или розетками из кружев или цветного шёлка”.
Немецкий историк культуры Герман Вейс пояснил, что жилет (или, как его называли, безрукавный камзол), узкие или широкие штаны до колен, перетянутые на талии широким цветным кушаком; чулки; остроносые башмаки без каблуков и длинные кожаные гетры на пуговицах еще долго были в моде. Появление в таком костюме на публике воспринималось Петром чуть ли не как нарушение общественного порядка, заслуживающее “отменного рвения” самого полицмейстера Санкт-Петербурга. Именно за это полагалось бить батогами, несмотря на “вопли наказуемых”. Такие, по нашему мнению, не вполне адекватные меры связаны, по-видимому, с категоричностью и импульсивностью Петра, его горячностью в отстаивании собственной позиции. (“Пётр скор на расправу” - говорили о нём). Кроме того, царь действительно видел опасность в распространении такого “предерзкого” щегольства, олицетворением которого и был для него “гишпанский” костюм.
Очевиден и воспитательный аспект этого петровского указа. То обстоятельство, что слово “недоросли” выделено здесь крупным шрифтом, позволяет рассматривать это повеление императора в ряду его узаконений о молодом поколении. Вместе с тем, Пётр уточняет направленность своего законодательного акта - он апеллирует именно к недорослям именитых отцов, как-то: князей, графов и баронов. Таким образом, он впервые говорит о явлении, которое впоследствии, уже в XX веке, получит название “плесени” или “золотой молодёжи”. И характерно, что названная прослойка молодёжи, спрятавшаяся за спины богатых и чиновных отцов, нередко ассоциируется у Петра с щегольством.
Показательно в указе замечание: “На звание и именитость отцов не взирать”. И это не просто фраза, это - осознанная государственная позиция, отвергавшая всяческую семейственность и оценивавшая человека исключительно по его “годности”, то есть по личным заслугам. На таких принципах построено всё законодательство эпохи (и прежде всего, знаменитая “Табель о рангах”, 1722 года). И в жизни царь карал нарушителей, невзирая на чиновную родню. Вот лишь один только факт: он примерно наказал племянника прославленного фельдмаршала Бориса Шереметева, посмевшего вместо того, чтобы отправиться на учёбу за границу, жениться на дочери князя-кесаря Федора Ромодановского.
Царь говорит в своём указе и о нарушении молодцами в “гишпанских” костюмах этикета и “регламента штиля” того времени. О каком этикете идёт здесь речь? Ведь придворный этикет, церемонии вообще стесняли Петра. Так, датский посланник Юст Юль отмечал: “О церемониях он не заботится и не придаёт им никакого значения или по меньшей мере делает вид, что не обращает на них внимания. Вообще, в числе его придворных нет ни маршала, ни церемониймейстера, ни камер-юнкера, а аудиенция моя скорее походила на простое посещение, нежели на аудиенцию”. А Михаил Богословский описал мучения императора на церемонии приёма персидского посла в августе 1723 года: “Он сильно потел от волнения и часто нюхал табак, когда посол произносил длинную высокопарную речь и когда он затем по восточному обычаю пополз по ступеням трона, чтобы поцеловать руку императора. С большим облегчением он вздохнул и выбежал из тронной залы, как только эта утомившая его церемония кончилась”.
По всей видимости, говоря об этикете, Пётр имел в виду распространённые в то время правила морали и светских манер, служившие для российских дворян своеобразным кодексом поведения. Одно из таких руководств - рукопись, переписанная рукой петербургского немца, стихотворца и переводчика, панегириста Петра I Иоганна-Вернера Паузе, где также содержатся прямые инвективы против щегольства детей богатых отцов: “Если родители подарят новое платье - не хвастай им, и не скачи перед другими от радости: это пристойно обезьянам и павлинам. Богатый хвастун в красных своих платьях поношает беду и нищету их и людей ненавистных учинит. Поэтому юношам прилично носить скромное платье”.
Этикет того времени, помимо ношения европейских одежд, включал исполнение французских, немецких и польских танцев (показательно, что в училище Эрнста Глюка в Москве в 1703 году был специальный предмет “Танцевальное искусство и поступь французских и немецких учтивств”), свободное владение иностранными языками, а также умение писать и говорить красноречиво. Пётр I, не обладая сам в достаточной мере светскими манерами, хотел видеть их у своих подданных. Он даже составил инструкцию, которой должны были руководствоваться при дворе. Впрочем, её пункты звучат довольно обыденно: “Не разувая, сапогами или башмаками, не ложит(ь)ся на постели”; “Кому будет дана карта с нумером постели, то тут спать имеет. Не переноси постели ниже другому дать, или от другой постели взять”.
Издавались и руководства к сочинению писем на все случаи жизни, вроде книги “Приклады, како пишутся комплименты разные” (1708 г.). Особое место здесь занимали галантные “Поздравительные письма к женскому полу”.
Из подобных компонентов и складывался “регламент штиля” эпохи, куда “гишпанские камзол и панталоны” просто не вписались. И, действительно, мы не располагаем данными, чтобы кто-либо после названного указа облачился в подобные одежды. Но дело не только в этом. Важен сам принцип - монарх присваивает себе право вводить, разрешать или же запрещать ту или иную моду на одежду. Достаточно объявить неугодное платье “предерзким щегольством” - и проблема решена.
Однако Петр воспринимал как щеголей, хотя и не столь “предерзких”, и тех молодых людей, кого Николай Гоголь назвал впоследствии “французокафтанниками” (вспомним, с каким изуверством монарх испачкал французский костюм сына богатого отца!). Особенно значимо свидетельство Ивана Голикова о негативной оценке императором “так называемых петиметров, которых почитал он за людей негодных и ни к чему не способных”. Слово “петиметр” в XVIII веке обозначало фата, щеголя, обязательно галломана, высокомерного молодого человека с претенциозными манерами. Хотя Г оликов употребляет понятие “петиметр” применительно к петровскому времени, думается, однако, что в российский культурный обиход оно вошло позднее (впервые фиксируется в 1750 году в комедии
Александра Сумарокова “Чудовищи”), причем, особенно после полемики вокруг сатиры Ивана Елагина 1753 года, с явственным пренебрежительным оттенком.
Согласно мнению историка Льва Гумилева, при Петре I о петиметрах говорить рано: “из Европы брали только технические нововведения”, петиметры же только “при Екатерине занимали крупное положение и укрепились”. И Василий Ключевский, характеризуя этапы развития российского дворянина, при рассмотрении первой четверти XVIII века говорит только о распространенности типа “петровского артиллериста и навигатора с его военно-технической выучкой”; господство же щегольства и галломании он связывает с более поздним периодом, выделяя здесь тип “елизаветинского петиметра с его светской муштровкой”.
Как же в самом деле воспринимали Францию и парижские моды Петр и его окружение? В свое время авторитетные российские исследователи академик Яков Грот и Фридрих (Федор) Мартенс категорично утверждали, что Петр якобы не любил Францию и “не чувствовал никакого расположения к французскому народу”. Это мнение по меньшей мере спорно, если учесть ту настойчивость, с какой царь добивался не только нормализации русско-французских отношений, но даже максимально тесного сближения двух стран, включая династический брак: во время трехмесячного пребывания во Франции в 1717 году Петру пришла мысль о возможном браке его дочери Елизаветы и Людовика XV, которому в то время исполнилось шесть лет.
Французский костюм начала XVIII века.
Петр не мог не ценить французскую культуру. “Добро перенимать у французов художества и науки.”, - говорил он. Это во Франции, славившейся в XVII-XVIII веках своими салонами, в которых собирались и вели беседы выдающиеся деятели науки, искусств и политики, у Петра окончательно созрел замысел ассамблей. С влиянием Франции связывают и произошедшую в России эмансипацию женщины. Однако быт и нравы французского придворного общества претили русскому монарху. Из всех европейских стран, по которым путешествовал Петр, пожалуй, именно Франция ассоциировалась у него с роскошью и щегольством - да это и понятно: Париж славился необычайной пышностью двора и королевских приемов. Герцог Луи де Рувруа Сен-Симон сообщил: “Он прибыл в Лувр, обошел все покои королевы-матери и нашел их слишком великолепно убранными и освещенными, опять сел в карету и отправился в отель де Ледигьер. И здесь назначенные для него покои он нашел слишком нарядными и тотчас приказал поставить свою походную кровать в гардеробной”.
По преданию, на приеме в Париже, во дворце вдовствующей королевы, Петр, отведав вина, сказал: “Пить умеют, только сильно роскошничают, и неудобь ярко освещено”. Сен-Симон продолжил: “Роскошь, какую он здесь нашел, очень изумила его; он изъявил сожаление о короле Франции, и сказал, что он с прискорбием видит, что роскошь эта скоро погубит ее”. Современники приводят и высказывания Петра о Париже: “Город сей рано или поздно от роскоши и необузданности претерпит великий вред, а от смрада вымрет,” или: “Париж воняет”. Царь наотрез отказался ездить в дворцовых каретах и поразил французов видом импровизированного русского тарантаса, сооруженного по его приказанию из кузова одноколки, который он поставил на каретный ход. Он не досмотрел парад французской гвардии, ибо ему, как природному солдату, были чужды блеск и мишура придворных манекенов. “Я видел нарядных кукол, а не солдат!” - заявил Петр.
Показательно, что в законодательнице мод, Франции, Петр отнюдь не щеголял изысканной одеждой. Сохранился любопытный анекдот: “В бытность в Париже он решился одеться по-тамошнему, но когда примерил наряд, голова его не могла выдержать тяжести парика, а тело утомлено было вышивками и разными украшениями. Обрезав кудри парика по-русски, он пришел ко двору в старом своем коротком сером кафтане без галунов, в манишке без манжет, со шляпою без перьев и черной кожаной через плечо портупее. Его новая одежда, странная и никогда не виданная французами, восхитила их, по его отъезде из Парижа они точно ввели ее в моду под названием наряд дикаря”.
Василий Нащокин обратил внимание на то, что царский указ о запрещении чрезмерной роскоши (“чтоб золота и серебра не носить”) был опубликован “сразу же по прибытии государя из Франции”.
Однако русская знать благоговела перед французской модой и с удовольствием носила наряды в парижском вкусе. Тон здесь задавала сама монархиня Екатерина Алексеевна, постоянно следившая за новинками из Парижа: знаменательно, что ее одежда и карета для коронационных торжеств были также привезены из Франции.
Говоря о посетителях петровских ассамблей, литератор XIX века Евгений Карнович утверждал, что они “смахивали по внешности на версальских маркизов и маркиз - первых щеголей своего времени”. А наша современница Катерина Стасина сообщила даже, что сам царь требовал от своих приближенных являться на ассамблеи одетыми по последней французской моде. Думается, однако, что таких модников Петр не особенно жаловал. Обратимся к гениальному историку - Пушкину. В его повести “Арап Петра Великого” изображен галломан Корсаков. Этот модник, ездивший представляться царю, возомнил, что Петр “приятно поражен вкусом и щегольством его наряда”. Ошибка, тем не менее, обнаружилась уже на ближайшей ассамблее: Петр сам подошел к нему и сказал: “Послушай, Корсаков. штаны-то на тебе бархатные, каких и я не ношу, а я тебя намного богаче. Это мотовство; смотри, чтобы я с тобой не побранился”.
Ключ к разгадке проблемы находится в написанном Петром I уставе “О достоинстве гостевом на ассамблеях быть имеющем”. Здесь прямо сказано: “Перед появлением публичным гостю надлежит быть. обряженным весьма, но БЕЗ ЛИШНЕГО ПЕРЕБОРУ (курсив наш - Л.Б.), окромя дам прелестных, коим дозволяется умеренною косметикою образ свой обольстительный украсить, а особливо грацией, весельем и добротою от грубых кавалеров отличными быть”. Таким образом, “лишний перебор” в наряде, о котором идет здесь речь, - это, надо полагать, и есть щегольство, недостойное мужчины. И такое щегольство Петр категорически не приемлет.
Впрочем, к модникам чиновным монарх был весьма снисходителен. Достаточно назвать бывших у него в фаворе Петра Толстого, Бориса Шереметева, Федора Головина, Павла Ягужинского и других, облачавшихся в богатые модные французские костюмы. А чего стоят щегольское убранство дворцов “полудержавного властелина” Меншикова или роскошества сибирского губернатора Матвея Гагарина, которые Петр так долго терпел! К тому же император не жалел никаких средств на дворцовые издержки своей супруги, в том числе и на одежду ее слуг и челяди. Это заставило Михаила Щербатова высказать суждение, что Петр “среди богатых людей из первосановников его Двора. побуждал некоторое великолепие в платьях”. И в этом нет никакого противоречия, ибо царь прямо связывал “убор” человека с его положением в иерархии чинов. Тем самым утверждалась мысль о служебной маркированности платья (поскольку несоответствие наряда чину каралось даже репрессивными мерами). Петр говорил: “Напоминаем мы милостиво, чтобы каждый. наряд, экипаж и либерею имел, как чин и характер требует. По сему имеют все поступать, и объявленного штрафования остерегаться”. Подобное положение дел имело на Руси давнюю традицию: в старину чем богаче были наряды, тем более выказывалась через них знатность рода. Монаршим указом еще во второй половине XVI века было строго запрещено людям без состояния рядиться в пышные одежды.
Идеи Петра I логически развил Иван Посошков, который в “Книге о скудости и богатстве” (1724) выдвинул проект облачения каждого сословия в своего рода униформу, строго соответствующую чину и состоянию каждого. Посошков резюмировал: “А буде кто оденется не своего чина одеждою, то наказание ему чинить жестокое”. Проект Посошкова предписывал каждому сословию, какие ткани носить. При этом ношение самых дорогих “щегольских” заморских тканей - парчи с золотом и “испещрением разных цветов”, а также золотых пуговиц, позументов и шнурков было привилегией высшего дворянства.
В этом же ключе может быть рассмотрено резко отрицательное отношение Петра к нечиновным и несостоятельным щеголям. “Сей Отец подданных, - сообщает Иван Голиков, - если усматривал кого, а особливо из молодых людей, богато одетого и в щегольском экипаже едущего, всегда останавливал такового и спрашивал, кто он таков? Сколько имеет крестьян и доходов? И буде находил такие издержки несоразмерные доходам его, то, расчисля по оным, что таких излишеств заводить ему не можно, наказывал, смотря по состоянию, или журьбою, или определением на некоторое время в солдаты, матросы и проч., а мотов обыкновенно отсылал на галеры на месяц, два и больше”.
Отношение Петра Великого к щегольству ярче всего иллюстрирует следующий эпизод из его жизни: “Однажды Екатерина стала восторгаться, увидев своего супруга не в обычном простом и бедном платье, а в кафтане с серебряным шитьем, и выразила желание всегда его видеть так одетым. Петр не замедлил охладить восторги своей подруги. “Безрассудное желание, - сказал он, - ты того не представляешь, что все таковые и подобные издержки не только что излишни и отяготительны народу моему; но что за такое недостойное употребление денег народных еще и отвечать буду Богу, ведая при том, что государь должен отличаться от подданных не щегольством и пышностью, а менее еще роскошью, но неусыпным ношением на себе бремени государственного и попечением о их пользе и облегчении”.
Ср. также: “Petite-maitre - молодой человек, который много о себе думает и лучше себя никого не ставит. Щеголь, вертопрах, петиметр” (Новой лексикон на французском, немецком, латинском и на российском языках, переводу ассессора Сергея Волчкова. Ч.2. Спб., 1764, С.323)
Лев Бердников
Из книги «Русский галантный век в лицах и сюжетах», Т.1