Показать все теги
Следующая глава
Вернуться к оглавлению
Отдел II. Общественный строй в эпоху Римской империи
Глава 1. Рабство
1. Землевладение
Если мы желаем понять воззрения, характерные для данной эпохи и отличающие ее от воззрений другой эпохи, то мы должны поставить на первом плане исследование свойственных ей проблем и нужд, коренящихся в последнем счете в присущем ей способе производства, в способе, каким общество данного времени добывало себе средства к жизни.
Прежде всего мы проследим от самого начала развитие хозяйства, на котором покоилось римское общество. Только таким путем мы поймем своеобразные черты этого развития к тому времени, когда закончился этот процесс, т. е. в эпоху императорской власти, и особенные тенденции, вызванные к жизни этим развитием.
Основу способа производства тех стран, из которых образовалось римское государство, составляли крестьянское земледелие и рядом с ним, хотя и в меньшей степени, ремесло и торговля. Главным образом преобладало производство для удовлетворения собственных потребностей. Товарное производство, производство для продажи, было еще мало развито. Ремесленники и купцы очень часто владели земледельческими участками, тесно связанными с домашним хозяйством: главная работа их предназначалась для потребностей последнего. Сельское хозяйство доставляло жизненные припасы и, кроме того, сырье, лак, шерсть, кожи, дерево, из которых члены семьи приготовляли одежду, домашнюю утварь, инструменты. На сторону продавался только излишек, остававшийся иногда за покрытием потребностей домашнего хозяйства.
Такой способ производства предполагает частную собственность на большинство средств производства, на все те из них, в которых овеществлен человеческий труд, следовательно, и на пахотную землю, но не на лес и луга, которые остаются в общинном владении. Частную собственность на домашних животных, но не на дичь. Он предполагает, наконец, частную собственность на орудия труда и сырье, а равно и на полученные из них продукты.
Но вместе с частной собственностью создается уже возможность экономического неравенства. Счастливые случайности могут благоприятствовать одному хозяйству, обогащать его, несчастные могут вредить другому, способствовать его обеднению. Хозяйства первой группы растут, земельная площадь их расширяется, скот умножается. Вместе с тем для более крупных хозяйств возникает своего рода рабочий вопрос — вопрос, откуда достать добавочные рабочие силы, которые нужны для надлежащего ухода за большими стадами, для тщательной обработки увеличившейся пахоты.
Именно тогда зарождаются классовые различия, классовые противоположности. Чем производительнее становится сельскохозяйственный труд, тем большие излишки доставляет он в сравнении с потребностями самого землевладельца. Эти излишки, с одной стороны, служат для пропитания ремесленников, специализирующихся на производстве некоторых предметов потребления, например, кузнецов и гончаров. С другой стороны, эти излишки утилизируются для обмена на такие предметы потребления или сырье, которые не производятся в стране в силу ли природных условий или за недостатком знаний. Такие продукты привозятся купцами из других стран. Развитие ремесла и торговли еще больше увеличивает неравномерность в распределении земельной собственности. К неравенству между более крупным и мелким землевладением присоединяется еще неравенство, возникающее вследствие разницы расстояния — более близкого или более дальнего — от тех пунктов, где собираются ремесленники и купцы, чтобы обменять свои товары на избытки крестьянского производства. Чем хуже средства сообщения, тем труднее доставить товары на рынок, тем благоприятнее положение тех, кто живет ближе к рынку.
Так образуется из всех, кто пользуется всеми указанными благоприятными моментами или некоторыми из них, особый класс землевладельцев. Они производят большие избытки, чем остальная масса крестьян, и получают в обмен за них большее количество продуктов ремесла и торговли. Они располагают большим досугом, чем средний земледелец. В их распоряжении находится гораздо больше вспомогательных средств техники как для труда, так и для войны. Частые встречи с художниками и купцами дают им целый ряд духовных импульсов и расширяют их умственный горизонт. Этот землевладельческий класс приобретает теперь время, способности и средства, чтобы вести дела, выходящие за пределы крестьянской ограниченности. Он приобретает силу для соединения многих крестьянских общин в одно государство, он берет на себя функции управления и обороны, он регулирует отношения этого государства к соседним и более отдаленным.
Все эти классы — крупные землевладельцы, купцы, ремесленники — живут на излишки сельскохозяйственного труда, к которым присоединяются излишки ремесла. Купцы и крупные землевладельцы, по мере того как их функции в обществе получают все большее значение, присваивают себе все большую и большую часть этих избытков. Очень скоро крупные землевладельцы используют не только свое экономическое превосходство, но и свое влиятельное положение в государстве, чтобы отнять у массы крестьян и ремесленников избытки их труда. Они таким путем приобретают богатства в размерах, совершенно недоступных для крестьян и ремесленников, и укрепляют свою социальную силу, чтобы присвоить себе еще новые избытки, приобрести еще новые богатства.
Так над крестьянами и ремесленниками вырастают различные слои крупных эксплуататоров, крупных землевладельцев и купцов и, кроме того, еще ростовщиков, о которых мы будем говорить в другой связи. Чем больше увеличивается их богатство, тем сильнее развивается у них потребность расширить свое домашнее хозяйство, все еще тесно связанное с сельскохозяйственным производством. Кто хочет иметь свое домашнее хозяйство, тот должен в эту эпоху располагать собственным сельскохозяйственным предприятием, а это возможно только на собственной земле. Поэтому все тянутся к земле — ремесленники, ростовщики и купцы. Все стараются расширить свои земельные участки. Производство для удовлетворения собственных потребностей все еще является преобладающим, и тот, кто хочет пользоваться большим благосостоянием, иметь более богатое домашнее хозяйство, должен иметь в своем распоряжении более крупную земельную площадь.
Стремление к приобретению земли и расширению землевладения является господствующей страстью этого периода, который начинается с той поры, когда население становится оседлым и земледельческим,— с основания крестьянского земледелия — и длится вплоть до периода зарождения промышленного капитала. Дальше этого пункта античное общество не заходило даже в период своего наивысшего развития, в эпоху императорской власти. Это суждено было только новому миру, со времени Реформации.
2. Домашние рабы
Но землевладение теряет свое значение, если нет рабочей силы для обработки земли. Мы указали уже на своеобразный рабочий вопрос, возникший вместе с развитием крупного землевладения. Уже до начала исторической эры мы встречаем у более богатых землевладельцев стремление кроме рабочей силы, прикрепленной к хозяйству кровными узами (члены семьи), найти еще новые силы, которые можно было бы использовать в хозяйстве и на которые можно было бы всегда рассчитывать.
Получить такую рабочую силу путем найма на первых порах было совершенно невозможно. Правда, мы уже очень рано встречаемся с наемным трудом, но только как с исключительным и преходящим явлением: главным образом во время жатвы. Средства производства, необходимые для самостоятельного хозяйства, были слишком незначительны, чтобы трудолюбивая семья не могла их приобрести. Кроме того, семейные и общинные связи были еще слишком крепки, и если какой-нибудь несчастный случай обрушивался на семью и оставлял ее без всего необходимого, то родственники и соседи помогали ей быстро оправиться.
Незначительному спросу на наемных рабочих соответствовало и незначительное предложение их. Домашнее хозяйство было еще тесно связано со всем производством. Чтобы прибавить к производству добавочных рабочих, необходимо было прибавить их и к домашнему хозяйству. Они должны были остаться не только без собственного хозяйства, но и без собственной семьи: они должны были раствориться в чужой семье. Свободные рабочие не годились для этого. Еще в средние века ремесленные подмастерья рассматривали принадлежность к семье мастера только как переходную стадию, как переход к званию мастера и основанию собственной семьи. На этой ступени развития нельзя было обеспечить для чужой семьи надолго добавочные рабочие силы путем наемного договора со свободными. Более крупные сельскохозяйственные предприятия могли приобрести необходимые им добавочные рабочие силы только путем принудительного прикрепления. Для этой цели служило рабство. Чужой считался бесправным, и, при незначительных размерах общин этой эпохи, понятие «чужой» было очень широким. Во время войны в рабство обращались не только побежденные воины, но часто и все население покоренной страны: все эти рабы поступали в раздел между победителями или продавались. Но и в мирное время можно было приобрести рабов. В особенности доставляла их морская торговля. В своих первых стадиях она была тесно связана с морским разбоем. Особенно заманчивой добычей являлись работоспособные и красивые люди, которых удавалось захватить безоружными в прибрежных странствованиях. Потомство рабов и рабынь, в свою очередь, обращалось в рабство. В материальном отношении положение этих рабов вначале далеко не было плохим, и они иногда даже легко мирились со своей судьбой. Как члены зажиточного хозяйства, служа большей частью потребности в роскоши или комфорте, они работали не слишком напряженно. Поскольку рабы принимали участие в производительном труде, они занимались им часто — у богатых крестьян — вместе со своим господином и постоянно для удовлетворения потребностей самой семьи, имевшей ограниченные пределы. Кроме личных свойств господ на положение рабов влияло еще благосостояние семьи, к которой они принадлежали. Они были заинтересованы в увеличении этого благосостояния, так как они вместе с тем улучшали и свое собственное положение. С другой стороны, раб, вследствие постоянных личных сношений с господином, сближался с последним и мог, если обладал остроумием и умом, сделаться для него необходимым и стать даже его другом. У античных поэтов мы находим многочисленные примеры, показывающие, как непринужденно обращались рабы со своими господами и с какой привязанностью относились обе стороны друг к другу. Часто рабы в награду за верную службу отпускались на волю, получая при этом крупный дар, другие сберегали так много, что могли выкупиться. Многие предпочитали рабство свободе, иными словами, предпочитали оставаться членами богатой семьи, чем, оставив ее, вести скудную и необеспеченную жизнь.
«Не надо думать,— говорит Иенч,— что возмутительное юридическое определение раба строго проводилось в жизни и что раба не считали человеком или не обращались с ним как с таковым. До конца первой Пунической войны рабам жилось недурно. Все, что сказано было о власти отца семьи над женой и детьми, можно повторить и о его власти над рабами. Неограниченная по закону, она ограничивалась религией, нравами, благоразумием, душевностью, выгодой, и тот самый человек, который перед лицом закона являлся купленной вещью, отданной на произвол своего господина, ценился в поле как верный сотрудник, а дома как член семьи, с которым после работы вели оживленную беседу у домашнего очага».
Такое товарищеское общение встречалось не только в крестьянских семьях. В героическую эпоху выполняли целый ряд ручных работ также и цари. В «Одиссее» дочь царя Алкиноя моет вместе с рабынями белье, а сам Одиссей вызывает соперника не на дуэль, а на состязание в земледельческих работах, жатве и пахоте. Когда он возвращается на родину, он находит своего отца в саду с лопатой в руках. Поэтому Одиссей и сын его Телемак пользуются сердечной любовью своего раба, «божественного свинопаса» Эвмея, который твердо убежден, что господин его, по возвращении на родину, давно уже подарил бы ему свободу, участок земли и жену.
Этого рода рабство представляло одну из самых мягких форм эксплуатации, какая нам только известна. Но оно приняло сейчас же другой облик, как только оно начало служить для добывания денег и в особенности когда появился труд в крупных предприятиях, совершенно дифференцировавшихся от домашнего хозяйства господина.
3. Рабство в условиях товарного производства
Первыми предприятиями этого рода были рудники. Добывание и обработка ископаемых, в особенности металлических руд, по самой природе своей мало приспособлено для того, чтобы служить только потребностям собственного хозяйства. Как только оно достигает известной степени развития, оно начинает доставлять крупный избыток. С другой стороны, оно может достигнуть известного совершенства, когда оно регулярно производит большие массы продуктов, так как только в этом случае рабочие приобретают необходимые навык и искусство и могут оплачиваться все необходимые постройки. Уже в каменном веке мы встречаем большие площади, на которых каменные орудия изготовлялись «промышленным» путем, массами. Путем обмена они распространялись от одной общины к другой, от одного племени к другому. Эти ископаемые продукты были первыми товарами. Они уже с самого начала производились как товар для обмена.
Как только в местности, богатой минералами, развивалось горное дело и оставляло за собой первые стадии самой примитивной техники, оно требовало постоянно все больше и больше рабочих. Потребность в них очень скоро превышала число свободных рабочих, которые могли быть доставлены из среды членов общины, владевшей рудником. Наемный труд также не мог доставить их в большом числе. Необходимое число рабочей силы мог обеспечить только принудительный труд рабов или осужденных преступников.
Но эти рабы теперь уже не производили предметы потребления исключительно для ограниченного личного спроса их господина; они работали, чтобы добыть для него деньги. Они работали не для того, чтобы он мог потреблять в своем хозяйстве мрамор или серу, железо или медь, золото или серебро, а чтобы дать ему возможность продать эти продукты и получить за них деньги, тот товар, за который можно все купить, все наслаждения и власть, которой никогда нельзя вполне насытиться. Из рабочих в рудниках выколачивали столько труда, сколько можно было, ибо чем больше они работали, тем больше денег получал их владелец. Кормили и одевали их в высшей степени плохо. Ведь рабы в рудниках не производили одежду и пищу, их нужно было купить, а для этого необходимо было затратить деньги. Если прежде владелец богатого хозяйства, с обильными запасами всяких предметов потребления, не знал, что с ними делать, и щедро кормил своих рабов и гостей, то при товарном производстве денежный барыш, доставляемый предприятием, становился тем больше, чем меньше потребляли рабы. Положение последних становилось тем хуже, чем больше производство превращалось в крупное, чем резче оно дифференцировалось от домашнего хозяйства. Рабы содержались в специальных казармах, мрачная оголенность которых представляла яркий контраст с роскошью дома их господина. Утратилась, наконец, и всякая личная связь между господином и рабами не только вследствие дифференциации места производства и домашнего хозяйства, но и вследствие огромной численности рабов. Так, об Афинах времени Пелопоннесской войны сообщается, что Гиппоник заставлял трудиться во фракийских рудниках 600 рабов, а Никиас — 1000. Бесправие рабов стало теперь для них страшным бичом. Если вольнонаемный рабочий может еще делать известный выбор между своими хозяевами, а при некоторых благоприятных условиях произвести на них давление путем приостановки работы и избавиться от очень плохих условий труда, то раб, убежавший от своего господина или отказавшийся работать, рисковал быть убитым.
Существовал только один мотив щадить раба, тот самый мотив, в силу которого щадят рабочую скотину: издержки на покупку раба. Наемный рабочий ничего не стоит. Если он гибнет на работе, его место занимает другой. Наоборот, раба нужно было купить. Если он преждевременно погибал, то господин терял при этом всю покупную сумму. Но этот мотив действовал тем слабее, чем дешевле становились рабы. Временами цена их падала необыкновенно низко: вечные войны, внешние и внутренние, доставляли на рынок бесчисленные армии военнопленных.
Так, во время третьей войны римлян с Македонией, в 169 г. до Р. X., в одном только Эпире в течение одного дня было разграблено 70 городов и 150 000 жителей продано в рабство.
Согласно Беку, обычная цена раба составляла в Афинах от 100 до 200 драхм (от 80 до 160 марок). Ксенофонт говорит, что она колебалась между 50 и 1000 драхмами. Аппиан рассказывает, что в Понте военнопленные были проданы по 4 драхмы (около трех марок) за голову. За Иосифа, которого братья продали в Египет, они выручили всего 20 сиклей (18 марок).
Хорошая верховая лошадь стоила гораздо дороже, чем раб. Во времена Аристофана она стоила около 12 мин (почти 1000 марок).
Но те же самые войны, которые доставляли дешевых рабов, разоряли многих крестьян, составлявших тогда главное ядро армии. Если крестьянин должен был уйти на войну, то хозяйство его, вследствие недостатка в рабочей силе, все больше приходило в упадок. И если разорившийся крестьянин не мог переселиться в соседний город, чтобы тянуть там лямку, как ремесленник или люмпен-пролетарий, то он брался за разбойничий промысел. Так возникли многочисленные преступления и преступники. Охота на последних доставляла новых рабов. Смирительные дома были тогда неизвестны. Они представляют продукт капиталистического способа производства. Кого не распинали, того присуждали к принудительному труду.
Таким образом, временами скоплялись бесчисленные отряды крайне дешевых рабов, положение которых было отчаянное. Об этом свидетельствуют, между прочим, испанские серебряные рудники, принадлежавшие в древности к богатейшим.
«Сначала,— рассказывает Диодор об этих рудниках,— горным делом занимались частные люди и приобретали огромные богатства, потому что руда лежала неглубоко и ее находили в огромных количествах. После, когда Иберией (Испанией) овладели римляне, рудники попали в руки жадных италиков, которым они доставляли огромное богатство. Они купили множество рабов и отдали их под надзор особых надсмотрщиков… Те рабы, которые работают в этих рудниках, приносят своему господину невероятные доходы, но многие из них вынуждены работать под землей, напрягая день и ночь все свои силы, и умирают от чрезмерного труда. Они не получают при этом никакого отдыха, и побои надсмотрщиков заставляют их выносить страшные лишения и работать до полного истощения. Те, что посильнее и выносливее, только удлиняют свои муки, которые делают для них смерть более желательной, чем жизнь» [1].
Если патриархальное домашнее рабство является, быть может, самой мягкой формой эксплуатации, то трудно представить себе что-нибудь более ужасное, чем рабство для удовлетворения жажды прибыли.
В рудниках крупное производство на основе рабского труда при тогдашних условиях диктовалось техникой. Но со временем возникла потребность в крупном товарном хозяйстве на основе рабского труда также и в других сферах производства. Некоторые общины далеко превосходили своих соседей военным могуществом. Они извлекали из войн все новые и новые выгоды и получали в свое распоряжение толпы рабов, для которых приходилось отыскивать прибыльное занятие. Такие общины были связаны с крупными городами. Город, пользуясь благоприятным географическим положением, становился крупным центром оживленной торговли и привлекал к себе много людей уже одной своей торговлей. Если он к тому же легко предоставлял иностранцам гражданские права, то он становился богаче не только людьми, но и средствами, чем окрестные общины, которые он подчинял себе. Грабежи и эксплуатация окрестных общин еще больше увеличивали богатство города и число его жителей. Это богатство вызывало потребность в больших постройках, отчасти гигиенических — клоаки, водопроводы; отчасти художественных и религиозных — храмы и театры; отчасти военных — крепостные стены. Такие большие постройки скорее всего можно было тогда воздвигнуть при помощи рабов. Образовалась группа строительных подрядчиков, покупавших многочисленных рабов и возводивших трудом последних различные постройки для государства. Большие города создавали также обширный рынок для жизненных припасов. При низких ценах на рабов самый значительный избыток доставляло сельскохозяйственное крупное производство. Конечно, о техническом превосходстве крупного производства в сельском хозяйстве тогда не было и речи. Наоборот, рабский труд производил меньше, чем труд свободного крестьянина. Но раб, рабочую силу которого не надо было щадить, которого можно было без всяких опасений замучить работой насмерть, доставлял гораздо больший избыток над средствами его содержания, чем крестьянин, не понимавший еще тогда благословения прибавочного труда и привыкший к хорошей жизни. Ко всему этому присоединялось еще и то преимущество, что именно в таких общинах крестьянин мог каждую минуту быть оторван от плуга для защиты отечества, тогда как раб был освобожден от военной повинности. Таким образом, в экономической сфере таких больших и воинственных городов развилось крупное сельскохозяйственное производство на основе рабского труда. В Карфагене оно достигло особенно высокой ступени развития. Во время Пунических войн с ним познакомились римляне. Вместе с провинциями, отнятыми у великого соперника, они переняли у него и крупное сельскохозяйственное производство, которое развили и расширили еще больше.
Наконец, в больших городах, где скоплялись массы рабов, занимавшихся одним ремеслом, и где имелся хороший сбыт для их продукции, легко приходили к мысли скупить большое число таких рабов и заставить их работать в одной общей мастерской, чтобы они производили товар для рынка, как теперь это делается на фабриках при помощи наемных рабочих. Однако такие крупные мануфактуры на основе рабского труда приобрели большое значение только в греческом мире, а не в римском. Но всюду развилась особого рода рабская индустрия, связанная с сельскохозяйственным крупным производством, являлось ли последнее плантацией, производившей для рынка одну только культуру, как, например, хлеб, или удовлетворяло главным образом потребности семьи и своего домашнего хозяйства, доставляя самые разнообразные продукты. Сельскохозяйственный труд отличается той особенностью, что он требует только в известное время года много рабочей силы, в другое же, например зимой, для него вполне достаточно немногих рабочих. Эта особенность создает затруднение даже современным крупным сельскохозяйственным предприятиям, и еще больше затруднений она причиняла при системе рабского труда. Наемного рабочего можно отпустить, когда в нем не нуждаются, и опять найти, когда в нем является нужда. Он сам должен заботиться о себе в промежуточное время. Наоборот, древний землевладелец не мог продавать своих рабов каждую осень, чтобы снова купить их весною. Это обошлось бы ему слишком дорого. Осенью рабы стоили немного, а весною они ценились дорого. Поэтому он должен был найти для них занятие и в то время, когда сельскохозяйственные работы прекращались. Старые традиции слияния сельского хозяйства с ремеслами были еще живы, крестьянин еще сам перерабатывал лен, шерсть, кожи, дерево и другие продукты своего хозяйства в платье и утварь. И точно так же рабы, принадлежавшие к крупному сельскохозяйственному предприятию, в период прекращения сельскохозяйственных работ занимались промышленным трудом, ткачеством и обработкой кожи, выделкой из нее различных изделий, производством повозок и плугов, изготовлением Различных гончарных изделий. Но при развитом товарном производстве они производили не только для собственного предприятия и домашнего хозяйства, но и для рынка. Если дешевы были рабы, то могли быть дешевы и их промышленные изделия. Денежных затрат они не требовали. Предприятие, латифундия доставляли рабочим жизненные припасы и сырье, а часто и инструменты. А так как Рабы, во всяком случае, должны были получать пропитание в течение того времени, когда они не нужны были сельском хозяйстве, то все промышленные продукты, которые производились ими сверх потребностей собственного предприятия и домашнего хозяйства, представляли избыток, приносивший прибыль даже при низких ценах.
Неудивительно поэтому, что при наличии такой конкуренции со стороны рабского труда не могло развиться свободное, крепкое ремесло. В античном, в особенности римском, мире ремесленники остались бедняками, которые в большинстве случаев работали без подмастерьев и обыкновенно перерабатывали доставленный им материал на дому у заказчика или у себя. О сильном сословии ремесленников, как оно развилось в течение средневековья, нет и речи. Цены оставались низкими, ремесленники находились в постоянной зависимости от своих заказчиков, крупных землевладельцев, и очень часто вели, в качестве их клиентов, чисто паразитическое существование, ничем почти не отличаясь от люмпен-пролетариев.
Но крупное производство на основе рабского труда в состоянии было только помешать усилению ремесла и развитию его техники. Последняя в античном мире всегда оставалась на незначительной высоте в соответствии с бедностью ремесленника: искусство могло, при известных условиях, подняться очень высоко, но инструменты его продолжали оставаться примитивными и жалкими. То же самое приходится сказать и о крупном производстве, всякий технический прогресс которого рабство также задерживало.
4. Техническая отсталость рабского хозяйства
В сельском хозяйстве крупное производство тогда еще не являлось условием более высокой производительности, как в горном деле. Конечно, развивающееся товарное производство вызывало также прогрессирующее общественное разделение труда и в сельском хозяйстве: некоторые предприятия специализировались на земледелии, другие — на скотоводстве и т. д. Крупное производство создавало возможность руководства его образованными людьми, стоявшими выше крестьянской рутины. И действительно, мы встречаем уже (в странах развитого сельскохозяйственного крупного производства) как у карфагенян, так и у римлян теорию сельского хозяйства, стоявшую так же высоко, как и европейская теория восемнадцатого столетия. Не хватало только рабочей силы, которая при помощи этой теории подняла бы крупное хозяйство над крестьянским. Даже наемный труд стоит ниже труда свободного землевладельца, поскольку речь идет о заинтересованности и внимательности, и выгодным он становится лишь тогда, когда крупное производство превосходит мелкое и в техническом отношении. Но раб в крупном хозяйстве, живущий уже не при старых, патриархальных семейных отношениях, является еще более непокорным. Он даже норовит всегда принести убыток своему хозяину. И при домашнем рабстве труд раба считался менее производительным, чем труд свободного собственника. Уже Одиссей замечает:
Раб нерадив, не принудь господин повелением строгим
К делу его, за работу он сам не возьмется охотой:
Тягостный жребий печального рабства избрав человеку,
Лучшую доблестей в нем половину Зевес истребляет [2].
Что же приходится сказать о рабах, которых каждый день секут до крови, которые исполнены отчаяния и ненависти к своему господину! Крупное производство стояло бы в техническом отношении неизмеримо выше крестьянского, если бы оно при одинаковом числе рабочих могло добиться такого же результата, как и последнее. Но оно было не только выше, оно отставало даже от мелкого производства. Страдая сами от плохого обращения, рабы изливали всю свою злость на рабочую скотину, которая поэтому не могла отличаться высокими качествами. По той же причине нельзя было давать в руки рабам более тонкие инструменты.
На это обстоятельство указал уже Маркс. Вот что он говорит о производстве, основанном на рабском труде:
«Рабочий, по меткому выражению древних, отличается здесь только как instrumentum vocale [одаренное речью орудие] от животного как instrumentum semivocale [одаренного голосом орудия] и от неодушевленного орудия труда как от instrumentum mutum [немого орудия]. Но сам-то рабочий дает почувствовать животному и орудию труда, что он не подобен им, что он человек. Дурно обращаясь с ними и con amore [со сладострастием] подвергая их порче, он достигает сознания своего отличия от них. Поэтому экономический принцип такого способа производства — применять только наиболее грубые, наиболее неуклюжие орудия труда, которые как раз вследствие своей грубости и неуклюжести труднее подвергаются порче.
Поэтому в рабовладельческих штатах, расположенных у Мексиканского залива, до начала Гражданской войны были в ходу плуги старокитайской конструкции, которые рыли землю, как свинья или крот, но не делали борозды и не переворачивали пласта… В своем «Sea Board Slave States» Олмстед рассказывает между прочим: «Мне показывали здесь орудия, которыми ни один находящийся в здравом уме человек не позволил бы обременить наемного рабочего; их чрезвычайная тяжесть и неуклюжесть, думается мне, по крайней мере на 10 процентов увеличивают труд по сравнению с теми орудиями, которые обыкновенно употребляются у нас. Но меня уверяли, что при том небрежном и грубом обращении, которому они подвергаются у рабов, было бы неэкономно предоставлять последним более легкие и менее грубые орудия, которые мы постоянно даем наемным рабочим, причем извлекаем из этого выгоду, не сохранились бы и одного дня на хлебных полях Виргинии, хотя почва здесь легче и не так камениста, как у нас. Точно так же, когда я спросил, почему на всех фермах лошади заменены мулами, то первым и, конечно, самым убедительным доводом было то, что лошади не могут переносить того обращения, которому они всегда подвергаются со стороны негров; лошади всегда быстро надрываются или калечатся от этого, между тем как мулы переносят побои и недостаток пищи и не претерпевают от этого существенного вреда, не простужаются и не заболевают, если пренебрегают уходом за ними или перегружают их работой. Впрочем, мне стоит только подойти к окну той комнаты, где я пишу, и почти каждый раз я вижу такое обращение со скотом, за которое всякий фермер на Севере немедленно прогнал бы рабочего». [3]
Невежественные, озлобленные, злорадствующие, всегда готовые при удобном случае причинить вред своему ненавистному мучителю, рабы в латифундиях производили несравненно меньше, чем свободные крестьяне. Уже Плиний указал в первом столетии нашей эры, как плодородны были поля Италии, когда полководцы не стыдились сами обрабатывать их, и как скупа стала мать-земля, когда ее начали терзать при помощи скованных и клейменных рабов. При известных условиях это сельское хозяйство могло доставлять более значительный избыток, чем крестьянское хозяйство, но оно ни при каких условиях не в состоянии было обеспечить благосостояние такому же количеству людей.
Однако, пока длились войны, которыми Рим непрерывно тревожил все народы вокруг Средиземного моря, продолжало развиваться и расширяться рабское хозяйство, а вместе с этим продолжало разоряться и крестьянство, так как постоянная война приносила ее вождям, крупным землевладельцам, все новую добычу, новые земли и бесконечные массы дешевых рабов.
Мы замечаем, таким образом, в Римской империи экономический процесс, поражающий своим внешним сходством с современным: гибель мелкого производства, развитие крупного хозяйства и еще более быстрый рост крупного землевладения, латифундий, экспроприирующего крестьянство и всюду, где оно не может его заменить плантациями или другого рода крупными предприятиями, превращающего крестьян из свободных землевладельцев в зависимых арендаторов.
В своей истории античного социализма и коммунизма Пельман цитирует, между прочим, «жалобу бедного против богатого» из псевдоквинтилианского собрания речей. В ней очень ярко изображается рост латифундий. Это жалоба обедневшего крестьянина, который изливает свое горе:
«Не с самого начала был я соседом богатого человека. Вокруг меня жили на многочисленных участках одинаково состоятельные владельцы, которые в добром соседском согласии обрабатывали свои земли. Как все это изменилось! . Земля, которая кормила всех этих граждан, превратилась в одну огромную плантацию, принадлежащую одному богачу. Его поместье раздвинуло свои границы во все стороны; крестьянские дворы, которые оно поглотило, сравнены с землей, а святилища отцов разрушены. Старые владельцы должны были расстаться с богом — покровителем отцовского дома, вместе с женами и детьми своими они должны были уйти на чужбину. Над далекой равниной господствует все то же однообразие. Как стеной окружает меня со всех сторон богатство: здесь сад богача, там его поля. Здесь его виноградники, там его леса и пастбища. И я бы охотно ушел отсюда, но я не мог найти клочка земли, где у меня не было бы богатого соседа. Ибо где только не натыкаешься на поместья богачей? Им мало того, что они расширили свои поместья так далеко, что, точно государства, земли их находят свои естественные границы только в реках и горах. Они завладели также самыми отдаленными горными пустошами и лесами. И нигде не находит себе границы и предела это расширение, разве только один богатый наткнется на другого. И ко всему этому присоединяется, наконец, презрительное отношение этих богачей к нам, беднякам: они не считают даже нужным отрицать преступление, которое они совершили над нами».
Пельман видит в этом признак тенденций «крайнего капитализма вообще». Но сходство этого развития с развитием современного капитализма и его концентрацией капитала является только чисто внешним, и мы рискуем впасть в глубокое заблуждение, отождествляя эти два процесса. Кто анализирует эти явления глубже, тот находит полную противоположность хода развития в одном и другом случае. Прежде всего, тенденция к концентрации, стремление к вытеснению мелких предприятий крупными и растущая зависимость мелких предприятий от более крупных в настоящее время проявляется с большей силой в индустрии, чем в сельском хозяйстве, тогда как в античном мире мы видим обратное явление. Кроме того, победа крупных предприятий над мелкими достигается путем конкуренции, в которой ярко выступает более высокая производительность предприятий, снабженных могучими машинами. Наоборот, в античном мире она достигалась парализацией свободного крестьянина, разоряемого военной службой, большой дешевизной рабочей силы, которая, при массовой доставке рабов, могла быть получена богатыми людьми, наконец, путем ростовщичества, о котором мы еще будем говорить дальше, т. е. путем факторов, не увеличивавших производительность труда, а, наоборот, уменьшавших ее. Для развития и применения машин в античном мире не было необходимых предпосылок. Не достигло высокой степени развития ремесло, которое могло бы доставлять массовую свободную квалифицированную рабочую силу, готовую наняться за определенную заработную плату, рабочую силу, которая могла производить машины и сделать возможным их применение. Мыслители и исследователи не имели поэтому никакого побуждения изобретать машины, которые все равно не нашли бы практического применения. Как только изобретаются машины, которые могут с успехом действовать в производстве, как только находятся многочисленные рабочие, которые ищут занятий в производстве и применении машин, последние превращаются в одно из самых могучих орудий конкуренции между предпринимателями. Следствием этой борьбы является усовершенствование и увеличение машины, а вместе с этим растет производительность труда, растет избыток над заработной платой, доставляемый ею, растет также необходимость собирать часть этого избытка, накоплять, чтобы приобрести новые, лучшие машины, растет, наконец, необходимость постоянно расширять рынок, так как улучшенные машины доставляют все больше продукта, для которого нужно найти сбыт. Таким образом, капитал непрерывно увеличивается, производство средств производства занимает все большее место во всей сфере капиталистического производства, и последнее вынуждено искать все новые рынки, чтобы избавиться от созданных, при помощи разросшихся средств производства, громадных количеств предметов потребления. В течение одного столетия — девятнадцатого —капитал, таким образом, завоевал весь мир.
Совершенно иначе происходит развитие в античном мире. Мы уже видели, что рабам в крупном производстве можно было дать в руки только самые грубые орудия, что при этом можно было употреблять только грубых и невежественных рабочих, что, следовательно, только крайняя дешевизна рабов делала крупное производство до некоторой степени доходным. Во владельцах крупных предприятий это вызывало постоянное стремление к войне как лучшему средству для получения дешевых рабов и к непрерывному расширению государственной территории. Со времени Пунических войн это же обстоятельство дает самый могучий толчок римской завоевательной политике, которая в течение двух столетий подчинила себе все страны вокруг Средиземного моря и уже собиралась в эпоху Христа, после покорения Галлии, современной Франции, М поработить также Германию, сильное население которой доставляло прекрасных рабов.
Только в этом ненасытном и постоянном стремлении расширить свою область эксплуатации античное крупное производство походит на современное, но не в способе, каким оно применяло к делу избыток, доставляемый растущими армиями рабов. Современный капиталист, как мы уже видели, вынужден большую часть своей прибыли накоплять, применять ее к делу, чтобы улучшать и расширять свои предприятия, если он только не хочет быть побежден на поле конкуренции. Античный рабовладелец не нуждался в этом. Техническая основа его производства не была выше или, скорее, была даже ниже, чем техника мелких крестьян, которых он вытеснял. Она не подвергалась процессу постоянного изменения и расширения, наоборот, она оставалась неизменной. Поэтому все избытки, остававшиеся после покрытия определенных издержек и после замещения орудий, скота и рабов, могли быть употреблены рабовладельцем на свои личные удовольствия, даже когда он не был расточителем.
Конечно, можно было затратить деньги на покупку новых участков, можно было вложить их в торговлю или отдавать в рост, чтобы извлечь из них барыши, но прибыль эту в конце концов можно было опять-таки затратить только на личные наслаждения. Накопление капитала с целью производства новых средств производства не имело бы никакого смысла, так как, кроме замещения старых, новые увеличенные средства производства не нашли бы никакого применения.
Чем больше латифундии вытесняли крестьян, чем больше сосредоточивалось земли и рабов во владении отдельных лиц, тем больше возрастали избытки и сокровища, находившиеся в их распоряжении. Если современного капиталиста характеризует страсть к накоплению капитала, то знатного римлянина времен Империи, эпохи, в которую возникло христианство, отличает страсть к наслаждениям. Современные капиталисты накопили капиталы, в сравнении с которыми богатства самых богатых древних римлян кажутся незначительными. Крезом среди них считался вольноотпущенник Нерона, Нарцисс, имевший состояние в 90 миллионов марок. Что значит эта сумма в сравнении с теми 4000 миллионов, которые приписываются Рокфеллеру? Но расточительность, которой отличаются американские миллиардеры, несмотря на ее размеры, вряд ли может сравниться с расточительностью их римских предшественников, которые угощали своих гостей соловьиными языками и распускали в вине жемчужины.
Вместе с роскошью вполне естественно возрастало число домашних рабов, которых употребляли для личных услуг. Число их становилось тем больше, чем дешевле были рабы. В одной из своих сатир Гораций замечает, что минимум, которым может довольствоваться человек, живущий скромно, составляет десять рабов. В богатом домашнем хозяйстве число их могло возрастать до нескольких тысяч. Если варваров отдавали на плантации и в рудники, то более образованных, в особенности же греческих, рабов причисляли к «городской семье», т. е. к городскому дому. Среди рабов были не только повара, писцы, музыканты, педагоги, актеры, но и врачи и философы. В противоположность рабам, служившим для добывания денег, такие рабы в большинстве случаев несли не особенно обременительную службу. Громадное большинство их были такими же грабителями, как их господа. Но исчезли два условия, которые когда-то обеспечивали семейному рабу хорошее обращение: высокая цена, заставлявшая его щадить, и товарищеские отношения с господином, с которым он прежде работал вместе. Теперь, при колоссальном богатстве господина и дешевизне рабов, с последними нисколько не стеснялись. Для огромной массы домашних рабов исчезли всякие личные сношения с господином: последний едва знал их. И если господин и раб сближались лично, то это случалось не на общей работе, вызывавшей взаимное уважение, а в пирах и порочных наслаждениях, порождаемых праздностью и суетностью, вызывавших как у раба, так и у господина взаимное презрение. Праздные, часто избалованные, эти домашние рабы являлись беззащитными жертвами всякого каприза, всякой вспышки гнева, которая нередко кончалась для них трагически. Известен чудовищный поступок Ведия Поллиона, раб которого разбил хрустальную вазу и в наказание за это брошен был на съедение муренам, очень дорогим хищным рыбам, содержавшимся в особом садке.
Вместе с этими рабами сильно увеличивалось число непроизводительных элементов в обществе, ряды которых наполнялись одновременно и вследствие роста люмпен-пролетариата в больших городах, происходившего главным образом из разоренных крестьян. И этот процесс совершался как раз в то время, когда замена свободного труда рабским во многих отраслях производительной деятельности сильно понизила производительность труда.
Но чем больше членов насчитывало данное домашнее хозяйство, тем легче было изготовлять для него при помощи собственных рабочих различные продукты, которые маленькое хозяйство должно было покупать,— так, например, различные предметы одежды и домашнюю утварь. Это влекло за собой новое расширение производства для удовлетворения потребностей собственного хозяйства. Не надо, однако, смешивать эту более позднюю форму семейного хозяйства богатых людей с первоначальным простым семейным хозяйством, которое основано было на почти полном отсутствии товарного производства и само производило самые важные и необходимые средства потребления, покупая при этом только орудия труда и предметы роскоши. Вторая форма производства для собственного потребления, как мы ее встречаем в последние годы римской республики и в эпоху императорской власти, основывалась именно на товарном производстве, на производстве рудников и латифундий, для рынка; главным образом она производила предметы роскоши.
Расширение этого рода производства для собственного потребления, в свою очередь, вредило развитию свободного ремесла, которое и без того страдало от городских промышленных предприятий, основанных на рабском труде, и от латифундий. Относительно число ремесленников должно было уменьшаться, т. е. число свободных рабочих, сравнительно с числом рабов, должно было сильно понизиться и в ремесленном производстве. Абсолютно, однако, число свободных рабочих в некоторых отраслях промышленности могло увеличиваться благодаря расточительности, которая вызывала усиленный спрос как на предметы искусства, произведения художественной промышленности, так и на предметы парфюмерии — благовония, притирания и т. д.
Кто судит о благосостоянии общества по этой расточительности, кто становится на ограниченную точку зрения римских цезарей и крупных землевладельцев с их свитой придворных, художников и писателей, тому социальное положение эпохи императора Августа может показаться блестящим. Со всех сторон стекались в Рим бесконечные богатства только для того, чтобы служить личным наслаждениям; богатые моты устраивали один пир за другим, щедро раздавая направо и налево избытки, которых они не в силах были сами потребить. Многие художники и ученые получали от меценатов богатые материальные средства; возводились исполинские постройки, колоссальные размеры и художественная красота которых вызывает теперь еще наше удивление, весь мир, казалось, всеми своими порами выделял богатство — и все-таки это общество уже тогда было осуждено на гибель, на нем уже и тогда лежала явственная печать смерти.
5. Экономический упадок
Смутное предчувствие, что общество идет назад, уже рано возникло среди господствующих классов, все более отказывавшихся от всякой деятельности, все более сваливавших всякий труд на рабов, занимавшихся даже наукой, даже политикой. В Греции рабский труд сначала служил для того, чтобы обеспечить господам полный досуг для управления государством и размышления о самых глубоких проблемах жизни. Но чем больше увеличивались избытки, которые, вследствие концентрации землевладения, расширения латифундий и увеличения количества рабов, сосредоточивались в руках отдельных лиц, тем больше преимущественной социальной функцией господствующих классов становилось расточение этих избытков, тем больше разгоралось желание превзойти друг друга роскошью, блеском, праздностью. В Риме этот процесс совершался еще легче, чем в Греции, потому что первый стоял на относительно низкой стадии культурного развития, когда в нем развился этот способ производства. Греческое могущество распространялось главным образом на счет варварских народов и потому натолкнулось в Малой Азии и Египте на сильный отпор. Рабами греков были варвары, от которых они ничему не могли научиться, которым они не могли вверить управление государственными делами. К тому же и богатства, которые можно было получить от варваров, были относительно невелики. Напротив, римское господство быстро распространялось над всеми старыми культурными государствами Востока вплоть до Вавилонии (или Селевкии). Из этих вновь завоеванных областей римляне извлекали не только бесконечные богатства, но и рабов, которые превосходили своих господ знаниями, которым господа могли легко предоставить управление государственными делами. Место землевладельческой аристократии в эпоху императорской власти все чаще занимали рабы императорского дома и бывшие рабы императора, его вольноотпущенники, оставшиеся на службе у своего прежнего господина.
Таким образом, для владельцев латифундий и толпившихся вокруг них паразитов оставалась только одна функция в обществе — функция наслаждения. Но человек перестает реагировать на всякое раздражение, которое долго действует на него, он становится равнодушным к радости и горю, к наслаждению и страху смерти. Непрерывная цепь одних только наслаждений, не сменяемых ни трудом, ни борьбой, вызывала сначала погоню за новыми наслаждениями, которые превзошли бы старые и могли бы щекотать притуплённые нервы, а это влекло за собой увлечение противоестественными пороками, изощренную жестокость. Расточительность принимала самые бессмысленные формы. Все, однако, имеет свои пределы, и если кто-нибудь, в силу ли недостатка средств или способностей, в силу ли физического или финансового банкротства, не мог уже больше увеличивать свои наслаждения, то он становился жертвой худшего сплина: им овладевало отвращение к наслаждениям, даже к самой жизни, он приходил к заключению, что все земное — суета, vanitas vanitatum. Отчаяние, желание смерти охватывали пресыщенных, а вместе с этим и страстное стремление к новой, высшей жизни. Но отвращение к труду так укоренилось в привычках, что даже эта новая, высшая жизнь мыслилась не как жизнь, исполненная радостного труда, а как бездеятельное блаженство, радости которого состояли именно в том, что оно было освобождено от всех скорбей и разочарований, связанных с физическими потребностями и наслаждениями.
В лучших людях среди этих эксплуататоров пробуждалось чувство стыда, что их благосостояние основывалось на гибели многочисленных свободных крестьян, на муках и терзаниях тысяч рабов в рудниках и латифундиях. Тоска вызывала сострадание к рабам, странно гармонировавшее с беспощадной жестокостью, с которой распоряжались тогда их жизнью: достаточно вспомнить игры гладиаторов. Наконец, то же самое чувство пресыщения вызывало отвращение к погоне за золотом, за деньгами, которые уже тогда царили во всем мире.
«Мы знаем,— говорит Плиний в тридцать третьей книге своей «Естественной истории»,— что Спартак (вождь восставших рабов) запретил своим солдатам держать в лагере золото или серебро. Насколько превосходят нас своим душевным величием бежавшие от нас рабы! Оратор Мессала пишет, что триумвир Антоний пользовался, при удовлетворении своих естественных потребностей, золотыми сосудами… Наш Антоний, унижавший к позору природы золото, был бы достоин смерти. Но нужно было бы быть Спартаком, чтобы иметь право порицать его за это».
А рядом с этим господствующим классом, который частью вырождался в бешеной погоне за наслаждениями и не знал пределов своей жадности и жестокости, а частью охвачен был состраданием к беднякам и отвращением к деньгам и наслаждениям, все больше увеличивалась армия трудящихся рабов, с которыми обращались хуже, чем с вьючными животными. Собранные из различных стран, отупевшие и огрубевшие от постоянных побоев, от работы в оковах, под ударами бича, озлобленные, мстительные, без всякой надежды впереди, они были всегда готовы устроить бунт, но они не были в состоянии — вследствие низкого интеллектуального уровня огромного большинства их, состоявшего из варваров,— низвергнуть старый государственный порядок и основать новое общество, хотя отдельные выдающиеся умы из их среды мечтали об этом. Единственная форма освобождения, которая могла им удаться, заключалась не в низвержении общества, а в бегстве из него. Им оставалось бежать в ряды преступников, разбойников, толпы которых постоянно увеличивались беглыми рабами, или бежать за пределы Римской империи к ее врагам.
А над этими миллионами несчастных из несчастных опять-таки возвышались сотни тысяч рабов, живших в роскоши и изобилии: постоянные свидетели и объекты самых диких и безумных оргий, соучастники всякой мыслимой скверны, они либо вырождались вместе со своими господами или еще скорее, чем их господа,— так как они сильнее испытывали на себе всю горечь постоянных наслаждений — проникались отвращением к этой жизни и еще более страстно тосковали по новой, чистой, высшей жизни.
И рядом с ними жили сотни тысяч свободных граждан и вольноотпущенных рабов, многочисленные нуждающиеся крестьяне, обнищавшие арендаторы, бедные городские ремесленники и носильщики, наконец, люмпен-пролетарии больших городов; исполненные силы и сознания свободных граждан, они экономически являлись лишними людьми в обществе, они не имели крова и вели необеспеченное существование, рассчитывая на крохи, которые — в силу ли страха или щедрости, в силу ли стремления к спокойствию — выбрасывались им оптиматами.
Когда Евангелие от Матфея вкладывает в уста Иисуса следующие слова: «лисицы имеют норы и птицы небесные — гнезда, а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову» (Мф. 8:20), то оно от лица Иисуса высказывает те же мысли, которые были выражены уже Тиберием Гракхом от имени всего пролетариата Рима еще в 130 г. до Р. X.: «дикие звери Италии имеют свои пещеры и пристанища, а люди, которые боролись и умирали за господство Италии, имеют только воздух и свет, которых никто не может у них отнять. Без крова и пристанища блуждают они с женами и детьми по всей стране».
Нищета и постоянная необеспеченность существования должны были тем больше озлоблять пролетариев, чем бесстыднее и нахальнее выставлялась на показ роскошь оптиматов. Зарождалась мрачная классовая ненависть бедняков к богачам, но она была совершенно другого рода, чем классовая ненависть современного пролетария.
На труде последнего покоится теперь все общество. Пролетариату достаточно приостановить свой труд, и все общество начинает колебаться в своих основах. Античный люмпен-пролетариат не выполнял никакой работы, и даже труд остатков свободных крестьян и ремесленников не являлся безусловно необходимым. Не общество жило тогда на счет пролетариата, а, наоборот, пролетариат на счет общества. Он был совершенно не нужен и мог исчезнуть без всякой опасности для общества. Напротив, он таким путем мог только доставить обществу облегчение. Основой, на которой покоилось общество, был труд рабов.
Борьба между капиталистом и пролетарием разыгрывается теперь на фабрике, в рабочей мастерской. Вопрос заключается в том, кто должен господствовать над производством: владельцы средств производства или владельцы рабочей силы. Это — борьба за способ производства, стремление поставить на место существующего способа производства новый, более совершенный.
Античный люмпен-пролетарий не стремился ни к чему подобному. Он вообще не работал, да и не хотел работать. Он требовал участия в наслаждениях богачей, он добивался другого распределения не средств производства, а средств наслаждения, грабежа богатых, а не изменения способа производства. Страдания рабов в горных рудниках и латифундиях трогали его так же мало, как и страдания вьючных животных. Еще меньше могло явиться стремление к высшему способу производства у крестьян и ремесленников. Они не стремятся к этому даже теперь. В лучшем случае они мечтали о реставрации старины. Приближаясь к люмпен-пролетариату, они ставили себе такие же цели. Они мечтали о беззаботной жизни на счет богачей, они стремились к коммунизму путем ограбления богачей.
Таким образом, в обществе времен Римской империи существовали огромные социальные противоречия, кипела классовая ненависть и классовая борьба, вспыхивали восстания и гражданские войны, имелось также беспредельное стремление к другой, лучшей жизни, к изменению существующего порядка, но не было никаких стремлений ввести новый, более совершенный способ производства [4].
Для этого отсутствовали всякие нравственные и интеллектуальные условия; не было налицо класса, у которого было бы достаточно знаний, энергии, любви к труду, самоотвержения, чтобы развить в нем стремление к новому способу производства, но не было также и материальных предпосылок, необходимых для возникновения такой идеи.
Мы видели уже, что рабское хозяйство технически означало не прогресс, а регресс, что оно истощало не только господ и делало их непригодными к труду, но уменьшало также производительность производительных рабочих и задерживало дальнейшее развитие техники, за исключением разве некоторых производств предметов роскоши. Кто сравнивал новый способ производства на основе рабского труда с вытесняемым и разоряющимся свободным крестьянским хозяйством, тот замечал не подъем, а упадок. Так зарождалось воззрение, что старое время было лучше, что золотой век позади, что времена становятся все хуже. Если капиталистической эпохе с ее непрерывным стремлением к улучшению средств производства свойственно представление о беспредельном прогрессе человечества, если она даже склонна изображать прошлое в мрачных красках, а будущее в радужных, то в Риме времен Империи мы встречаем противоположный взгляд, представление о непрерывном регрессе человечества и постоянное стремление к доброму старому времени. Социальные реформы и социальные утопии того времени, поскольку они стремятся к оздоровлению общественных условий, ставят себе целью восстановление старого способа производства, свободного крестьянского хозяйства, и вполне правильно, так как последний способ производства был технически выше, чем господствующий. Рабский труд заводил в тупик. Общество должно было быть опять поставлено на основу крестьянского хозяйства, чтобы оно могло вновь начать свое восходящее движение. Но римское общество не в состоянии было сделать даже этого, потому что оно лишилось необходимых для этого крестьян. Необходимо было сначала, чтобы во время великого переселения народов многочисленные племена свободных крестьян наводнили всю Римскую империю, прежде чем остатки созданной ею культуры могли образовать основу нового общественного развития.
Как всякий способ производства, основанный на классовых противоположностях, античное рабское хозяйство само рыло себе могилу. В той форме, которую оно приняло в конце концов в Римской империи, оно было основано на войне. Только непрерывные победоносные войны, непрерывное покорение новых народов, непрерывное расширение границ империи могли доставлять массами дешевую рабскую силу, в которой оно нуждалось.
Но нельзя вести войну без солдат, а лучший материал для солдат доставляло крестьянство. Привыкший к постоянному тяжелому труду на воздухе, в зной и холод, под солнечными лучами и дождем, крестьянин лучше всех переносил тяготы и невзгоды, возлагаемые войной на солдат. Городской люмпен-пролетарий, отвыкший от труда, даже ремесленник, ткач, или ювелир, или резчик годились для солдатской службы в гораздо меньшей степени. Вместе со свободными крестьянами римская армия теряла и солдат. Все чаще являлась необходимость дополнять число обязанных службой милиционеров навербованными волонтерами, профессиональными солдатами, которые служили сверх обычного срока службы. Очень скоро не хватило бы и этих, если бы желали ограничиться одними только римскими гражданами. Уже Тиберий заявил в сенате, что в хороших волонтерах чувствуется недостаток, что приходится принимать бродяг и всякую сволочь. Все многочисленнее становились в римском войске варвары-наемники из покоренных провинций, и, наконец, для заполнения рядов пришлось прибегнуть к вербовке иностранцев, врагов империи. Уже при Цезаре мы находим в римских войсках германцев.
Но чем меньше армия рекрутировалась из среды господствующей нации, чем реже и дороже становились солдаты, тем больше возрастало миролюбие Рима — не вследствие переворота в этических воззрениях, а в силу очень материальных соображений. Он должен был щадить своих солдат и не мог уже больше расширять границ империи. Рим доволен был уже, когда находил достаточно солдат, чтобы охранять имевшиеся границы. Именно при Тиберий, в эпоху, к которой относят жизнь Иисуса, римская наступательная политика останавливается в своем развитии. Римская империя начинает тогда больше обороняться от врагов, теснящих ее со всех сторон. Этот натиск усиливается с тех пор и потому еще, что в римских войсках увеличивается и контингент иностранцев, в особенности германцев. Соседние варвары, таким образом, все больше знакомятся с богатствами и военным искусством Рима, но вместе с тем и с его слабостью, и тем сильнее пробуждалось в них желание вступить в империю не в качестве наемников и слуг, а в качестве завоевателей и господ. Вместо того чтобы, как в старое время, охотиться на варваров, властители Рима должны теперь отступать перед ними или покупать у них мир. Так уже в первом столетии нашей эры быстро начал прекращаться приток дешевых рабов. Все больше и больше являлась необходимость переходить к разведению рабов.
Но это было очень дорогое предприятие. Разведение рабов оплачивалось только в том случае, когда речь шла о домашних рабах высшего разряда, выполнявших квалифицированный труд. Вести с такими рабами хозяйство на латифундиях не было никакой возможности. Применение рабов в сельском хозяйстве прекратилось во втором столетии нашей эры. Начало регрессировать также и горное дело, многочисленные рудники перестали приносить прибыль, как только прекратился приток военнопленных рабов, которых не было необходимости щадить.
Но упадок рабского хозяйства не привел еще к новому расцвету крестьянства. Для этого не хватало крестьян, и этому мешала также частная собственность на землю. Владельцы латифундий не имели никакого желания отказаться от них. Они только уменьшали свои предприятия. Часть земли они превратили в маленькие арендные участки, которые они сдавали арендаторам, колонам, с условием, чтобы последние посвящали часть своего рабочего времени работе в поместье. Так возникла система обработки земли, к которой в феодальную эпоху все снова и снова прибегали крупные землевладельцы, пока капитализм не вытеснил ее при помощи капиталистической арендной системы.
Рабочая сила, из которой рекрутировались колоны, доставлялась отчасти сельскими рабами, отчасти пролетариями, ремесленниками и рабами больших городов, не находившими там больше пропитания с тех пор, как Доходы, получаемые от рабского хозяйства в земледелии и горном деле, значительно уменьшились, а потому щедрость и расточительность богачей значительно сократились. Позже к ним могли присоединиться жители пограничных провинций, которые покидали свои насиженные места вследствие вторжения варваров, и бежали внутрь империи, где они искали средств к жизни, как колоны.
Но этот новый способ производства не мог задержать экономического упадка, вызванного прекращением притока рабов. Технически он также стоял ниже крестьянского и являлся препятствием для дальнейшего технического развития. Работа, которую арендатор должен был выполнять на господском дворе, оставалась обязательной работой со всеми ее особенностями; она совершалась так же неохотно и лениво, с той же самой небрежностью по отношению к скоту и орудиям, как и рабский труд. Правда, арендатор имел при этом еще собственное хозяйство, но оно было так ничтожно, что у него едва хватало средств на поддержание жизни. Арендная плата, выплачиваемая натурой, была определена в таких размерах, что колон отдавал — за покрытием необходимых потребностей — почти весь продукт своему господину. Нищету колонов можно сравнить с нищетой мелких арендаторов Ирландии или Южной Италии, где продолжает существовать такая система производства. Но для населения земледельческих местностей настоящего времени остается еще возможность выселения в страны с процветающей промышленностью. Колоны Римской империи не имели этого выхода. Промышленность тогда только в очень незначительной степени занималась производством средств производства, главным же образом она производила предметы роскоши. Вместе с уменьшением прибавочного продукта, получавшегося владельцами горных рудников и латифундий, регрессировала и промышленность в городах, население которых быстро уменьшалось.
Но одновременно с этим уменьшалось и сельское население. Мелкие арендаторы не могли содержать больших семей. Доходов от их участков даже в нормальное время едва хватало, чтобы прокормить их самих. Неурожаи находили их без всяких запасов хлеба или денег, чтобы купить все необходимое. В таких случаях нужда и голод особенно сильно свирепствовали и разрежали ряды колонов, особенно их детей. Точно так же как в течение последнего столетия уменьшалось постоянно население Ирландии, так уменьшалось и население Римской империи.
«Вполне понятно,— говорит Гартман,— что экономические причины, которые вызвали уменьшение народонаселения во всей Римской империи, больше всего давали себя чувствовать в Италии, и в особенности сильно в Риме. Мы можем принять, что при Августе Рим имел около миллиона жителей и сохранял это число в течение первого столетия после Р. X. Затем, в эпоху Северов, число это уменьшилось до 600 000 и позднее упало в еще более сильной степени».
В своей прекрасной работе «Экономическое развитие древнего мира» (1895 г.) Эдуард Мейер дает в особом приложении картину отношений, сложившихся в одном маленьком городе на Эвбее, картину, набросанную Дионом Хризостомом (родился в 50 г. после Р. X.) в его седьмой речи. Обезлюдение империи изображается там в ярких красках:
«Вся окрестность представляет городскую область, в податном отношении подчиненную городу. Вся земля находится почти исключительно во владении богатых людей, которым принадлежат обширные имения, состоящие из пахот и лугов. Но все это совершенно запущено. «Почти две трети нашей области,— говорил один гражданин на народном собрании,— не обрабатывается, потому что мы мало заботимся об этом и имеем слишком мало народа. Я сам имею столько же моргенов, как и любой землевладелец, не только в горах, но и на равнине, и если бы я нашел кого-нибудь, кто обрабатывал бы мою землю, я не только отдал бы ее даром, но и с удовольствием приплатил бы ему деньгами. Теперь запустение начинается прямо у городских ворот, земля совершенно запустела и являет такое печальное зрелище, как будто она расположена в глубине пустыни, а не у ворот города. Напротив, внутри стен городская земля большей частью засевается и запускается под луг. Гимназию превратили в пахотную землю, так что Геркулес и другие статуи богов и героев летом скрываются в колосьях, а на рынке тот самый оратор, который говорил до меня, пасет свой скот. Такое же зрелище можно видеть около всех общественных учреждений, и иностранцы, приезжающие к нам, смеются над городом или сожалеют его.
В соответствии с этим в городе пустуют многие дома, а население явственно уменьшается. У кафарских скал живет несколько рыбаков, кругом же на далекое пространство нет ни одной души. Когда-то вся земля принадлежала богатому гражданину, который владел стадами лошадей и рогатого скота, многими лугами, прекрасными полями и всякого рода другим имуществом. Из-за его богатства он по приказанию императора был убит, стада были угнаны, в том числе и скот, принадлежавший его пастуху, и с тех пор вся земля остается без обработки. Только два пастуха, свободные люди и граждане города, остались и кормятся теперь охотой, занимаясь еще немного обработкой земли и садоводством…»
Условия, которые рисует здесь Дион — а та же картина встречается в Греции повсюду уже в самом начале императорского периода,— являются теми же самыми, которые в течение ближайших столетий развились в Риме и его окрестностях и до сих пор еще накладывают свою печать на Кампанию. И тут дошло наконец до того, что города совершенно исчезали, а земля на далекое пространство лежала без обработки и служила только для пастьбы скота (в некоторых местностях на склонах гор для виноделия), пока наконец обезлюдел сам Рим, пустовавшие дома обваливались, как и общественные постройки, а на форуме и Капитолии паслись стада. Такие же условия начали развиваться в нашем (девятнадцатом) столетии в Ирландии и бросаются в глаза всякому, кто приезжает в Дублин или путешествует по Ирландии.
Одновременно с этим понижалось и плодородие почвы. Стойловое кормление скота было мало развито, и оно должно было еще больше уменьшиться при рабском хозяйстве, потому что последнее обусловливало грубое обращение со скотом. А без стойлового кормления нельзя получить навоз. Без сильного удобрения и интенсивной обработки у почвы отнимали как раз то, что она должна была давать. Только на лучших землях такая культура приносила выгодные урожаи. Но число таких земель становилось тем меньше, чем старее была культура, чем больше высасывалась почва.
Нечто аналогичное мы видели еще в девятнадцатом столетии в Америке, где, при господстве рабского хозяйства в южных штатах, земля также не удобрялась и быстро истощалась, так что применение рабского труда было прибыльно только на лучших землях. Рабское хозяйство могло там держаться только тем, что оно все больше передвигалось на запад и захватывало все новые земли, оставляя за собой истощенные и запустелые поля. То же самое мы встречаем и в Римской империи, в этом заключается одна из причин постоянного земельного голода ее властителей и их стремления добывать путем войны новые земли. Уже в начале императорской эпохи Южная Италия, Сицилия, Греция почти совершенно запустели.
Истощение почвы и растущий недостаток в рабочей силе, а кроме того, и нерациональное применение их — все это не могло не привести к постоянному уменьшению продукта почвы.
Одновременно с этим уменьшились и средства страны для покупки жизненных припасов за границей, запасы золота и серебра истощались, потому что, как мы уже видели, рудники, вследствие недостатка в рабочей силе, становились непроизводительными. А из имевшихся запасов золота и серебра все большая часть уходила за границу — частью в Индию и Аравию на покупку предметов роскоши для оставшихся еще богачей, главным же образом для уплаты соседним варварским племенам. Мы видели уже, что солдаты все больше рекрутировались из среды варваров. Все больше увеличивалось число тех из них, которые свое жалованье или остаток его по истечении срока службы уносили с собой за границу. Чем больше уменьшалось военное могущество империи, тем больше старались утихомирить этих опасных соседей, а эта цель лучше всего достигалась уплатой богатой дани. Если это не удавалось, то варвары очень часто вторгались в пределы империи, чтобы производить грабежи. Это также лишало империю части ее богатств.
Последние остатки этих богатств были растрачены в усилиях спасти их. Чем больше падала военная готовность жителей империи, чем реже вступали они в ряды войска, чем больше увеличивалось число иностранцев в нем, чем сильнее становился натиск враждебных народов, следовательно, чем сильнее возрастал спрос на наемников одновременно с уменьшением их предложения, тем выше становилась плата, которую приходилось платить им. «Со времени Цезаря она составляла ежегодно 225 динариев (196 марок), и, кроме того, каждый воин ежемесячно получал 2/3 медимна (медимн — 54 литра) зерна, т. е. четыре модия, а позднее даже пять модиев. Раб, который питался только хлебом, получал ежемесячно столько же. При умеренности жителей южных стран хлебом можно было удовлетворить большинство потребностей. Домициан повысил плату до 300 динариев (261 марка). При позднейших императорах военным выдавалось безвозмездно и оружие. Септимий Север и позже Каракалла повысили еще больше жалованье».
При этом покупательная сила денег была тогда гораздо выше, чем теперь. Так, Сенека во времена Нерона думал, что философ может прожить на полсестерция (11 пфеннигов) в день. 40 литров вина стоили 25 пфеннигов, ягненок — от 40 до 50 пфеннигов, овца — 1,5 марки. «Мы видим,— пишет Эрнст,— что при таких ценах жалованье римского легионера было очень велико. Кроме того, он, при вступлении на престол нового императора, получал подарки, а в такое время, когда чуть не каждые два месяца солдатами выставлялся новый император, это составляло немалый доход. По окончании срока службы легионер получал увольнительный дар, составлявший во времена Августа 3000 динариев (2600 марок). Калигула уменьшил его наполовину, но Каракалла опять повысил его до 5000 динариев (4350 марок)».
К тому же и контингент постоянной армии должен был увеличиваться по мере того, как со всех сторон умножались нападения на границы империи. Уже во времена Августа он составлял 300 000 человек, а позже — вдвое больше.
Это колоссальные цифры, особенно если мы вспомним, что, соответственно тогдашнему состоянию сельского хозяйства, население империи было очень редко и прибавочный продукт, доставляемый его трудом, был невелик. По данным Белоха, население всей Римской империи, которая была в четыре раза обширнее современной Германии, составляло в эпоху Августа около 55 миллионов. Италия, которая одна теперь имеет 33 миллиона, тогда насчитывала едва 6 миллионов. И эти 55 миллионов, при их примитивной технике, должны были содержать армию такую же большую, как и та, которая составляет гнетущее бремя для современной Германской империи, несмотря на огромный технический прогресс,— армию навербованных наемников, которые оплачивались несравненно лучше, чем современные немецкие солдаты.
И в то время как население уменьшалось и беднело, бремя милитаризма росло все больше и больше.
Это объясняется двумя причинами, которые завершали экономическую катастрофу.
На обязанности государства тогда лежали главным образом две задачи: военное дело и строительная часть. Если государство хотело увеличить расходы на первое, не повышая при этом налогов, оно должно было запустить вторую. Так это и случилось. В эпоху богатства и больших избытков труда многочисленных рабов было богато также и государство: оно было в состоянии тогда возводить большие постройки, которые служили не только для роскоши, религии и гигиены, но имели также большое значение и для экономической жизни. При помощи огромных масс человеческого материала, которыми распоряжалось государство, оно могло воздвигать не только колоссальные постройки, теперь еще вызывающие наше удивление: храмы и дворцы, водопроводы и клоаки, но и устроить сеть великолепных дорог, которые связывали Рим с самыми отдаленными уголками империи и представляли могучее средство экономического и политического объединения и международных сношений. Кроме проведения этих дорог оно предпринимало целый ряд оросительных и осушительных работ. Постройка и содержание различных сооружений для осушения понтийских болот были предметом постоянной заботы властителей Рима. Все эти сооружения совершенно исчезли, так что теперь еще вся область болот и их окрестностей представляет собой бесплодную пустыню.
С ослаблением финансовой силы империи ее властители скорее соглашались отказаться от поддержки этих сооружений, чем ограничить расходы на милитаризм. Колоссальные постройки превратились в колоссальные руины, которые исчезали все быстрее потому, что при увеличивающемся недостатке в рабочей силе строители предпочитали доставать материал для всяких новых построек путем ломки старых зданий, вместо того чтобы добывать его из каменоломен. Этот метод принес больше вреда античным произведениям искусства, чем все опустошения вандалов и других варваров. По этому поводу Гиббон замечает: «Зритель, бросающий печальный взгляд на руины старого Рима, невольно поддается искушению и посылает проклятие по адресу готов и вандалов за то дело разрушения, для которого у них не было ни силы, ни даже желания. Военная гроза могла снести несколько высоких зданий, но разрушение, которое подкопало основы всех этих грандиозных построек, шло медленным и постоянным шагом в течение десяти столетий… Памятники консульского или императорского величия не служили уже больше предметом почитания как бессмертная слава великого города, на них смотрели как на неисчерпаемый запас камней, которые было легче и дешевле доставить, чем камни из отдаленных каменоломен».
Но не только произведения искусства подверглись разрушению. Та же судьба постигла и все публичные сооружения, служившие экономической жизни или гигиеническим целям: дороги и водопроводы. Это разрушение, само являвшееся следствием всеобщего экономического упадка, в свою очередь, также способствовало его ускорению. Военные тяготы, несмотря на все это, продолжали расти, они становились все более невыносимыми и должны были окончательно довершить этот процесс разрушения. Общественные повинности — натуральные подати, личные повинности, денежные налоги — оставались без изменения или увеличивались, тогда как население и богатство уменьшались. На отдельного гражданина наваливалось все более тяжкое государственное бремя. Каждый старался свалить его на более слабые плечи. Труднее всего приходилось несчастным колонам: печальное положение их становилось отчаянным, как об этом свидетельствуют многочисленные бунты, например, восстание багаудов, галльских колонов, которые в первый раз восстали при Диоклетиане, в 285 г. после Р. X., но после первых успехов были побеждены. Но еще в течение целого столетия непрерывные бунты указывали на степень их нищеты.
В то же время падали все ниже и другие классы населения, хотя и не в такой степени, как колоны. Фиск отнимал все, что мог найти, варвары не могли грабить хуже, чем государство. Общество охвачено было процессом всеобщего разложения, и все ярче проступали нежелание и неспособность отдельных его членов делать даже крайне необходимое для общества и друг для друга. То, что прежде регулировалось обычаем и экономической нуждой, теперь вынуждалось властью государства. Со времени Диоклетиана число этих принудительных законов увеличивается. Одни из них прикрепляли колона к земле и превращали его в крепостного, другие обязывали землевладельцев принимать участие в городской администрации, обязанности которой сводились главным образом к взиманию налогов для государства, или вынуждали ремесленников объединяться в принудительные союзы и доставлять свои услуги и товары по установленным ценам. А вместе со всем этим росла и увеличивалась правительственная бюрократия, которая должна была блюсти исполнение всех этих законов.
Бюрократия и армия, одним словом государственная власть, становились, таким образом, во враждебное положение не только по отношению к эксплуатируемым, но и к эксплуатирующим классам. Даже для последних государство все больше превращалось из учреждения, охраняющего и доставляющего выгоды, в учреждение, занимавшееся грабежом и опустошением. Вражда к государству .. росла с каждым днем; даже на владычество варваров смотрели как на избавление, именно к ним, свободным крестьянам, все больше бежало население пограничных областей; в них в конце концов начинали видеть спасителей, избавителей от господствовавшего общественного и государственного порядка, и принимали их с открытыми объятиями.
Вот что писал об этом христианский писатель умиравшей Римской империи Сальвиан в своей книге «De guber-natione dei»:
«Большая часть Галлии и Испании перешла в руки готов, и живущие там римляне имеют только одно желание — не стать опять римскими гражданами. Я удивлялся бы тому, что не все бедняки и нуждающиеся бежали туда, если бы я не знал, что они не хотят бросить свой скарб и семью. А мы, римляне, еще удивляемся, что не можем победить готов, когда мы сами охотнее живем среди них, чем у нас дома».
Переселение народов, наводнение Римской империи полчищами грубых германцев вовсе не являлось преждевременным разрушением цветущей высокой культуры, оно представляло, наоборот, заключительный фазис процесса разложения умирающей культуры и начало нового культурного подъема, который, правда, в течение целого ряда столетий совершался очень медленно и неуверенно.
В течение четырех столетий, от основания римской императорской власти Августом и до великого переселения народов, создавалось христианство: в то самое время, которое начинается кульминационным пунктом блестящего развития, достигнутого античным миром, колоссальной и опьяняющей концентрацией богатства и могущества в немногих руках, величайшей нищетой рабов, разоряющихся крестьян, ремесленников и люмпен-пролетариев, в то самое время, которое начинается крайне резкой противоположностью классов и мрачной классовой ненавистью и кончается полным обеднением и отчаянием всего общества.
Все это наложило свою печать на христианство, все это оставило на нем свои следы.
Но оно несет на себе еще следы других влияний, возникших из политической и общественной жизни, развившейся на почве изображенного выше способа производства и еще более усиливавшей его действие.
Примечания
1. Диодор Сицилийский. Историческая библиотека. V. 36, 38. Ср. Цитату из этого же сочинения, которую приводит Маркс в «Капитале» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23. С. 247).
2. Перевод В.А. Жуковского
3. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23. С. 208.
4. В цитированном уже нами сочинении «Geschichte des antiken Kommunismus und Sozialismus» Пельман бестолковым образом отож-дествляет классовую борьбу античного пролетариата, даже задолжавшихся аграриев, сложение долгов, грабежи и раздел земли между обездоленными с современным социализмом, чтобы доказать, что дик-татура пролетариата при всех условиях ведет только к поджогам и грабежам, убийствам и насилиям, разделу и пирам. Мудрость эрлангенского профессора — это все та же мудрость покойного Евгения Рихтера, приукрашенная бесчисленными греческими цитатами.
Глава 2. Политический строй
1. Государство и торговля
Рядом с рабством в античном мире существовали еще два метода эксплуатации, которые также достигли наивысшего пункта своего развития ко времени возникновения христианства и до крайней степени обострили классовые противоположности, чтобы затем еще больше ускорить упадок общества и государства: это — ростовщичество и грабеж покоренных провинций завоевательной центральной властью. Оба метода были самым тесным образом связаны с характером тогдашнего государственного устройства, так сильно переплетавшегося с экономикой, что мы уже неоднократно упоминали о нем при изображении основ государства и общества, т. е. господствовавших тогда условий производства.
Прежде всего мы должны поэтому характеризовать в кратких чертах античное государство. Античная демократия никогда не выходила за пределы городской общины или волости. Волость составлялась из одной или нескольких деревень, которые сообща занимали область и управляли ею. Это совершалось при помощи прямого народного законодательства, собрания всех обладавших правом голоса членов волости. Уже это одно предполагало, что размеры общины, или марки, невелики. Область ее могла быть ровно настолько обширна, чтобы каждый член ее без особенных трудностей и убытков для себя мог попасть на народное собрание. Развить демократическую организацию за эти пределы античному миру не удалось. Для этого отсутствовали необходимые экономические и технические предпосылки. Только современный капитализм с книгопечатанием и почтой, с прессой, железными дорогами, телеграфом создал современные нации, являющиеся уже не простыми соединениями людей, связанных только общностью языка, как античные, а крепкими политическими и экономическими организмами. Этот процесс в главных его чертах закончился лишь в девятнадцатом столетии. Только Англия и Франция благодаря особым условиям сумели еще раньше стать нациями в современном смысле и создать национальный парламентаризм, основу демократии в более широких рамках, чем античная община. Но и в названных странах это оказалось возможным только благодаря руководству двух крупных общин, Лондона и Парижа, и еще в 1848 г. национальное, демократическое движение было главным образом движением отдельных выдающихся общин — Парижа, Вены, Берлина.
В античном мире с его менее развитыми средствами сообщения демократия ограничивалась тесными рамками общины. Правда, сношения между странами, расположенными у Средиземного моря, уже в первом столетии нашей эры достигли наконец таких размеров, что два языка, греческий и латинский, приобрели международное значение. Но, к несчастью, это случилось как раз в такое время, когда демократия и вообще политическая жизнь начали исчезать,— к несчастью, говорим мы, но не в силу несчастной случайности. Развитие обмена и сношений между общинами в то время необходимо было связано с такими условиями, которые действовали убийственно на развитие демократии.
В наши задачи не входит доказательство этого положения для стран Древнего Востока, где демократия, ограниченная рамками общины, стала основой своеобразного деспотизма. Мы теперь желаем рассмотреть только особенный процесс развития греческого и римского мира и притом на одном лишь примере — общины Рима. В его истории тенденции античного развития проявляются особенно, ярко, потому что оно совершается тут быстрее и в более колоссальных размерах, чем в истории какой-либо другой городской общины античного мира. Но всюду действовали одни и те же тенденции, хотя часто с меньшим блеском и в более мелком масштабе.
Распространение каждой марки, или общины, имело свои узкие границы, дальше которых оно не шло. Благодаря этому различные общины оставались почти равносильными, пока господствовало чистое крестьянское хозяйство. Кроме того, на этой стадии развития не было особенных поводов к вражде и соперничеству, так как почти каждая община сама производила все, в чем она нуждалась, разве только мог почувствоваться недостаток в земле, когда население быстро росло. Но рост населения не мог вести к расширению общины. Последняя не могла приобрести такие размеры, чтобы члены ее не могли без особенных трудностей и промедления попасть на законодательное народное собрание. Если действительно вся пригодная для обработки земля была уже занята, то излишек способной носить оружие молодежи поднимался с места, чтобы переселиться в другую область и основать новую общину, изгоняя при этом другие, слабые народности или оседая в таких местностях, где господствовал еще более низкий способ производства и где поэтому, при более редком населении, имелась еще свободная земля.
Таким образом, между отдельными общинами сохранялось почти полное равенство. Но это совершенно изменилось, как только рядом с крестьянским хозяйством начала развиваться торговля.
Мы видели уже, что товарный обмен возникает очень рано. Начатки его прослеживаются уже в каменном веке. В местностях, где легко было добывать какое-либо сырье, в других местах встречавшееся очень редко или вовсе не встречавшееся, предложение его, вполне естественно, превышало спрос. Кроме того, там развивались навыки и искусство в добывании и обработке этих материалов. Жители отдавали избытки своим соседям в обмен на другие продукты. При помощи такой меновой торговли некоторые продукты, переходя от одного племени к другому, проделывали огромный путь. Предварительным условием этой торговли был кочевой образ жизни отдельных племен, которые при своих передвижениях часто сталкивались друг с другом и обменивались в таких случаях своими излишками.
Эти случаи прекратились, когда люди стали оседлыми. Но потребность в товарном обмене в силу этого еще не прекратилась. В особенности должна была расти потребность в орудиях или материале, из которого они изготовлялись и который имелся лишь в немногих местах, а потому мог быть получен только путем обмена. Чтобы удовлетворить эту потребность, образовался особый класс номадов, купцы. Это были либо кочевые племена, занимавшиеся разведением скота и перевозившие на своих вьючных животных товары из тех местностей, где они находились в изобилии и были дешевы, в другие, где они встречались редко и ценились высоко, или рыболовы, которые на своих судах плавали вдоль берегов или отваживались переплывать от одного острова к другому. Но чем больше расцветала торговля, тем больше она побуждала заняться ею и земледельцев. Однако землевладение обыкновенно сохраняет высокомерное презрение к торговле: римская аристократия считала приличным занятием только ростовщичество, а не торговлю. Это, впрочем, не мешало и землевладельцам извлекать большие прибыли из торговли.
Торговля пробивает себе специальные дороги, по которым сношения совершаются особенно живо. Общины, лежащие на таких дорогах, получают необходимые им товары легче, чем другие, и, кроме того, находят в купцах покупателей своих продуктов. Некоторые пункты, которые нельзя миновать или обойти, особенно если они укреплены от природы, дают возможность своим жителям, т. е. землевладельцам, задерживать купцов, чтобы вытянуть из них что-нибудь, обложить их пошлинами. С другой стороны, имеются также пункты, которые становятся базами, где товары должны быть перегружены, например гавани или перекрестные пункты различных дорог, где купцы большими массами собираются с различных сторон и где товары сохраняются в течение долгого времени.
Все эти общины, естественные условия которых способствуют развитию их товарного обмена, необходимо расширяются за пределы крестьянской общины. И если население последней скоро встречает в своем росте определенную границу в размерах ее площади и ее плодородия, то население торгового города становится независимым от плодородия ее области и может потому быстро увеличиваться. Товары, которыми располагает такая община, дают ей средства, чтобы купить все, что ей нужно, а следовательно, и жизненные припасы. Вместе с торговлей орудиями сельского хозяйства, сырьем и орудиями производства, предметами роскоши развивается также и торговля жизненными припасами для горожан.
А развитие самой торговли не встречает таких определенных границ: по самой природе своей она стремится выйти за раз достигнутые пределы, она ищет все новых заказчиков, новых производителей, все новые и новые местонахождения редких металлов, промышленные страны и потребителей для их продуктов. Так, финикияне уже очень рано выбрались из Средиземного моря на север до самой Англии, а на юге они обогнули уже мыс Доброй Надежды. Моммзен пишет:
«Невероятно рано находим мы их на Кипре и в Египте, в Греции и Сицилии, в Африке и Испании, даже на Атлантическом океане и на Северном море. Их торговая сфера простирается от Сьерра-Леоне (в Западной Африке) и Корнуолла (в Англии) на западе до Малабарского берега (в Ост-Индии) на востоке. Через их руки проходят золото и жемчуг Востока, тирский пурпур, рабы, слоновая кость, шкуры львов и пантер из внутренней Африки, арабские курения, полотно из Египта, гончарные изделия и благородные вина из Греции, кипрская медь, испанское серебро, английское олово, эльбское железо».
В торговых городах очень охотно селятся ремесленники. Ведь только торговый город впервые создает для многих ремесел рынок, в котором они нуждаются для своего развития: с одной стороны, купцы, ищущие товаров, а с другой — селяне из окрестных деревень, направляющиеся в базарные дни в город, чтобы продать съестные припасы и купить орудия труда, оружие и украшения. Кроме того, торговый город обеспечивает ремесленникам необходимый приток сырья, без которого они не могут заниматься своим промыслом.
Но рядом с купцами и ремесленниками в городской общине возникает также класс богатых землевладельцев. Члены общины, имеющие дома на городской земле, богатеют, потому что на землю усиливается спрос со стороны новых поселенцев, она приобретает стоимость, все больше поднимается в цене. Они выигрывают также и потому, что среди товаров, привозимых купцами, находятся, как мы уже видели раньше, также рабы. Отдельные семьи землевладельцев, которые в силу тех или других причин поднялись над обычным крестьянским уровнем, получают теперь не только возможность, путем покупки рабов, расширить свое земледельческое хозяйство, но и вести его исключительно при помощи рабов, а сами они переселяются в город и посвящают себя городским делам, управлению городом или войне. Такой землевладелец, до того времени живший в своем поместье в окрестностях города, может теперь построить себе в городе другой дом, в котором он и селится. Свою экономическую силу и общественное положение землевладельцы этой категории по-прежнему черпают из своего землевладения и сельского хозяйства. Они становятся при этом горожанами и увеличивают городское население при посредстве своего домашнего хозяйства, которое со временем, при помощи рабов, может принять, как мы видели раньше, очень крупные размеры.
Так растут население и богатство торгового города. А вместе с могуществом растут также его воинственный дух и страсть к эксплуатации. Торговля далеко не отличается мирным характером, как считают буржуазные экономисты, и в особенности воинственной она являлась на первых ступенях своего развития. Торговля и транспортное дело не были еще дифференцированы. Купец не мог, как в настоящее время, оставаться в своей конторе, получать письменные поручения своих заказчиков и исполнять их при помощи железных дорог, пароходов и почты. Он должен был сам доставлять товары на рынок, а это требовало мужества и силы. Приходилось иногда месяцами, а часто годами странствовать вдали от родины, пробираться пешком или на лошади через непроходимые пустыни или носиться по бурному морю на маленьких открытых суднах. Эти тяготы ничуть не уступали тяготам войны, и переносить их могли только сильные люди.
Опасности путешествия были не менее велики, чем опасности войны. Бури и подводные камни, песчаные вихри, голод или жажда, ледяной холод или тропический зной — все это должен был изведать купец. Но не только стихия грозила ему на каждом шагу. Драгоценные сокровища, которые вез с собою купец, представляли добычу, манившую всякого, кто был достаточно силен, чтобы завладеть ею. Если первоначально торговля велась между отдельными племенами, то позже она производилась только большими артелями, караванами на суше, торговыми флотилиями на море. И каждый член такой артели должен был быть вооружен с головы до ног и готов отстаивать с оружием в руках свое имущество. Так торговля становилась школой, в которой воспитывался воинственный дух.
Но если массы товаров, которые возил с собою купец, заставляли его развивать военную силу для их защиты, то, с другой стороны, эта же самая военная сила служила для него часто побуждением пускать ее в ход для нападения. Торговая прибыль возникала потому, что дешево покупали и дорого продавали. А самый дешевый способ приобретения был, бесспорно, тот, когда то, что хотели иметь, брали без всякого вознаграждения. Поэтому вначале разбой и торговля были тесно связаны друг с другом. Если купец чувствовал себя более сильным, то он легко превращался в разбойника, когда он видел легкую добычу,—
и далеко не самой малоценной добычей был в том числе сам человек.
Но купец нуждался в военной силе не только для того, чтобы возможно дешевле покупать и грабить, он нуждался в ней еще и для того, чтобы не пускать конкурентов на рынки, которые он посещал. Чем больше покупателей, тем выше цены товаров, которые ему нужно купить, и чем больше продавцов, тем ниже цены товаров, которые он доставлял на рынок, тем, стало быть, меньше разность между покупной ценой и продажной, т. е. прибыль.
Как только рядом друг с другом возникает несколько торговых городов, между ними сейчас же вспыхивают войны. Победителя при этом увлекает надежда не только устранить лишнего конкурента, но и превратить его из источника убытков в источник прибыли. Этого достигали или самым радикальным путем, который, правда, нельзя было повторять часто,— полным разграблением враждебного города и продажей его жителей в рабство, или менее радикальным способом, который можно было повторять из года в год,— присоединением побежденного города в качестве «союзника», обязанного ежегодно доставлять подати и солдат и воздерживаться от причинения убытков конкуренту.
Отдельные города, пользовавшиеся благоприятным географическим положением или в силу других условий, могли таким путем объединить многие другие города в один государственный организм. При этом, конечно, в каждом из этих городов могло сохраняться демократическое устройство. Но совокупность этих городов — государство управлялось не демократически, так как победоносный город управлял один, а все остальные города должны были подчиняться, не имея ни малейшего влияния на законодательство и управление государством.
В Греции мы находим в большом числе такого рода города-государства; самым могущественным из них были Афины. Но ни один из победоносных городов не был настолько силен, чтобы на долгое время покорить все другие, раз навсегда покончить со своими соперниками. Поэтому история Греции представляет вечную войну отдельных городов и городов-государств друг с другом, которая только изредка прерывалась совместным отпором общему врагу. Эти войны неимоверно быстро ускорили упадок Греции, как только проявились уже изображенные последствия рабовладельческого хозяйства. Смешно, конечно, как это делают некоторые ученые, разражаться по этому поводу благородным негодованием. Борьба с конкурентами необходимо связывается с торговлей. Формы этой борьбы меняются, но она неизбежно принимает форму войны там, где друг другу противостоят суверенные торговые города. Саморасчленение Греции было поэтому неизбежно, как только торговля начала делать ее города могущественными и богатыми.
Но конечной целью всякой конкуренции является исключение или подавление конкурента, монополия. Ни один греческий город не имел для этого достаточно сил, даже могущественные Афины. Это удалось италийскому городу. Рим стал властителем всего культурного мира вокруг берегов Средиземного моря.
2. Патриции и плебеи
Впрочем, конкуренция с соперниками не является еще единственной причиной войны для большого торгового города. Там, где область их граничит с сильными крестьянами, в особенности же с горными крестьянами, занимающимися скотоводством, не привязанными к земле и привыкшими к кровопролитию, к охоте, этой школе войны,— там богатство большого города легко возбуждает жадность крестьян. Мимо маленьких городов, служащих только местной торговле маленького округа, эти крестьяне могут еще проходить равнодушно, но сокровища, собранные в большом торговом центре, соблазняют их и побуждают собираться массами для разбойнического нападения на богатую общину. С другой стороны, последняя в свою очередь старается расширить свою территорию и число своих подданных. Мы видели уже, как, в силу роста городской общины, в ней образуется обширный рынок для продуктов сельского хозяйства, как земля, производящая товары для города, приобретает стоимость, как в силу этого зарождается страсть к приобретению новой земли и рабочей силы, которая необходима для обработки вновь приобретенной земли в пользу ее завоевателей. Отсюда непрерывная война между большим городом и окружающими его крестьянскими племенами. Если победа остается на стороне последних, то город предается грабежу и вынужден начинать все сначала. Если, наоборот, побеждает город, то он отнимает у побежденных крестьян большую или меньшую часть их земли, чтобы отдать ее своим землевладельцам, которые иногда селят на ней своих безземельных сыновей, в большинстве же случаев обрабатывают завоеванную землю при помощи обязательного труда, доставляемого теми же самыми покоренными крестьянами,— в форме ли арендаторов, крепостных или рабов. Иногда применяется более мягкий метод: покоренное население не только не порабощается, но принимается даже в ряды граждан победоносного города, конечно, не полноправных, собрание которых управляет всеми делами города и государства, а граждан второго разряда, пользующихся полной свободой и защитой государства, но не принимающих никакого участия в его управлении. В таких новогражданах город нуждался тем сильнее, чем больше становились, вместе с ростом его богатства, военные тяготы, чем меньше семьи старограждан в состоянии были доставлять необходимое число милиционеров. Но военная служба и права гражданства первоначально были тесно связаны друг с другом. Если желали быстро увеличить число воинов, приходилось принимать в государственный союз новых граждан. Рим и потому еще достиг своего могущества, что он не скупился предоставлять права гражданства не только новым поселенцам, но и соседним покоренным общинам.
Число таких новограждан можно было увеличивать в любое время. Для них не существовало тех пределов, которые ограничивали число старограждан. Пределы эти были отчасти технического свойства. Если управление государством принадлежало собранию старограждан, то это собрание не могло принимать такие размеры, которые исключали возможность ведения дел. Граждане не могли также жить слишком далеко от места собрания, иначе они не могли попасть на него в определенные сроки без ущерба для своего хозяйства. Новограждане не знали таких забот. Даже там, где им предоставляли некоторые политические права, даже — что случалось очень редко — право голоса в собрании граждан, не было никакой необходимости — по крайней мере с точки зрения старограждан,— чтобы новограждане имели всегда возможность принимать участие в этих собраниях. Старограждане предпочитали оставаться в своей среде.
Итак, пределы, ограничивавшие число старограждан, не существовали для числа новограждан.
Наоборот, число последних можно было увеличивать в любых размерах, свои границы оно находило только в размерах государства и его потребности в надежных солдатах. Ибо даже там, где покоренные провинции должны были поставлять рекрутов, армия нуждалась в ядре, которое делало ее надежным орудием, а такое ядро могло быть составлено только при наличии прочного контингента солдат-граждан.
Таким образом, вместе с ростом города возникает вторая форма недемократической организации государства. Если, с одной стороны, крупная городская община становится абсолютным повелителем многочисленных общин и провинций, то, с другой стороны, в среде граждан самой общины, распространившейся далеко за пределы старой марки, возникает противоположность между полноправными, или старогражданами (патрициями), и новогражданами (плебеями). Как одним, так и другим способом из демократии развивается аристократия, но не при помощи суживания круга полноправных граждан, не путем возвышения кучки привилегированных над остальной массой граждан. Наоборот, аристократия образуется, потому что государство растет, а круг граждан остается неизменным, так что все новые элементы, входящие в старую общину или становящиеся ее членами, остаются неполноправными или вовсе бесправными.
Но эти два пути развития аристократии из демократии не идут в одном и том же направлении. Одна форма эксплуатации и господства в государстве привилегированного меньшинства, господство одной общины во всем государстве, может, как это показывает нам пример Рима, все больше разрастаться, и она должна расти, пока государство сохраняет свои жизненные силы и не рушится под напором более могущественного. Иное дело — политическое бесправие новограждан. Пока последние состояли почти исключительно из крестьян, они относились к отсутствию прав более или менее индифферентно. При значительном расстоянии их участков от города они большей частью не в состоянии уходить рано утром из своих жилищ, днем присутствовать на собрании граждан на городском форуме и только вечером попадать домой. Кроме того, с ростом государства его внешние и внутренние дела все более усложняются, политика и военное дело превращаются в занятия, требующие предварительных знаний, которые крестьянину недоступны. Он очень мало разбирается во всех вопросах, которые решаются на политических собраниях города, и не чувствует поэтому сильной потребности завоевать себе право участия в них.
Но новограждане рекрутировались не только из крестьян. Иностранцы, переселявшиеся в город и приносившие ему пользу, получали право гражданства. Покоренные местности, получившие право гражданства, охватывали не только деревни, но и города с ремесленниками и купцами, а также крупными землевладельцами, которые кроме сельского дома имели еще собственный дом в городе. Получив права римского гражданства, они стремились переселиться из маленького города в крупный, где они теперь пользовались всеми правами и где они могли найти более легкий заработок и больше развлечений. Одновременно с этим, уже изображенным нами способом, война и рабское хозяйство экспроприировали все больше крестьян. Лучшим убежищем для последних являлся опять-таки крупный город, гражданами которого они были. В его стенах они старались найти себе пропитание, как ремесленники или носильщики, кабатчики, лавочники или даже только как нахлебники какого-нибудь богатого господина, готовые, в качестве его клиентов, на всякого рода услуги — настоящие люмпен-пролетарии.
Все эти элементы имели гораздо больше времени и возможностей, чем крестьяне, вмешиваться в городскую политику, следствия которой они испытывали на себе и более осязательно, и более непосредственно. Они были живо заинтересованы в том, чтобы приобрести влияние на эту политику, поставить на место собрания старограждан собрание всех граждан и завоевать для последнего право выбора государственных должностных лиц и законодательное право.
С разрастанием города число этих элементов все больше увеличивалось, тогда как круг старограждан не расширялся. Последний становился относительно все более слабым, тем более что он не располагал военной силой, обособленной от гражданства, так как новограждане были такими же воинами, как и старограждане, и имели собственное оружие, которым они умели владеть. Таким образом, во всех этих городах разгорается ожесточенная классовая борьба между старогражданами и новогражданами, борьба, которая обыкновенно рано или поздно кончается победой последних, т. е. демократии. Но эта демократия, в сущности, является только расширением старой аристократии, так как эксплуатация и бесправие провинций, не имеющих прав гражданства, продолжают существовать и дальше. Часто случалось даже, что область, а иногда и степень эксплуатации провинций увеличивались как раз в то время, когда в господствующей общине все больше и больше побеждала демократия.
3. Римское государство
Все эти конфликты, характеризующие каждый расцветающий город античного мира, мы встречаем в полном разгаре и в Риме, в ту эпоху, когда он выступает на историческую арену. Его географическое положение было очень выгодно. Он лежит на Тибре, сравнительно далеко от морского побережья, но в то время это обстоятельство, при малых размерах морских судов, не служило препятствием для развития морской торговли. В некоторых отношениях это являлось даже преимуществом, потому что дальше, в глубине страны, не было морских пиратов и морской стихии, как на побережье. Недаром ведь многие из старых крупных торговых городов расположены не прямо у моря, а на берегу судоходных рек, сравнительно далеко от их устья — Вавилон и Багдад, Лондон и Париж, Антверпен и Гамбург.
Город Рим был основан на том месте, где к судоходному Тибру примыкают два холма. Укрепив их, можно было обеспечить защиту и охрану складов ввозимых и вывозимых товаров. Местность, в которой возник Рим, была малокультурная, чисто крестьянская, но к северу и югу от нее лежали экономически развитые области Этрурия и Кампания с развитыми промышленностью, торговлей и сельским хозяйством, основанным уже на рабском труде. А из Африки сюда являлись карфагеняне, стоявшие на такой же высокой ступени развития, как этруски и греческие поселенцы в Южной Италии.
Это географическое положение создавало для Рима своеобразную двойственную позицию. По отношению к ближайшим соседям, латинам и вольскам, торговый город являлся представителем высшей культуры, сравнительно же с более отдаленными соседями, с этрусками и италийскими греками, римляне были отсталым крестьянским народом. Действительно, сельское хозяйство, несмотря на развитие торговли, оставалось для римлян главным занятием. Живя далеко от моря, они ничего не смыслили в мореплавании и судостроении. Они предоставляли иностранным купцам и морякам являться к ним и вести торговлю. Такое положение сохранилось и позже. Этим отчасти объясняется, почему в эпоху Цезаря и его преемников, следовательно в эпоху возникновения христианства, евреи составляли в Риме такую сильную колонию. Так и в наше время почти вся торговля в Константинополе находится преимущественно в руках иностранцев, а не турок.
Чем больше расцветал благодаря торговле Рим, тем чаще он вступал в столкновение со своими соседями. Рынок, открытый торговлей для жизненных припасов, вызывал в римских землевладельцах стремление расширить свое землевладение на счет соседей, тогда как последние в свою очередь с завистью смотрели на богатство города. С другой стороны, все больше разгоралась конкуренция с этрусскими городами. Молодому государству пришлось выдержать многочисленные, упорные и продолжительные войны, но благодаря уже указанной двойственной позиции оно вышло из них победителем. Над крестьянами одерживали победу высшая техника и крепкая сплоченная организация крупного города, а над этрусками, которые, вследствие вытеснения свободного крестьянства обязательным трудом, уже в значительной степени потеряли военную силу, одерживали победу упорство и выносливость римских крестьян.
Как только Рим окреп настолько, что мог справиться с этрусками, он увидел, что война является очень выгодным занятием. Ни торговля, которую главным образом вели иностранцы, ни земледелие, которое при мелкокрестьянском хозяйстве доставляло ежегодно только незначительные избытки, не могли приносить столько богатств, как удачные войны,— особенно если они велись с богатыми народами и городами, которые можно было разграбить и обложить податью. Торговля и разбой всегда были неразрывно связаны, но вряд ли еще какой-нибудь торговый город сумел до такой степени выдвинуть разбой на первый план и возвести его на степень государственного учреждения, успел даже сделать из него основу величия города, как это удалось Риму, все политические учреждения которого были приспособлены для этой цели.
Покорив, разграбив и обложив податью этрусские города, Рим обратился против своих богатых соседей на юге, растущее богатство которых, в силу уже неоднократно изложенных нами причин, привело к ослаблению их военного могущества: добыча была тем привлекательнее, чем легче ее было завоевать. Но это же богатство притягивало к себе другой крестьянский народ, самнитов. Чтобы овладеть греческими городами в Южной Италии, надо было сначала справиться с самнитами. Теперь воевали крестьяне с крестьянами, но самниты не имели ни одного такого крупного города, как Рим, который мог бы дать крестьянскому войску централизованную организацию. Так были они побеждены, и для Рима открылся путь к богатым городам Южной Италии, которые теперь были разграблены и покорены.
От Южной Италии оставался уже только один шаг к Сицилии, которая не уступала своими богатствами Греческой Италии и также сильно манила римские разбойничьи шайки. Но тут римляне наткнулись на опасного врага, на карфагенян.
Карфаген, могущественный торговый город, недалеко от современного Триполи, побуждаемый теми же разбойничьими стремлениями, что и Рим, покорил северо-западное побережье Африки и Испании и собирался теперь овладеть Сицилией. Он представлял колонию финикиян, которые, вследствие географических особенностей своей страны, очень рано стали мореплавателями и достигли большого искусства в морском судоходстве. Точно так же и Карфаген приобрел богатства и могущество путем морской торговли. Он воспитывал моряков, а не крестьян. Вместо крестьянского хозяйства он развил хозяйство латифундий с дешевыми, захваченными рабами и рядом с ним горное дело. Поэтому у него не хватало крестьянской милиции. И если он был вынужден подвигаться вперед, в глубь страны, чтобы закрепить свои завоевания и развернуть свои военные силы на суше, то он должен был прибегать к вербовке наемников.
Борьба между Римом и Карфагеном, три так называемых Пунических войны, началась в 264 г. до Р. X. и закончилась только в 149 г. полным разрушением Карфагена. В сущности, она была решена после поражения Ганнибала при Заме, которое привело к окончанию второй Пунической войны. Эта борьба была войной между наемными солдатами и крестьянской армией, между профессиональной армией и милицией. Часто побеждала первая, при Ганнибале она едва не довела Рим до гибели, но милиция, защищавшая собственный очаг, оказалась в конце концов сильнее и, после ожесточенной борьбы, уничтожила своего противника. Карфаген был сравнен с землей, а население его перебито. Его сказочные богатства, латифундии, рудники, покоренные им города — все это досталось победителю в качестве добычи.
Так погиб самый опасный противник Рима. С этого времени он безраздельно господствует в западной части Средиземного моря. Очень скоро он овладевает и восточной частью. Расположенные там государства зашли уже так далеко на обычном пути античной культуры, на пути вытеснения свободных крестьян обязательным трудом рабов или, как в Египте, крепостных и разорения их вечными войнами, что после замены милиции наемниками они могли оказать римским войскам только слабое сопротивление. Без всякого труда римские солдаты брали один город за другим, завоевывали одну область за другой, чтобы разграбить их и обложить податью. С этого времени Рим остается повелителем античного мира, пока германские варвары не уготовили ему ту же судьбу, на которую он обрек Грецию, хотя она стояла выше его и в области науки, и в области искусства. Как в области экономики и политики, так и в области философии и искусства Рим по отношению к Греции всегда оставался только грабителем. Его великие поэты и мыслители почти все были только плагиаторами.
Богатейшие страны тогдашнего мира, в которых собраны были бесчисленные сокровища столетий или даже, как в Египте, тысячелетий древней культуры, открыты были теперь грабежу и вымогательствам со стороны Рима.
Но колоссальную военную силу, которой он был обязан этими блестящими победами, Рим мог развернуть только как демократия, как город, в существовании которого были одинаково заинтересованы — хотя и не в равной степени — все слои населения. В упорной и продолжительной борьбе, длившейся от шестого до четвертого столетия до Р. X., плебеи, новограждане, сумели вырвать у старограждан, патрициев, одно преимущество за другим, пока наконец не исчезли всякие юридические различия между обоими сословиями и народное собрание всех граждан не получило право издавать законы и выбирать всех должностных лиц, консулов, преторов, эдилов, которые, по окончании срока службы, вступали в сенат, фактически управлявший всеми делами государства.
Но римский народ не достиг господства в государстве, он добился только права сам выбирать своих господ. И чем больше в городе Риме получал преобладание люмпен-пролетариат, тем больше это право демократии превращалось в средство добывать пропитание, в средство, при помощи которого у кандидатов вымогали всяческие блага.
Мы уже познакомились с клиентами, которые готовы были оказывать всевозможные услуги богатым господам. Если они обладали правом голоса, то в числе этих услуг, которые клиенты могли оказать, не могло быть более важной услуги, чем голосование по желанию господина, патрона. Каждый богатый римлянин, каждая богатая семья располагала, таким образом, многочисленными голосами в собрании, которым они управляли в интересах своего клана. Несколько таких кланов богатых семей захватывали этим путем управление государством в свои руки, добивались избрания своих ставленников на высшие должности, а затем и в сенат. Демократия не могла изменить этот порядок вещей и могла лишь разве дозволить богатым плебейским семьям войти в этот круг, который, при аристократическом режиме, был доступен только патрициям.
Выборные консулы и преторы первый год своей служебной деятельности должны были проводить в Риме. На второй год каждый из них брал на себя управление какой-нибудь провинцией и старался вознаградить себя за расходы, которых стоило ему его избрание, и, сверх того, получить еще прибыль. Содержания он не получал. Должности принадлежали к «почетным». С другой стороны, надежда на прибыль, которую можно было получить в провинциях путем вымогательства и взяток, а иногда и путем простого разбоя, являлась побуждением энергично добиваться этой должности, так что различные кандидаты старались превзойти друг друга, чтобы завоевать благосклонность народа.
Чем, однако, больше выгод извлекали при продаже голосов люмпен-пролетарии из своих гражданских прав, тем сильнее становилось стремление крестьян, владевших правами гражданства, бросить свою скудную и трудную жизнь в деревне и переселиться в Рим. Это увеличивало число имеющих право голоса люмпен-пролетариев, а вместе с тем и требования, которые они предъявляли кандидатам. При Цезаре в Риме было не менее 300 000 римских граждан, которые получали даром хлеб от государства, почти так же велико должно было быть число продажных голосов. Можно себе представить, какие суммы поглощались выборами.
В 53 г. до Р. X. скупка голосов вызвала такой спрос на деньги, что ссудный процент быстро поднялся в гору, и разразился денежный кризис.
«Нобилитету (служилому дворянству) приходилось тяжко расплачиваться,— замечает Моммзен.— Гладиаторские игры стоили 720 000 сестерциев (150 000 марок). Но оно платило их охотно, потому что таким образом ставилось препятствие на пути политической карьеры для неимущих людей». И оно должно было очень часто платить, потому что каждый год происходили новые выборы. Но оно платило не из одного только честолюбия, а потому, что знало, что оно покупает таким образом разрешение на крайне выгодный грабеж провинций и что оно заключает при этом хорошую сделку.
Таким образом, «демократия», т. е. господство нескольких сот тысяч римских граждан над населением всей Римской империи с ее 50—60 миллионами жителей, являлась одним из наиболее могучих средств увеличить до самой высокой степени разграбление и расхищение провинций, заинтересовывая в этом процессе большое число участников. Не только сами наместники совершали целый ряд вымогательств, но каждый из них увозил с собой рой «друзей», помогавших ему при выборах и теперь отправлявшихся вместе с ним, чтобы под его покровительством грабить и воровать.
Мало того. На провинции был выпущен римский ростовщический капитал. Он нашел там случай развернуть все свое гибельное могущество и вырасти до таких размеров, каких он никогда еще прежде не достигал в античном мире.
4. Ростовщичество
Ростовщичество само по себе очень старо, почти так же старо, как и торговля. Его, правда, нельзя проследить до каменного века, но оно гораздо старее, чем деньги. Как только образовались различные хозяйства с определенным семейным владением, всегда могла наступить возможность, что одна семья становилась богаче скотом, землей, рабами, а другая беднела. Крестьяне, попадавшие в затруднительное положение, занимали у своих более богатых соседей хлеб или скот и брали на себя обязательство вернуть его с прибавкой или выполнить за это какую-нибудь работу — начало долгового рабства. Такие ростовщические сделки возможны и случаются при натуральном хозяйстве без посредничества денег. Крупное землевладение и ростовщичество всегда тесно связываются друг с другом, и ростовщический капитал — теперь haute finance — всегда прекрасно уживался с земельной аристократией. Поскольку мы можем проследить их историю, крупные землевладельцы в Риме были также ростовщиками, и борьба между патрициями и плебеями была не только борьбой между аристократией и демократией за политические права, не только борьбой между крупным землевладением и крестьянством за общинные поля, но и борьбой между ростовщиками и должниками.
Производительность крестьянского труда, а следовательно, и прибавочный продукт, производимый им, были настолько незначительны, что требовалась эксплуатация больших масс людей, чтобы создать для эксплуататоров крупные богатства. Пока римские аристократы могли давать в рост деньги только крестьянам области, прилегавшей к Риму, они могли их сильно угнетать, но богатства, которые они извлекали при этом, не могли быть особенно велики. Напротив, дела римских ростовщиков процветали тем больше и приносили тем больше доходов, чем больше открывался для них весь тогдашний культурный мир.
Вместе с этим наступило известное разделение труда. Отдача денег в рост соседям не была занятием, которое требовало особенного напряжения. Аристократы могли выполнять эту работу без всякого труда наряду с обработкой своих поместий и участием в государственных делах. Напротив, было очень трудно заниматься отдачей денег в рост в Испании и Сирии, в Галлии и Северной Африке и, вместе с этим, ведать еще делами такого колоссального государства. Ростовщичество поэтому все более дифференцируется от правительственных функций. Рядом со служилым дворянством, которое грабило провинции, выполняло функции полководцев и наместников и не стеснялось заниматься при этом денежными операциями, образовался особый класс ростовщиков-капиталистов, получивших особую сословную организацию, как класс «всадников». Но чем многочисленнее становился класс денежных капиталистов, которые занимались только денежными операциями, тем разнообразнее становились последние.
Главный способ грабежа провинций заключался в том, что брали на откуп сбор налогов. Бюрократии, которой можно было предоставить сбор налогов, тогда еще не было. Эта функция для целой провинции передавалась какому-нибудь римскому капиталисту, который выплачивал государству требуемую сумму «налогов и старался вознаградить себя в меру возможности. Эта налоговая система походила на ту, которая теперь еще господствует в Турции и опустошает ее провинции. Откупщик, конечно, не довольствуется тем, что ему следует. Провинциалы были предоставлены ему в жертву, и он высасывал из них все соки. При этом часто случается, что отдельные города или платящие дань цари не могут ее заплатить. В таких случаях римские капиталисты всегда были готовы ссудить им необходимые суммы, конечно, под соответствующий процент. Так, например, великий республиканец Юний Брут совершил «великолепные спекуляции, дав в долг деньги царю Каппадокийскому и городу Саламину. Последнему он ссудил деньги из 48 процентов». Это был не особенно высокий процент. Как Сальвиоли сообщает в своей книге, встречались городские займы, заключенные из 75 процентов. При экстраординарном риске процент увеличивался еще больше. Так крупный банкирский дом Рабирия при Цезаре ссудил изгнанному царю Птолемею Египетскому весь свой капитал и капитал своих друзей из 100 процентов. Правда, Рабирий обманулся на этой спекуляции: когда Птолемей опять вступил на престол, он не уплатил ни гроша и приказал бросить в тюрьму своего назойливого кредитора, смотревшего на все египетское государство как на свою собственность. Однако Рабирию удалось бежать в Рим, и Цезарь дал ему возможность приобрести новое состояние на поставках для африканской войны.
Это был другой способ наживать деньги. Подати, получаемые от покоренных провинций и стекавшиеся в римское государственное казначейство, составляли колоссальную сумму. Но вечные войны тоже стоили денег. Они превратились теперь в средство, при помощи которого в бездонные карманы римских денежных капиталистов попадали огромные суммы, часть той добычи, которая получалась от провинции, но попадала непосредственно не в их руки, а сначала в руки государства. Они брали на себя поставку всех военных припасов — средство, которое и теперь еще создает громадные состояния. Кроме того, они ссужали деньги и собственному государству, когда оно случайно попадало в затруднительное положение, а это бывало довольно часто, потому что всякие государственные паразиты предъявляли тем больше притязаний к государству, чем больше денег оно получало от провинций. Государство в этих случаях занимало большие суммы, гораздо большие, чем те, которыми владели отдельные лица. В таких случаях на помощь приходили акционерные компании, которые тогда образовались. Точно так же, как ростовщичество представляет первую форму капиталистической эксплуатации, оно образует и первую функцию акционерных компаний.
Денежные капиталисты Рима, пишет Сальвиоли, «основывали компании, соответствовавшие нашим акционерным банкам, с директорами, кассирами, агентами и т. д. При Сулле составилось общество Азианов с таким значительным капиталом, что оно могло ссудить государству 20 000 талантов (100 миллионов марок). Двенадцать лет спустя долг этот возрос до 120 000 талантов… Маленькие капиталы вкладывались в акции больших обществ, так что, по рассказам Полибия (VI, 17), весь город (Рим) участвовал в различных финансовых предприятиях, которыми руководили выдающиеся фирмы. Самые мелкие вкладчики имели свою часть в предприятиях публиканов, т. е. в откупе налогов и государственных земель, предприятиях, приносивших чрезвычайную прибыль».
Все это звучит вполне современно и доказывает, действительно, что римское общество в эпоху возникновения, христианства дошло до порога современного капитализма. И все-таки античный капитализм приводил к совершенно другим последствиям, чем современный.
Методы, которые были описаны нами, почти те же самые, при помощи которых развился современный капитализм. Это — методы, которые Маркс называет методами первоначального накопления: экспроприация крестьян, грабеж колоний, торговля рабами, торговые войны и государственные долги. Как в Новое время, так и в античном мире эти методы производили одни и те же опустошительные и разрушительные действия. Но различие между современным капитализмом и античным заключается в том, что последний сумел развить только свои разрушительные стороны, тогда как первый путем разрушения создает силы для постройки нового, высшего способа производства. Конечно, методы современного капитализма являются не менее варварскими и жестокими, чем методы античного капитализма; но он создает все-таки основы для устранения этих жестоких и разрушительных действий, тогда как античный капитализм довольствовался только разрушением.
Причину этого явления мы видели уже в предыдущей главе. Все, что современный капитализм собирает путем грабежа, насилий и вымогательств, служит только в незначительной степени для наслаждения, в большей же своей части оно идет на производство новых, более совершенных средств производства, оно способствует росту производительности человеческого труда. Античный капитализм не имел необходимых для этого условий. Поскольку он вторгался в способ производства, он сумел только заменить труд свободного крестьянина трудом раба, который во всех главных отраслях производства представлял технический регресс, уменьшение производительности общественного труда, обеднение общества.
Поскольку прибыли римских денежных капиталистов точно так же, как и добыча римских полководцев и чиновников, не служили для совершения новых ростовщических операций, следовательно, для новых грабежей, они могли быть затрачены только на наслаждения и на производство предметов наслаждения — к средствам наслаждения принадлежали не только дворцы, но и храмы,— а с другой стороны, эти прибыли, если оставить в стороне немногие рудники, могли быть употреблены на покупку земли, т. е. опять-таки ускоряли экспроприацию крестьян и замещение их рабами.
Следовательно, грабеж и опустошение провинций доставляли только денежным капиталистам Рима средства для того, чтобы еще больше усилить процесс уменьшения производительности общественного труда путем распространения рабства. Разрушение в одном месте не компенсировалось экономическим прогрессом в другом, как это, по крайней мере, иногда бывает при современном капитализме, но, напротив, это разрушение в одном месте только ускоряло упадок в другом. Так, благодаря всемирному господству Рима всеобщее обеднение античного мира со времени христианской эры наступило еще раньше, чем оно произошло бы при других условиях.
Но долго еще эти признаки экономического банкротства скрывались в ослепительном блеске собранных в Риме сокровищ: в течение нескольких десятилетий туда стеклось почти все, что создали столетия, даже тысячелетия упорного художественного труда во всех культурных странах, лежавших вокруг Средиземного моря. Гораздо яснее, чем экономическое банкротство, выступало политическое банкротство этой системы.
5. Абсолютизм
Ломая способность сопротивления всех покоренных стран и лишая их самостоятельности, Рим убивал в них политическую жизнь. Вся политическая деятельность необозримой империи концентрировалась в одном городе, Риме. Но кто являлся там носителем политической жизни? Денежные капиталисты, которые думали только о процентах; аристократы, переходившие от одного наслаждения к другому, отвыкшие от всякого регулярного труда, ненавидевшие всякое напряжение, отказывавшиеся даже от управления государством и военного дела; наконец, люмпен-пролетарии, жившие тем, что продавали свою политическую силу всякому, кто предлагал за нее большую сумму.
Вот что сообщает Светоний в своей биографии Цезаря о его раздачах после гражданских войн:
«Каждому гражданину он дал кроме десяти модиев хлеба и стольких же фунтов масла, еще 300 сестерциев, обещанных им прежде, и 100 сестерциев как проценты за промедление (следовательно, 80 марок в такое время, когда можно было прожить на 10 пфеннигов в день.— К.). Он принял также на себя (за живущих в наемных домах.— К.) уплату годичной квартирной платы — в Риме до предельной суммы в 2000 сестерциев (400 марок), а в Италии — до 500 (100 марок). К этому он присоединил пиршество (на 200 000 человек.— К.) и раздачу мяса, а после победы над Испанией еще два завтрака. Так как первый из них показался ему скудным и недостойным его щедрости, то он через пять дней устроил второй, более богатый» (Гл. 28).
Кроме того, он устраивал игры, обставляя их невероятною роскошью. Актер Децим Лаберий получил за одно только представление 500 000 сестерциев — 100 000 марок! А об Августе Светоний рассказывает:
«Он часто устраивал раздачи для народа, но не всегда в одном и том же размере, иногда по 400 (80 марок), иногда по 300 (60 марок), а порою только по 250 сестерциев (50 марок) на человека. Он при этом не пропускал даже маленьких мальчиков, хотя обыкновенно они получали что-нибудь только после одиннадцатого года. Равным образом он в годы дороговизны распределял между гражданами за незначительную цену, а иногда даром хлеб и удваивал в таких случаях денежные раздачи» (Octavius, Cap. 41).
Что пролетариат, продававший себя таким образом, возведший продажность в систему и открыто выставлявший ее напоказ, потерял всякую политическую самостоятельность, не подлежит никакому сомнению. Он служил только орудием в руках того, кто предлагал больше. Борьба за власть в государстве превратилась в состязание между несколькими разбойниками, которые были в состоянии собрать большую добычу и пользовались наибольшим кредитом у денежных капиталистов.
Влияние этого момента в значительной степени усилилось еще вследствие образования наемного войска. Армия все больше превращалась в вершительницу судеб республики. По мере того как увеличивалось число наемных солдат, все больше уменьшалась военная готовность римских граждан — или, скорее, упадок этой военной готовности вызывал рост наемничества. Все военноспособные элементы народа сосредоточивались в армии, а часть народа, стоявшая вне армии, все больше утрачивала военный дух и способность носить оружие.
Два фактора особенно сильно способствовали тому, что армия все больше становилась послушным орудием в руках полководца, который давал ей или обещал деньги и добычу, и что она все меньше руководилась политическими соображениями: это были, во-первых, рост числа не римлян, провинциалов, а под конец и иностранцев в армии, т. е. элементов, не имевших прав гражданства и потому не имевших права участия в политической жизни Рима, и, во-вторых, растущее отвращение развратной и изнеженной аристократии к военной службе. До того времени она доставляла офицеров, а теперь их место все больше занимали профессиональные офицеры, которые не были экономически так независимы, как аристократы, и поэтому проявляли мало интереса к борьбе партий в Риме, бывшей в действительности борьбой аристократических клик.
Поэтому, чем больше увеличивалось число не римлян в войске и чем больше офицеры-аристократы заменялись наемными, профессиональными, тем более готова была армия продаться тому, кто предлагал ей больше, и сделать его повелителем Рима.
Так созданы были основы цезаризма, так создавалась возможность для самого богатого человека в Риме купить республику, откупить у нее политическую власть. А с другой стороны, это являлось основанием, почему счастливый полководец, распоряжавшийся армией, стремился стать богатейшим человеком в Риме, чего он мог достигнуть самым простым способом: экспроприацией своих противников и конфискацией их имуществ.
Политическая жизнь последнего века существования республики состоит главным образом из «гражданских войн» — название ошибочное, потому что граждане не играли в них никакой роли. Это были войны не граждан, а отдельных политиков, очень часто являвшихся в одно и то же время жадными капиталистами и выдающимися полководцами, которые грабили и убивали друг друга, пока Августу не удалось, после победы над всеми своими конкурентами, основать свое продолжительное владычество.
В известной степени это удалось еще до него Цезарю, опутанному долгами аристократу-авантюристу, который вступил в союз с двумя богатейшими римскими ростовщиками, Помпеем и Крассом, чтобы завоевать государственную власть. Вот как Моммзен характеризует Красса: «Скупка поместий во время революции положила начало его богатству, но он не пренебрегал никаким промыслом. Он занимался строительным делом в Риме в огромном масштабе, хотя и осторожно; со своими вольноотпущенниками он принимал участие в самых разнообразных предприятиях, он играл роль банкира в самом Риме или вне его лично и через посредников; он одалживал деньги своим коллегам в сенате и брал на себя, за их счет, выполнение различных работ и подкуп судейских коллегий. Особенной разборчивостью в погоне за прибылью он не отличался… Он не отказывался от наследства, хотя бы завещание, в котором стояло его имя, было заведомо подделано». Не лучше был и Цезарь. Чтобы добыть деньги, все средства были для него хороши. Неоднократно уже цитированный нами Светоний изображает Цезаря, которого в наше время так превозносил Моммзен, следующим образом:
«Ни как полководец, ни как государственный деятель Цезарь не отличался бескорыстием. Как это несколько раз было засвидетельствовано, он, как проконсул в Испании, взял от союзников деньги, которые он выпросил, чтобы уплатить долги, и разграбил многие города в Лузитании, точно они были вражескими, хотя они подчинились его приказу и, сейчас же после его прибытия, открыли ему свои ворота. В Галлии он ограбил все храмы и святилища, наполненные дарами. Города он отдавал на разграбление очень часто ради добычи, а не за какое-нибудь преступление. Зато он имел золото в таком избытке, что он мог предлагать его в Италии и в провинциях по 3000 сестерциев (600 марок) за фунт и продавал его. по этой цене [1]. Во время своего первого консульства он украл из Капитолия три тысячи фунтов золота и заменил таким же количеством фунтов позолоченной меди. Союзы и царства он продавал за деньги. Так, у Птолемея (царя египетского) он забрал от своего имени и от имени Помпея почти 6000 талантов (30 миллионов марок). Позже он покрывал колоссальные расходы гражданских войн, триумфов и празднеств путем самых грубых вымогательств и разграбления храмов (Юлий Цезарь. Глава 54).
Войну с Галлией, которая была еще свободна от римского владычества и не была еще потому разграблена, Цезарь предпринял главным образом ради денег. Богатая добыча, которую он там награбил, помогла ему стать на ноги и разойтись со своим компаньоном, Помпеем, с которым он делил политическую власть. Третий компаньон, Красе, погиб в Азии во время разбойнического похода против парфян, при посредстве которого он, как говорит Аппиан, «надеялся завоевать не только много славы, но и очень много денег» [2],— таким же способом, как это, действительно, удалось Цезарю в Галлии.
После смерти Красса на пути Цезаря стоял только Помпеи, вокруг которого собрались остатки аристократии, принимавшей еще участие в политической жизни. В целом ряде походов великий Юлий справился с ними, и это опять доставило ему богатую добычу.
Рассказывают, что в своем триумфальном шествии (по окончании гражданской войны) он вез за собой 60 1/2 тысяч талантов серебра и 2822 золотые короны, которые весили 2414 фунтов. Сейчас же после триумфа он употребил эти сокровища для удовлетворения своей армии. Превысив обещанные суммы, он подарил каждому солдату по 5000 аттических драхм (свыше 4000 марок), низшим офицерам — вдвое больше, а высшим — вдвое больше, чем низшим [3]. О том, сколько он при этом случае роздал пролетариям Рима, мы уже рассказали по Светонию.
С этого времени самодержавие Цезаря уже публично не оспаривалось, и республиканцы могли протестовать только убийством. Наследники Цезаря, Антоний и Август, нанесли им последний удар.
Так римское государство стало доменом, частным владением отдельного лица, цезаря, или императора. Всякая политическая жизнь иссякла. Управление этой вотчиной стало частным делом ее владельца. Как и всякое владение, оно должно было бороться против различных притязаний. Разбойники, т. е. счастливые полководцы, имевшие за собой сильную армию, очень часто угрожали владельцу, которого иногда убивала собственная гвардия, чтобы предложить трон тому, кто обещал ей больше. Но это была такая же денежная сделка, как и все другие, которые совершались одновременно с ней, а вовсе не политический акт. С прекращением политической жизни, сначала у низших классов, а затем и у высших, развивается не только индифферентизм к государству, но и ненависть к нему и к его служителям, к его судьям, к его податным чиновникам, к его солдатам, наконец, к самому императору, которые никого уже не могут защитить, которые даже для владеющих классов стали бичом и защиты от которых приходилось искать у варваров.
В Римской всемирной империи оставалось только очень немного мест, в которых, после победы Цезаря, сохранились остатки политической жизни. Но и эти остатки были быстро искоренены преемниками Цезаря. Дольше всего сохранялась энергичная политическая жизнь в столице Палестины, в Иерусалиме. Потребовалось напряжение всех сил империи, чтобы разрушить в ней этот последний оплот политической свободы. После продолжительной и упорной осады, в 70 г. нашей эры, Иерусалим наконец был разрушен, и у иудейского народа была отнята его родина.
Примечания
1 . Обыкновенно фунт золота стоил 4000 сестерциев. Грабежи Цеза-ря понизили его стоимость на целую четверть.
2 . О гражданских войнах. ii, 3. Аппиан уверяет, что парфяне не совершили никаких враждебных действий. Следовательно, поход против них фактически был только разбойническим походом.
3 . Аппиан. О гражданских войнах. ii, 15.
Глава 3. Умственное и нравственное состояние римского общества
1. Растерянность
Мы видели уже, что эпоха, в которую возникло христианство, была временем полного разложения традиционных форм производства и государства. В связи с этим процессом мы наблюдаем и полное разложение традиционных идей и верований. Всюду развивается искание новых форм мысли, всюду возникает стремление к новым воззрениям. И в этих поисках отдельный индивидуум был предоставлен собственным силам, так как социальная поддержка, которую он прежде находил в своей общине и традиционных этических нормах, теперь совершенно исчезла. Поэтому одной из самых характерных черт нового умонастроения является его индивидуализм. Последний вовсе не означает, что индивидуум совершенно освобождается от всех общественных связей. Это — невозможная вещь. Человеческий индивидуум может жить только в обществе и посредством общества. Но индивидуализм является знамением того, что общественная зависимость, в которой индивидуум рос и которая ему казалась естественной и понятной, потеряла свою силу, что этому индивидууму теперь предстоит задача пробить себе дорогу вне этой общественной зависимости. А это он в состоянии сделать только в том случае, если он соединится в новую общественную организацию со всеми другими индивидуумами, имеющими те же нужды и те же потребности. Формы этих организаций, конечно, определяются данными условиями и не зависят от произвола этих индивидуумов. Но они не выступают по отношению к индивидууму как традиционные организации, в готовом виде, они еще должны быть созданы им в союзе с другими индивидуумами. Отсюда возникают различные ошибки и величайшие разногласия, пока наконец из борьбы различных мнений и после ряда опытов возникают новые организации, лучше всего соответствующие новым условиям. Тогда они приобретают прочное существование и становятся для после– дующих поколений таким же образцом, как и старые. В такое переходное время кажется, что не общество. определяет индивидуум, а, наоборот, индивидуум — общество, что общественные формы, задачи их и цели вполне зависят от его произвола. индивидуализм, такое индивидуальное искание новых форм мысли и новых форм общественной организации характеризует, например, эпоху либерализма, которая последовала за разложением феодализма. Новые общественные организации, которые должны были сменить старые, возникли не сейчас, и прошло известное время, пока мало-помалу новые организации рабочих и предпринимателей не стали решающими элементами капиталистического общества.
Этот процесс разложения старых общественных форм и создания новых придает первым столетиям Римской империи большое сходство с девятнадцатым столетием. Но эти два периода сходны еще в том отношении, что и тогда, и в наше время разложение старых общественных связей быстрее и резче всего совершалось в больших городах и что вся общественная жизнь все больше определялась влиянием последних.
Для крестьянина, в пору его силы и самостоятельности, общественная жизнь создавала мало поводов для размышления, так как жизнь эта была определена для него нравами и обычаями. Тем больше должен был он размышлять о природе, с которой он находился в постоянной борьбе, которая каждый день готовила ему новые неожиданности, от которой он находился в полной зависимости и с которой он так или иначе должен был справиться, если хотел существовать. Поэтому вопрос о причине естественных явлений был ему очень близок. Сначала он старался его решить очень наивным образом, путем олицетворения отдельных сил природы: по его мнению, в природе действовали различные божества. В этой постановке вопроса заключалось уже начало естествознания, которое также ставит явлениям вопрос почему? и ищет причины явлений. Как только начали понимать, что зависимость между причиной и следствием в области естественных явлений является закономерной и необходимой, что она не зависит от произвола личных божеств, дорога к естественнонаучному познанию была открыта.
Но этот шаг, конечно, не мог быть сделан крестьянами, которые находились в полной зависимости от природы. Они покорно склонялись перед силами природы и старались не покорить их путем познания, а снискать их благоволение путем молитв и жертв. Научное познание природы возможно только в городах, где человек не чувствует так непосредственно и осязательно свою зависимость от природы и где он может стать ее незаинтересованным наблюдателем. Только там возникает господствующий класс, который имел достаточный досуг для наблюдений и не поддавался соблазну тратить этот досуг на физические наслаждения, как это делал крупный землевладелец в деревне, где физическая сила и выносливость играют такую роль в производстве и где досуг и избыток производят только такие грубо чувственные удовольствия, как охота или пиры.
Естествознание возникло в городах. Но мало-помалу некоторые города разрослись до такой степени, приобрели такие большие размеры, что население их утратило сознание своей зависимости от природы, а вместе с этим и интерес к ней. Но то же самое развитие передало городам руководство духовной и экономической жизнью обширных областей. И оно же, как мы видели, уничтожило ту поддержку, которую отдельный индивидуум находил в традиционных формах общества и мысли. Оно также обостряло все классовые противоположности, разжигало все более ожесточенную классовую борьбу, которая временами заканчивалась полным переворотом во всех унаследованных отношениях. Не природа, а общество готовило теперь каждый день человеку в больших городах все новые неожиданности, ставило его ежедневно пред новыми, неслыханными задачами и изо дня в день задавало ему вопрос: что делать?
Не вопрос о причинности в природе, а вопрос о должном в обществе, не познание необходимых естественных зависимостей, а свободный, по-видимому, выбор новых общественных целей — вот что теперь главным образом интересовало людей. Место естествознания занимает этика, и последняя все более принимает форму поисков счастья, блаженства индивидуума. В эллинском мире этот процесс происходил сейчас же после персидских войн. Римский мир, как мы уже видели, в области искусства и науки являлся только плагиатором греческого мира, так как он овладел материальными и духовными сокровищами Греции не путем труда, а посредством грабежа. Римский мир познакомился с греческой философией в такое время, когда в ней интерес к этическим вопросам преобладал над интересом к познанию природы. Поэтому римская философия очень мало занималась изучением природы и с самого начала посвятила свое главное внимание этике.
В первые столетия императорской эпохи в области философского мышления господствовали две этические системы: эпикуреизм и стоицизм.
Эпикур называл философией деятельность, которая посредством понятий и доказательств создает счастливую жизнь. Этого он думал достигнуть стремлением к наслаждению, но только стремлением к разумному, прочному наслаждению, а не к чувственным мимолетным удовольствиям, которые ведут к потере здоровья и имущества, следовательно, к страданию.
Это была философия, очень подходящая классу эксплуататоров, который не мог найти для своего богатства другого применения, кроме потребления. Разумное регулирование чувственной жизни — вот в чем он нуждался. Но это учение не приносило никакого утешения тем, кто уже потерпел в жизни физическое, духовное или финансовое банкротство, бедным и нуждающимся, пресытившимся всякого рода наслаждениями до отвращения к ним. Оно не могло также удовлетворить тех, которые интересовались еще традиционными общественными формами и преследовали не только политические цели, тех патриотов, которые с бессильной скорбью смотрели на упадок государства и общества, но не могли задержать его. Всем им наслаждения этой жизни казались пустыми и суетными. Они поэтому обратились к стоицизму, который считал высшим благом не наслаждение, а добродетель и только в последней видел счастье. Материальные блага, здоровье, богатство и т. д. были с этой точки зрения так же безразличны, как материальные страдания.
Многих это в конце концов приводило к полному отречению от мира, к презрению к жизни, даже к исканию смерти. Самоубийство в императорском Риме было очень' частым явлением, одно время оно даже вошло в моду. Но замечательное явление: одновременно с исканием смерти в римском обществе развивался настоящий страх смерти. Гражданин какой-нибудь общины в классическом мире сознавал себя частью великого целого, которое переживало его, когда он умирал, и в сравнении с ним было бессмертным. Он продолжал жить в своей общине, она носила на себе следы его деятельности, он не нуждался ни в каком другом бессмертии. И действительно, у народов древности, не имевших за собою продолжительного культурного развития, мы либо совсем не находим никаких представлений о загробной жизни, либо встречаем только представления о царстве теней, вызванные потребностью объяснить появление умерших в сновидениях: жалкая жизнь, от которой очень охотно отказались бы. Известна жалоба тени Ахиллеса:
Одиссей, утешение в смерти мне дать не надейся,
Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,
Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,
Нежели здесь над бездушными, мертвыми, царствовать, мертвый [1].
Вера в существование теней, как уже мы сказали, была только наивной гипотезой, которая должна была объяснить появление мертвецов в сновидениях, она возникала не из душевной потребности.
Не то было, когда община исчезала и отдельный индивидуум оставался одиноким. У него уже не было сознания, что деятельность его продолжала жить в государстве, к которому он относился индифферентно, а часто и враждебно. И все-таки мысль о полном уничтожении была для него невыносима. Так развился страх смерти, какого в древности не знали. Появилась трусость, смерть стала ужасом, тогда как прежде она была братом сна.
Все сильнее становилась потребность в новом учении, которое бы доказывало, что индивидуум бессмертен не как бесплотная тень, а как блаженное существо. Блаженство перестали искать в земных удовольствиях, но его также не искали уже в земной добродетели, а в достижении лучшей жизни за гробом, для которой земная жизнь была только предуготовлением. Это воззрение встретило сильную опору в учении Платона, его после приняла и стоическая школа.
Платон допускал загробную жизнь в такой форме, что души, отделившиеся от тела, продолжали жить и получали награду и наказание за свои земные поступки. В 13-й главе десятой книги своей «Республики» он рассказывает об одном спартанце, павшем на войне. Когда на двенадцатый день после смерти его хотели предать сожжению, он вдруг ожил и рассказал, что его душа, после того как она вышла из тела, попала в одно чудесное место, где были трещины, которые отчасти вели на небо, а отчасти внутрь земли. Там сидели судьи, чтобы судить прибывшие души: праведные отправлялись направо, на небо, где царствовала неизъяснимая красота, а грешные — налево, в глубь земли, в какую-то подземную пропасть, где они должны были искупить свои грехи. Неисправимые злодеи попадали там в руки диких людей, пышущих огнем, которые схватывали их, заковывали и предавали различным мукам. Для других же, попавших на небо и в подземную пропасть, должна была, спустя тысячу лет, начаться новая жизнь. Памфилий, который все это видел, получил поручение все это рассказать и чудесным образом проснулся живым.
Трудно не вспомнить при этом о небе и аде, об овцах по правую сторону и о козлищах по левую, о вечном огне, уготованном в аду (Мф. 25:33, 41), и о мертвецах, которые не оживут, «доколе не окончится тысяча лет» (Откр. 20:5) и т. д. и т. д. А ведь Платон жил в четвертом столетии до Рождества Христова.
Так же христиански звучат следующие слова:
«Тело есть бремя и наказание для духа. Оно давит на дух и держит его в оковах».
И эти слова принадлежат не христианину, а воспитателю и министру Нерона, гонителя христиан, стоику Сенеке.
Вот и другое аналогичное место:
«Телом этим душа покрывается, закрашивается, заражается и отделяется от всего, что составляет ее истинную сущность. Из-за него она подвержена ошибкам. Вся ее борьба устремлена на эту давящую плоть. Она стремится туда, откуда она была послана. Там ждет ее вечный покой, там она, после всего грубого и извращенного, что она видела в этом мире, созерцает чистое и светлое».
Мы встречаем у Сенеки и другие обороты, знакомые нам из Нового завета. Так, Сенека однажды замечает: «Облекись в дух великого человека». Бруно Бауэр совершенно правильно сравнивает это выражение с тем, которое мы встречаем в Послании апостола Павла к римлянам: «Облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа» (13:14) и в Послании к галатам: «Все вы, во Христа крестившиеся, во Христа облеклись» (3:27). Из таких совпадений сделан был вывод, что Сенека позаимствовал эти выражения из христианских источников, даже что он был христианином. Но это только продукт христианской фантазии. Сенека писал раньше, чем составлены были различные части Нового завета,— стало быть, если действительно имели место заимствования, то приходится скорее принять, что христиане сделали их из широко распространенных сочинений модного тогда философа. Вполне возможно также, что обе стороны, независимо друг от друга, употребляли обороты, которые были в то время в устах всех.
Так относительно выражения «облечься во Христа» Пфлейдерер указывает, что оно ведет свое происхождение от персидского культа Митры, который в императорском Риме имел очень широкое распространение. О влиянии этого культа на христианские представления он говорит, между прочим, следующее:
«К митраистским таинствам принадлежала также святая вечеря, при которой освященный хлеб и чаша с водой или вином служили мистическими символами того, что божественная жизнь сообщалась поклонникам Митры, которые при этом празднестве являлись в звериных масках, чтобы этим изображением атрибутов бога Митры показать, что празднующие «облеклись» в своего бога, т. е. вступили с ним в тесное жизненное общение. Близкую параллель к этому мы встречаем в учении Павла о вечере господней как приобщении «телу и крови Христа» (см.:1 Кор. 10:16), в которого крестившийся «облекался» (Гал. 3:27)».
Но Сенека не является единственным философом того времени, который употреблял обороты, близкие к христианским.
Идеи, о которых мы теперь говорим, представления о бессмертии души и загробном мире, находили в эпоху начатков христианства все более многочисленных последователей. Так, например, александрийский иудей Филон, живший в начале нашего летосчисления, кончает свою первую книгу «Аллегории священных законов» следующим положением:
«Уже Гераклит сказал: «Мы живем смертью богов и умираем их жизнью». Ведь пока мы живем, душа мертва и похоронена в нашем теле, точно в могиле, и, напротив, когда мы умираем, душа живет собственной жизнью: она освобождается от зла, а труп — от жизни, связанной с душой».
Подготовка к загробной жизни казалась теперь более важным делом, чем борьба за блага земного мира. Царство божье заняло место земного царства. Но как же найти его? Прежде гражданин имел в традиции, в народной воле, в потребностях общества, три ясных и надежных критерия своей деятельности. Теперь они исчезли. Традиция превратилась в бесплотную тень, народ не проявлял больше общей воли, потребности общества для индивидуума были безразличны. Предоставленный только самому себе, индивидуум беспомощно стоял в потоке новых идей и стремлений, вливавшихся в общество. И он искал точку опоры, учения и учителей, которые научили бы его правде и мудрости жизни, которые указали бы ему верный путь в царство Божье.
Как и всегда, когда возникает новая потребность, сейчас же нашлись многочисленные люди, которые старались удовлетворить ее. Началась проповедь индивидуальной морали, нравственности, посредством которой отдельный человек, не изменяя самого общества, мог уйти от него и возвыситься над ним, стать достойным гражданином лучшего мира.
Да и что другое оставалось делать талантливым ораторам и философам? Всякая политическая деятельность прекратилась, интерес к исследованию причин явлений, к научной деятельности, совершенно ослабел. На что могла устремиться жажда деятельности ораторов и философов, если не на то, чтобы вести процессы для приобретения собственности или проповедовать презрение к ней, становиться юристами или проповедниками? И действительно, в императорскую эпоху обе эти области культивировались одинаково усердно: и по части декламаций о ничтожестве благ этого мира, и по части параграфов в защиту этих благ римляне совершили действительно нечто выдающееся. В моду все больше входило держание назидательных речей и собирание, а также фабрикация назидательных изречений и анекдотов. Евангелия в своей основе представляют также обработку такого рода собраний притч и эпизодов.
Конечно, нельзя судить об этой эпохе по ее морализирующей риторике. Новая мораль с ее презрением к миру' отвечала сильным душевным потребностям, возникавшим из очень реальных общественных условий. Но в действительности нельзя было совершенно убежать из этого мира, победа всегда почти оставалась на его стороне. Так образовалось то противоречие между этической теорией и этической практикой, которое представляет неизбежное явление для таких этических систем. Классический пример такого противоречия представляет уже несколько раз упомянутый нами Сенека. Этот благородный стоик морализировал против участия в политике и порицал Брута, который таким участием нарушил принципы стоицизма. Но тот же самый Сенека, который ставил в вину Бруту его участие в политической деятельности, участвовал вместе с Агриппиной и Нероном в их кровавых деяниях и играл при них роль сводника, чтобы оставаться министром. И он же мечет громы в своих сочинениях против богатства, жадности и страсти к наслаждениям. В 58 г. нашей эры он должен был выслушать в сенате от Суиллия обвинение в том, что он нажил свои миллионы путем ростовщичества и наследств, полученных при помощи различных происков и интриг. Согласно Дпону Кассию, восстание британцев при Нероне было отчасти вызвано тем, что Сенека навязал им заем в 10 миллионов динариев (7 миллионов марок) за высокие проценты и потом сразу потребовал его возвращения на самых жестоких условиях. Апологет бедности оставил после себя состояние в 300 миллионов сестерциев (свыше 60 миллионов марок), одно из самых больших состояний того времени.
Ввиду такого грандиозного примера действительного лицемерия на нас только очень слабо может действовать картина, нарисованная столетием позже сатириком Лукианом в его «Гермотиме», где он осмеивает философа-стоика: проповедуя презрения к деньгам и наслаждениям, этот стоик уверяет, что его учение воспитывает благородное бесстрастие во всех случайностях жизни и в то же время привлекает к суду своих учеников, если они не платят ему условленное вознаграждение, напивается на пирах и горячится в споре с противником до такой степени, что запускает ему в голову серебряную чашу.
Нравственные проповеди в императорскую эпоху вошли в большую моду. Но тогда искали не только новые нравственные учения, на которые могли бы опереться несамостоятельные, беспомощные умы, потерявшие вместе с общей политической деятельностью и традициями всякую точку опоры, не менее сильно чувствовалась потребность и в личной поддержке. Уже Эпикур сказал: «Мы должны отыскать себе благородного мужа, которого мы имели бы всегда пред своими глазами, чтобы жить, точно он всегда смотрит на нас, и поступать, точно он видит все наши поступки». Сенека цитирует это место и продолжает: «Мы нуждаемся в хранителе и воспитателе. Множество грехов отпадает, если рядом с колеблющимся стоит свидетель его поступков. Дух должен иметь кого-нибудь, к кому он относится с благоговением, которое освящает его самого. Уже одна мысль о таких хранителях имеет регулирующую и исправляющую силу. Это — страх, образец и правило, без которых нельзя опять привести в порядок то, что было нарушено».
Так приучались выбирать себе какого-нибудь умершего великого человека как святого заступника. Но обыкновенно шли еще дальше и подчиняли свой образ жизни контролю еще живущих людей, проповедников-моралистов, которые претендовали на то, что их возвышенная мораль делает их выше остальных людей. Уже стоики заявляли, что философ свободен от заблуждений и ошибок. Рядом с лицемерием и внешней святостью развивается теперь также фарисейское высокомерие проповедников-моралистов — все качества, совершенно чуждые классической древности. Они возникли только в эпоху социального разложения и необходимо выступали на первый план, чем больше в философии наука вытеснялась этикой или чем больше исследование мира заменялось выставлением требований к отдельной личности.
Для каждого класса находились свои проповедники, которые смело брали на себя задачу поднять людей до высокого нравственного совершенства, выставляя как образец свою собственную возвышенную личность. Пролетариям предлагали свои услуги в особенности философы из школы киников, последователи знаменитого Диогена: они проповедовали на улицах, жили милостыней и видели блаженство в грязи и отсутствии потребностей, что избавляло их от всякого труда, который они ненавидели и презирали как тяжкий грех. Христос и его апостолы также изображаются как нищенствующие уличные проповедники. О труде нет ни одного слова во всех евангелиях. В этом пункте, несмотря на все их противоречия, они согласны друг с другом.
Знатные люди имели своих домашних моралистов, которые большей частью принадлежали к стоической школе. Бауэр пишет:
«Как и многие другие знатные люди со времени Сципионов, Август имел в Арее, стоике из Александрии, своего собственного философа. К нему же обратилась и Ливия, чтобы найти у него утешение после смерти ее сына Друза. Август имел его в своей свите, когда он, после сражения при Акциуме, вступил в Александрию: в своей речи, в которой Август объявил александрийцам о прощении их за поддержку Антония, он указал на Арея как на один из мотивов своей милости. Такие же духовные вожди заботились в других дворцах и домах об удовлетворении духовных потребностей великих мира сего. Провозвестники новой теории, они после гражданских войн стали для римлян практическими руководителями, духовными начальниками, утешителями в несчастиях, исповедниками. Они провожали жертвы царского произвола на смерть и давали им последнее утешение. Кан Юлий, который принял свой смертный приговор от Калигулы с благодарностью и умер спокойно и хладнокровно, получил последнее напутствие от своего философа. Тразеа, вместе с своим зятем Гельвидием, пригласил также киника Деметрия, своего домашнего духовника, в комнату, где он открыл себе жилы, и, в муках медленной смерти, не спускал с него глаз до последнего вздоха».
Мы видим, таким образом, как уже до возникновения христианства на сцену выступают исповедники, как в силу новых условий, а не вследствие проповеди одного человека зарождается в европейских странах новый исторический фактор, духовная иерархия. Жрецы, конечно, имелись в Греции и Риме с давних пор. Но они пользовались в государстве небольшим влиянием. Только в эпоху Римской империи возникают в европейских странах условия для образования иерархии, как она была известна еще в ранней древности некоторым странам Востока. Зарождается духовенство, священническое сословие, как новый повелитель людей. Во внешней святости и высокомерии многих своих членов оно развивает черты, которые отличают поповство и с тех пор до сегодняшнего дня возбуждают к нему ненависть всех сильных элементов общества, не нуждающихся в этой опеке.
Уже Платон доказывал, что государство будет управляться как следует только тогда, когда им будут управлять философы и остальные граждане не будут вмешиваться в дела. И мечта его начала исполняться — правда, в такой форме, которая вряд ли ему особенно понравилась бы.
Но и эти проповедники-моралисты и исповедники не вполне еще удовлетворяли слабое поколение того времени. Государство охвачено было процессом неудержимого разложения. Все громче стучались варвары у ворот Римской империи, терзаемой кровавыми распрями ее полководцев. Росла нищета масс, уменьшалось население. Римское общество видело гибель перед своими глазами. Но тогдашнее поколение слишком опустилось, слишком болело духом и телом, было слишком трусливо и безвольно, слишком сильно чувствовало разлад с собой и со всем окружающим, чтобы сделать энергичную попытку освободиться от этих невыносимых условий. Оно потеряло веру в себя; и единственная поддержка, охранявшая его от полного отчаяния, была надежда на помощь высшей власти, на помощь спасителя. Этого спасителя вначале видели в цезарях. В эпоху Августа циркулировало пророчество Сивиллинных книг, обещавшее спасителя в ближайшем будущем. В Августе видели князя мира, который после гражданских войн приведет римское государство к новой эпохе блеска и благосостояния, «когда на земле воцарится мир, а в людях благоволение». Но цезари не принесли с собой ни прочного мира, ни экономического или нравственного расцвета, несмотря на все доверие, которое питали к их божественной силе. А это доверие было очень велико.
Их действительно причислили к богам — раньше еще, чем возникло учение об очеловечении бога, принято было учение об обожествлении человека, хотя второй процесс был, очевидно, гораздо более трудным, чем первый. Там, где потухла всякая политическая жизнь, глава государства поднимается так высоко над остальным населением, что он противостоит последнему, точно сверхчеловек, так как он один соединяет, по-видимому, всю силу и власть общества и управляет им по своему произволу. С другой стороны, в древности представляли себе богов в очень человеческих формах. И скачок от сверхчеловека к богу не был поэтому слишком велик. Азиатские и египетские греки эпохи упадка уже за несколько лет до Р. X. начали смотреть на своих деспотов, как на богов или сыновей богов. Но и греческие философы были также предметом подобного почитания. О Платоне уже при его жизни возникла легенда, упоминаемая в надгробной речи его племянника Спевзиппа, что мать его Периктиона зачала его не от своего супруга, а от Аполлона. Когда эллинизированные области стали римскими провинциями, они перенесли свое богопочитание царей и философов на римских наместников. Но только Юлий Цезарь первым осмелился потребовать от римлян того, что ему уже предлагали продажные греки, богопочитания. Он хвастался своим божественным происхождением. Его прародительницей была сама Венера, как это после было подробно доказано Вергилием, придворным поэтом его племянника, Августа, в длинной героической поэме «Энеида».
Когда Цезарь после гражданской войны вернулся в Рим победоносным триумфатором, там решили «воздвигнуть ему, как богу, несколько храмов, и, между прочим, один храм ему вместе с богиней милосердия, где он был изображен стоящим рядом с этой богиней» [2]. При помощи этого хитрого маневра хотели апеллировать к его милосердию. После его смерти «божественный Юлий решением сената и народа был формально принят в число римских божеств. И это случилось, говорит Светоний, не только внешним образом, путем принятия простого решения, но и по внутреннему убеждению народа. Ведь во время игр, которые устроил в честь его наследник его Август, сейчас же после обоготворения Цезаря, в течение семи дней подряд, на небе блестела комета, которая всходила ежедневно в одиннадцатом часу дня (между пятью и шестью часами вечера). Народ думал, что это душа вознесшегося на небо Цезаря. Поэтому его всегда изображают со звездой на голове» (гл. 89).
Со времени Августа каждый император после смерти обязательно причислялся к сонму богов. В восточных частях империи он получал при апофеозе греческое имя Сотер, т. е. Спаситель.
Но такие апофеозы не ограничивались одним только императором. Они распространялись также на его родственников и любимцев. Адриан влюбился в красивого греческого юношу Антиноя, который, как мягко и нежно выражается Герцберг в своей «Истории Римской империи», был «любимцем императора во всех отношениях». Когда его фаворит утонул в Ниле, Адриан сейчас же, во внимание ко всем его заслугам, возвел его в боги, построил на месте несчастья великолепный город, названный Антинополем, и роскошный храм для этого странного святого. Культ Антиноя очень быстро распространился по всей империи, а в Афинах были даже учреждены в честь его торжественные игры и жертвоприношения.
Впрочем, Светоний пишет об Августе: «Хотя он знал, что даже проконсулам воздвигали храмы, он отказывался принимать эту честь в провинции, если храм не был посвящен ему вместе с городом Римом. В самом Риме он решительно отказывался от этой чести» (гл. 52).
Август был еще скромен. Третий император из династии Юлиев, Гай, с шутливым прозвищем Калигула (Сапожок), уже при жизни своей заставил почитать себя не только как полубога, но и как настоящего бога и сам глубоко был убежден в своей божественности.
«Точно так же, как те, кто несет обязанность охранять овец и быков, сами не являются ни овцами, ни быками, а принадлежат к высшей породе, так и те, кто поставлены, как властители над людьми, не могут быть такими же людьми, как все другие, и потому суть боги».
В действительности именно овечья природа людей создает божественность их повелителей. А эта овечья природа в эпоху римских императоров была в высшей степени развита. Поэтому богопочитание императоров и их фаворитов принималось так же всерьез, как еще и теперь некоторые люди принимают всерьез пожалование ленточки в петлицу и приписывают ему чудесные последствия. Конечно, в таком богопочитании немалую роль играл тогда сервилизм — в этом отношении эпоха Римской империи до сих пор еще не превзойдена. Но наряду с сервилизмом играло большую роль и легковерие.
2. Легковерие
Легковерие также было результатом новых условий. С первых же ступеней своего развития человек крайне заинтересован в том, чтобы внимательно наблюдать природу, отдавать себе отчет в ее явлениях и точно устанавливать ряд зависимостей между причиной и следствием. От этого зависит все его существование. Где ему это не удается, он легко гибнет.
Все его поступки основаны на опыте, показывающем, что определенные причины вызывают определенные последствия, что брошенный камень, которым он попадает в птицу, убивает ее, что мясо этой птицы насыщает его, что трение одного куска дерева о другой вызывает огонь, что огонь греет, но в то же время сжигает дерево и т. д.
На основании своих собственных действий, подтвержденных таким опытом, он обсуждает различные явления в природе, не имеющие личного характера. Он видит в них также следствия действий отдельных личностей, одаренных сверхчеловеческими силами различных божеств. Но на первых порах они играют не роль чародеев, а источников обычного, естественного хода вещей — дуновения ветров, морских течений и волн, разрушительной силы молнии, а также некоторых причуд человека, как глупых, так и умных. Боги, как известно, ослепляют тех, кого они хотят погубить. Вызывание к жизни всех этих явлений и составляет главную функцию богов в наивных природных верованиях.
Привлекательность этих верований основывается на их естественности, внимательном наблюдении явлений и людей, которые и теперь еще делают, например, гомеровские поэмы несравненными произведениями искусства.
Это внимательное наблюдение и постоянное исследование причин различных явлений в мире достигли еще большего совершенства, когда образовались города, а в городах, как мы видели, развилась натурфилософия. Городские наблюдатели могли теперь открыть безличные процессы в природе, крайне простые, но в то же время совершающиеся так регулярно, что их легко можно было признать необходимыми, находящимися вне произвола, связанного с понятием личных божеств. Наблюдение движения светил прежде всего должно было вызвать понятие закономерности и необходимости. Вместе с астрономией развивается естествознание. Понятия необходимости и закономерности переносятся на всю природу, всюду начинают искать необходимые, закономерные зависимости. Основой служит при этом регулярно повторяющийся ^ опыт.
Но все это меняется, когда, по изложенным уже нами причинам, интерес к научному исследованию природы ослабевает и сменяется интересом к этике. Человеческий ум перестает теперь останавливать свое внимание на простых движениях, как, например, движение светил, которые могут служить для него исходным пунктом; он занимается исключительно самим собою, т. е. самым сложным, изменчивым, труднее всего постигаемым явлением, которое дольше всех остальных не поддается научному познанию. В этике речь идет не о познании того, что есть и было, что уже завершилось перед нашим взором в области опыта, и опыта, регулярно повторяющегося. Она, напротив, ставит на первый план желаемое и должное для будущего, совершенно неизвестного, а потому находящегося, по-видимому, в полной зависимости от нашей свободной воли. В этой сфере мечты и желания могут разгуляться на полном просторе, в ней может царить необузданная фантазия, в ней не существует никаких границ опыта и критики. Лекки вполне справедливо замечает в своей «Истории рационализма»: «Философия Платона развивала веру (в чародейство) путем расширения сферы духовного, и мы видим поэтому, что всякая эпоха до или после начала христианской эры, в которую она пользовалась популярностью, выказывала сильную склонность к магии».
Одновременно с этим жизнь в большом городе лишает его население, которому принадлежит теперь идейное руководство, тесного общения с природой, отнимает у него необходимость и возможность наблюдать природу и понимать ее. Понятия естественного и возможного начинают шататься, и городское население теряет масштаб для оценки нелепости невозможного и неестественного или сверхъестественного.
Чем бессильнее чувствует себя индивидуум, чем тревожнее ищет он твердой точки опоры в какой-нибудь сверхчеловеческой личности, чем безнадежнее его положение, чем больше ему кажется, что спасти его может только чудо, тем скорее будет он склонен верить, что личность, к которой он прилепился как к избавителю, спасителю, может творить чудеса; мало того, он будет их требовать как доказательство, что его спаситель действительно имеет силу спасти его.
При этом легко совершается процесс приспособления к старым мифам и сказаниям, мотивы из них охотно переносятся в новые мифы. Но последние носят совершенно другой характер, чем первые. Старым богам приписывалась сверхчеловеческая сила, чтобы объяснить точно и правильно наблюдаемые действительные процессы. Теперь, наоборот, людям приписывалась сверхчеловеческая сила, чтобы дать им возможность совершать такие действия, которых никто не наблюдал, которые были совершенно невозможны. Такие чудесные явления сильная фантазия могла уже развить иногда и в древности из старых мифов, но эти чудеса не являются исходным пунктом последних. Наоборот, для новой мифологии чудо является исходным пунктом.
Одной из точек соприкосновения между старой и новой мифологией является божественное происхождение их героев. В древности люди любили возвышать своих предков и изображать человека, от которого они вели свое происхождение, сверхчеловеком, полубогом. А таким он мог быть — в духе старого мировоззрения, всюду искавшего богов,— только в том случае, если он рождался от бога. А так как эти боги, несмотря на все их сверхчеловечество, мыслились в очень даже человеческих формах, то само собой навязывалось предположение, что мать прародителя сумела внушить какому-нибудь богу нежное чувство, плодом которого явился храбрый герой.
Новая мифология точно так же принимала, что спасители мира происходят от смертных матерей, но божественных отцов. Вот что рассказывает нам, между прочим, Светоний:
«В книге Асклепиада о богинях я читаю, что Атия, мать Августа, однажды в полночь отправилась в храм на торжественное богослужение Аполлону и, в ожидании других женщин, уснула в своих носилках. Вдруг к ней быстро подползла змея и так же быстро скрылась. При пробуждении ей показалось, что муж ее оплодотворил ее, и она поэтому омылась. На ее теле, однако, показалось пятно, представлявшее змею. Так как его нельзя было удалить, то она с тех пор больше не показывалась в публичных банях. На десятом месяце она родила Августа, которого по этой причине считают «сыном Аполлона» (Octavius, гл. 94).
Любовная связь с богом у римских дам считалась столь же возможной, сколь и почетной. Иосиф Флавий рассказывает следующую историю из времен Тиберия. В Риме жила тогда матрона Паулина, красота которой была так же велика, как ее добродетель. В нее смертельно влюбился богатый всадник Деций Мунд, но был отвергнут. Ему помогла одна старая рабыня. Она узнала, что прекрасная Паулина — горячая поклонница богини Исиды, и основала на этом свой план. За 50 000 драхм она подкупила жрецов богини, которые сообщили Паулине, что бог Анубис требует ее к себе. Паулина сильно возрадовалась и хвалилась своим подругам, что Анубис оказал ей такую честь. Она сообщила также своему мужу, что она приглашена Анубисом разделить с ним ложе. Муж охотно согласился, потому что он знал рассудительность своей жены. Она пошла тогда в храм. Когда она поужинала и настало время сна, жрец потушил все огни и запер дверь. Мунд, который уже спрятан был в храме, подошел тогда к Паулине и не заставил себя просить. Всю ночь она была в его воле, так как она думала, что это Анубис. Когда Мунд удовлетворил свою страсть, он утром ушел, прежде чем в храм явились жрецы, а Паулина вернулась к мужу, рассказала ему, что у нее был бог Анубис, и с гордостью сообщила также своим подругам. Но благородный всадник Деций Мунд дошел в своем бесстыдстве до того, что чрез несколько дней на улице посмеялся над Паулиной за то, что она отдалась ему даром. Упавшая так внезапно с неба поклонница Анубиса страшно рассердилась и пожаловалась Тиберию, который приказал распять жрецов Исиды, разрушить ее храм и изгнать Мунда (Иосиф Флавий, Antiqu jud., XVIII, 3).
Эта история получает пикантный привкус в особенности потому еще, что она у Флавия следует непосредственно за тем местом, где воспевается хвала чудотворцу Иисусу. На это давно уже обратили внимание благочестивые комментаторы, приведшие в связь оба места. Они усмотрели в этом скрытую насмешку злостного еврея над девственностью святой Марии и легковерностью ее жениха Иосифа. Такая насмешка, однако, плохо рифмовалась бы с признанием чудес Христа. В действительности насмешка над святою девой и ее кротко примиряющимся со своею судьбою женихом оказалась совсем ненамеренной, так как Флавий не имел ни малейшего представления о чудесах христовых и соответствующее место является попросту позднейшею христианскою вставкой, доказывающей только бессмыслие фальсификатора, не нашедшего для нее более подходящего места…
Быть сыном Бога тогда составляло отличительную черту всякого спасителя, был ли он цезарем или уличным проповедником. И такой же отличительной чертой было умение творить чудеса, которые придумывались в обоих случаях по одному и тому же шаблону. Так, Тацит, которого трудно назвать не знающим меры писателем, рассказывает о Веспасиане, что он в Александрии совершил много чудес, показывавших благоволение неба к императору. Между прочим, он омочил одному слепому глаза слюной, и тот прозрел. Точно так же он наступил на парализованную руку одного больного и вылечил его таким путем.
От языческих императоров способность творить чудеса перешла к христианским монархам. Французские короли обладали удивительным даром исцелять в день своего коронования, путем прикосновения руки, золотуху и зоб. Еще в 1825 г. эти чудеса были сотворены, по установленной программе, при короновании последнего из Бурбонов, Карла X.
Такие исцеления часто приводятся в евангелиях. Верующий Мэриваль думает, что чудеса Веспасиана сотворены по христианскому образцу — взгляд маловероятный, если принять во внимание, как мало было известно христианство в эпоху Веспасиана. Бруно Бауэр в своей книге о «Христе и цезарях», напротив, заявляет: «Я порадую современных теологов известием, что позднейший автор четвертого евангелия и следовавший за ним редактор первоначального оригинала Евангелия от Марка заимствовали указание на исцеление слюной из сочинения Тацита» (Ин. 9:6, Мк. 7:33).
По нашему мнению, нет никакой необходимости допускать и это заимствование. Каждая эпоха, верующая в чудеса, имеет также свои представления о том, как происходят эти чудеса. Как в эпоху умирающего средневековья все принимали, что договор с чертом должен быть непременно подписан горячей кровью, и два писателя могли одинаково писать об этом, не списывая один у другого, так и во время Веспасиана и позже слюна являлась обыкновенным средством при чудесных исцелениях. И нет ничего удивительного, что как трезвый биограф светского спасителя на троне цезарей, так и мечтательный биограф спасителя на троне тысячелетнего царства одинаково могли приписать личностям, которых они желали возвеличить, такие исцеления, даже не зная друг о друге. Тацит, наверное, не выдумал сам этой черты, а нашел эту легенду уже готовой.
Но не только цезари творили тогда чудеса, это делали и многие другие современники их. Рассказы о чудесах были тогда таким обыкновенным явлением, что они в конце концов перестали возбуждать особенное внимание. Даже из евангелий видно, что чудеса и знамения не производили тогда такого глубокого впечатления, которое они должны были бы оказать по нашим представлениям. Так, например, чудесное насыщение пяти тысяч должно было бороться с маловерием даже учеников Иисуса. Многочисленные чудеса творят также и апостолы и ученики Иисуса. Люди были тогда так легковерны, что христиане не сомневались в истинности чудес, творимых людьми, которых они считали шарлатанами. Они только приписывали эти чудеса дьяволу и злым силам.
Чудеса были тогда так же многочисленны, как грибы после дождя, каждый основатель новой религиозной секты или философской школы творил их, чтобы таким путем получить признание. Вспомним, например, неопифагорейца Аполлония Тианского, современника Нерона.
Уже самое его рождение чудесно. Когда мать его была беременна, ей явился бог Протей, мудрец, которого никто не мог схватить, она же спросила его без всякого страха: «Кого я рожу?» И он ответил: «Меня». Молодой Аполлоний подрастает, становится чудом мудрости и проповедует чистую, нравственную жизнь, затем раздает свое имущество друзьям и родственникам и отправляется в путешествие как странствующий философ. Но еще больше, чем отсутствием потребностей и нравственностью, он импонирует своими чудесами. Они очень часто поразительно похожи на христианские. Так, о его пребывании в Риме рассказывается следующее событие:
«Одна девица умерла в день своей свадьбы, по крайней мере все считали ее мертвой. Жених с плачем следовал за носилками, и весь Рим оплакивал невесту вместе с ним, потому что она принадлежала к знатному дому. Когда Аполлоний встретил траурную процессию, он сказал: «Поставьте носилки, я остановлю ваши слезы». Так как он спросил имя невесты, то все думали, что он хочет сказать обычную надгробную речь. Но он прикоснулся к мертвой, сказал несколько непонятных слов и пробудил ее от видимой смерти. Она заговорила и вернулась в отцовский дом».
Затем, согласно легенде, Аполлоний смело поднимает свой голос против тиранов, против Нерона и Домициана, и, когда последний приказывает его схватить, он без всякого труда разрывает свои оковы, но не бежит, а спокойно ждет в темнице суда над собою, держит затем длинную защитительную речь и таинственным образом исчезает из зала суда в Риме, чтобы через несколько часов очутиться в Дикеархии около Неаполя, куда боги переносят его с быстротой курьерского поезда.
В особенности развит был у него дар прорицания, который был тогда неизбежным атрибутом спасителей, и, кроме того, дар дальновидения. Когда Домициан был убит в своем дворце в Риме, Аполлоний видел это событие в Эфесе так хорошо, как будто он при нем присутствовал, и сейчас же рассказал об этом эфесянам. Беспроволочный телеграф, в сравнении с которым телеграф Маркони является жалкой игрушкой! Свою карьеру кончил он таким образом, что исчез в храме, двери которого сами раскрылись пред ним и сейчас же захлопнулись за ним. «Изнутри слышали только пение молодых дев, которое звучало так, точно они приглашали его вознестись на небо: «приди из тьмы земной, приди в свет небесный, приди"».
Тело его не было найдено… Стало быть, и этот спаситель тоже вознесся на небо.
Между последователями Иисуса и Аполлония скоро возгорелась борьба. При Диоклетиане один из его наместников, Гиероклес, написал книгу против христиан, в которой он доказывал, что чудеса Иисуса не могут идти в сравнение с чудесами Аполлония и, кроме того, засвидетельствованы менее убедительно. Ему возражал Евсевий Кесарийский в особом полемическом сочинении, в котором он не выражает никаких сомнений в действительности чудес Аполлония, но старается дискредитировать их, называя их не делами Бога, а чародейством, делом злых демонов.
Следовательно, даже в тех случаях, когда необходимо было подвергнуть чудеса критике, в подлинности их нисколько не сомневались.
И это легковерие росло по мере того, как общество приходило в упадок, испытующий научный дух все больше слабел и уступал место моральным проповедям. Но вместе с легковерием росла и страсть к чудесам. Они перестали производить впечатление, если слишком часто повторялись. Приходилось наконец пускать в ход все более сильные средства, чтобы получился необходимый эффект. Мы уже раньше видели, как легко проследить этот процесс в различных евангелиях, на примере воскресения мертвых, которое в ранних евангелиях совершается при более простых условиях, чем в позднейших.
Евангелие от Иоанна присоединяет ко всем старым чудесам, рассказанным в ранних евангелиях, еще превращение воды в вино на свадьбе в Кане Галилейской; больной, которого исцеляет Иисус, у Иоанна болен уже 38 лет, слепой, которого он сделал зрячим, слеп от рождения. Таким образом, чудеса все больше усиливаются.
В особенности странное впечатление производят чудеса, творимые в так называемых Деяниях апостола Петра. В своем состязании с волхвом Симоном он возвращает к жизни соленую сельдь.
С другой стороны, для людей того времени в чудеса и знамения произвольного вмешательства в естественный порядок вещей превращались самые обыкновенные события, не только выздоровление и смерть, победы и поражения, но и самые обыкновенные забавы, как скачки. Фридлендер сообщает: «Когда в Газе во время скачек, на которых состязались лошади ревностного христианина и ревностного язычника, «Христос победил Марнаса», то многие язычники приняли крещение».
Но не всегда вполне естественное событие, рассматриваемое как чудо, допускало такое определенное толкование. «Во время войны Марка Аврелия против квадов от 173 до 174 г. римское войско однажды в палящий знойный день, изнемогая от жажды, было окружено превосходившим его численностью неприятельским войском, и ему угрожала опасность полного уничтожения. Вдруг небо покрылось густыми облаками, и на землю пролился обильный дождь, тогда как страшная гроза причинила во вражеском лагере опустошение и беспорядок. Римляне были спасены, и победа склонилась на их сторону. Это событие произвело могущественное впечатление, оно, согласно тогдашнему обычаю, было увековечено в ряде картин. Все считали его чудом, о котором вспоминали и в позднейшие века и на которое одинаково ссылались как язычники, так и христиане как на доказательство истинности их учения… Большинство, по-видимому, приписывало это чудо молитве императора, обращенной к Юпитеру, но другие утверждали, что оно вызвано было искусством находившегося в свите императора египетского чародея Арнуфиса, который вызвал ливень путем заклинания богов, а именно Гермеса. Согласно же рассказу христианского современника, чудо было вызвано молитвами христианских солдат в двенадцатом (мелитенском) легионе. Об этом событии, как всем известном, рассказывает Тертуллиан, ссылающийся при этом на письмо Марка Аврелия».
Это письмо, конечно, было поддельным. Подделками тогдашнее время было так же богато, как чудесами. Потребность в чуде и легковерие буквально провоцировали подделки.
Страсть к чудесному и легковерие принимали все большие размеры, пока наконец в эпоху крайнего упадка, в четвертом и пятом столетиях, монахи не начали творить чудеса, которые совершенно затмевают чудеса, рассказанные в евангелиях.
«Верующая эпоха,— писал Гиббон,— давала себя легко убедить, что малейшего каприза какого-нибудь египетского или сирийского монаха достаточно было, чтобы остановить действие вечных законов Вселенной. Любимцы неба исцеляли самые застарелые болезни путем одного прикосновения, слова или послания и изгоняли самых упрямых Демонов из душ или тел одержимых ими. Они спокойно приближались или даже давали приказания львам и змеям пустыни, вливали новую жизнь в иссохший пень, заставляли железо плавать на поверхности воды, переплывали на спине крокодила через Нил и искали прохладу в пылающей печи». Прекрасную картину умственного состояния той эпохи, в которую возникало христианство, представляет характеристика Плотина, самого знаменитого неоплатоника третьего столетия нашей эры, даваемая Шлоссером в его «Всемирной истории».
«Плотин, родившийся в 205 г. в Ликополе в Египте и умерший в 270 г. в Кампании, в течение одиннадцати лет был ярым последователем Аммония, но затем так углубился в размышления о божественной и человеческой природе, что, перестав удовлетворяться египетско-греческим тайным учением своего предшественника и учителя, потянулся к персидской и индийской премудрости и присоединился к войску младшего Гордиана, чтобы совершить с ним поход в Персию… Позже Плотин переехал в Рим, где он хорошо использовал для своих целей господствовавшую тогда склонность к восточной мистике и в течение двадцати пяти лет, почти до самой своей смерти, играл роль пророка. Император Галлиен и его жена были такими ревностными последователями его учения, что они, как рассказывают, имели даже намерение основать в одном из городов Италии философское государство, согласно принципам Плотина. Такое же горячее сочувствие Плотин встретил и в самых влиятельных семьях римского гражданства; наиболее выдающиеся люди в городе стали его горячими приверженцами и приняли его учение как евангелие.
Ни в чем не находили себе такое яркое выражение умственный и нравственный маразм римского общества и господствовавшая тогда склонность к мечтательности, монашеской морали, к сверхъестественному и пророческому, как именно в впечатлении, которое производил Плотин, и в уважении, которым пользовалось его учение, несмотря на всю его непонятность.
Средства, которыми пользовались Плотин и его ученики для распространения новой мудрости, были те же самые, при помощи которых в конце восемнадцатого столетия во Франции Месмер и Калиостро приобретали последователей среди выродившихся аристократов, а розенкрейцеры, вызыватели духов и пр. привлекали на свою сторону набожного прусского короля. Плотин занимался магией, вызывал духов и не брезгал даже таким занятием, как указывание, по просьбам своих знакомых, виновников маленьких краж.
В пророческом же духе написаны были все его сочинения; по свидетельству самого знаменитого своего ученика, он писал свои мнимые вдохновения, не удостаивая их после даже взглядом или не трудясь даже исправлять описки. Шедевры древних греков, конечно, не возникали таким образом. Ни в сочинениях, ни в устных проповедях этого человека, требовавшего от всех искавших философского познания как необходимого условия самоотречения или высвобождения из естественных условий мышления и чувствования, мы не находим малейших следов обычной человеческой логики или того, что называется методом.
Чтобы дать представление о характере и влиянии его учения, достаточно сделать несколько замечаний о содержании его сочинений. Жизнь с людьми и среди людей он считает греховной и извращенной, истинная мудрость и блаженство заключаются, по его мнению, в полном отделении от чувственного мира, в созерцании, в мрачном замкнутом углублении в самого себя и в постижении высшего… К этой теории жизни, подкапывающей основы всякой деятельности, представляющей насмешку над всяким опытом и человеческими отношениями, к теории, относящейся к тому же ко всем инакомыслящим с крайним презрением, присоединяется чисто теоретическое, основанное на фантастических представлениях созерцание природы и ее законов. Аристотель основывал свои идеи о природе на опыте, наблюдении и математике; у Плотина мы не встречаем ни малейшего следа всего этого. Он считался бого-вдохновенным философом, был уверен, что может все постичь путем внутреннего самоуглубления, вещего чувства, что он не нуждается ни в каких ступенях, чтобы постичь познания. Крылья его носили его над землей и чрез все небесные пространства.
Плотин имел трех учеников, которые изложили в более доступной форме и распространили его учение дальше как апостолы. Это — Ерений, Амелий и Порфирий. Все три были одарены выдающимся талантом, и Лонгин, отрицавший всякую мудрость, враждебную жизни и здравому смыслу, называет последних двух единственными философами того времени, сочинения которых можно читать.
Как плохо, однако, обстояло дело с их любовью к истине, лучше всего показывает биография Плотина, написанная Порфирием. Порфирий рассказывает о своем учителе самые нелепые истории, а так как он был слишком умен, чтобы верить в них, то он должен был выдумать их намеренно и сознательно, чтобы привлечь внимание к оракульским изречениям Плотина».
3. Лживость
Лживость является необходимым дополнением страсти к чудесному и легковерию. Мы до сих пор приводили примеры, где рассказчики сообщают чудеса об умерших. Но было также немало людей, которые сами рассказывали о себе величайшие чудеса, как Апион Александрийский, враг иудеев и, как говорит Моммзен, «пустозвон, как называл его Тиберий, полный трескучих слов и еще более трескучей лжи, нахальнейший всезнайка, бесконечно самонадеянный, хорошо знакомый если не с людьми, то с их недостатками, он был знаменит, как ритор и демагог, всегда находчивый, остроумный, бесстыдный и безусловно лояльный».
Лояльными, т. е. сервильными, эти люди были всегда. Наш лояльный шарлатан был достаточно нагл, чтобы вызвать Гомера из подземного царства с целью спросить его, откуда он происходит. Он уверял, что дух поэта действительно явился ему и ответил на его вопрос, но обязал его никому не сообщать об этом!
Еще грубее было шарлатанство Александра Авонотихита (родился в 105 г., умер 175 г. после Р. X.), который совершал свои фокусы при помощи самых грубых средств, например, зарезанных животных и пустых идолов, со спрятанными в них людьми. Его оракул давал ответы за плату не больше одной марки. Лукиан оценивал его годичный доход в 60 000 марок.
Через посредство консула Рутилиана Александру удалось приобрести влияние даже на «философа» Марка Аврелия. Шарлатан умер семидесяти лет, богатый и окруженный почетом. Статуя, которую ему воздвигли, продолжала прорицать и после его смерти.
Следующее событие также является хорошо инсценированным шарлатанством.
«Дион Кассий рассказывает,— писал Фридлендер,— что в 220 г. после Р. X. один дух, который, по его собственному признанию, был духом Александра Великого и носил его образ и одежду, с свитой в 400 человек, одетых, как вакханты, прошел от Дуная до Босфора, где исчез. Нигде власти его не осмелились остановить, и всюду ему давали ночлег и пропитание на публичный счет».
При виде таких подвигов наши герои четвертого измерения и более материальный кепеникский капитан могут только спрятаться от стыда! Но не только шарлатаны и фокусники упражнялись в сознательной лжи и обмане, этим занимались также серьезные мыслители и люди, имевшие честные намерения.
Историография классической древности никогда не отличалась чрезмерно строгой критикой. Она не была еще наукой в строгом смысле этого слова, она служила не исследованию законов развития общества, а преследовала педагогические или политические цели. Она хотела поучать читателя или доказать ему правильность политических тенденций, которые разделял автор. Великие подвиги предков должны были действовать на потомков возвышающим образом и подвинуть их на такие же подвиги — в этом отношении исторические сочинения были только отзвуком героических поэм. Но последующие поколения должны были также научиться из опыта своих предков, что следует делать и чего не следует делать. Нетрудно понять, что иной историк, особенно когда цели назидания и воодушевления стояли на первом плане, был не особенно строг в выборе и критике своих источников и позволял себе, в интересах художественного впечатления, пополнять имевшиеся пробелы при помощи собственной фантазии. В особенности каждый историк считал себя вправе свободно придумывать речи, которые он вкладывал в уста своих действующих лиц. Однако классические историки никогда не позволяли себе сознательно и намеренно изображать неверно деятельность людей, о которых они повествовали. Они должны были избегать этого тем больше, что деятельность, о которой они рассказывали, была публичной, политической, так что сведения их могли быть точно проверены.
Но с упадком классического общества изменилась и задача историографии. Люди перестали искать политического поучения, политика становилась для них все более безразличным делом, она все больше внушала им отвращение. Не примеров мужества и преданности отечеству требовали они теперь от истории, а развлечения, нового возбуждения для притуплённых нервов, сплетен и сенсаций, чудесных подвигов. При таких условиях большая или меньшая точность не имела особенного значения. К тому же проверка фактов становилась все труднее, так как теперь на первый план выступали события частного характера, события, которые теперь разыгрывались не на широкой публичной арене. Историография все больше разлагалась и превращалась, с одной стороны, в скандальную хронику, а с другой — в сказки Мюнхгаузена. В греческой литературе это новое направление в историографии намечается со времени Александра Великого, о жизни которого Онезикрит написал книгу, полную лжи и преувеличений. А от лжи к подделке один только шаг. Его сделал Эвгемер, который в третьем столетии привез из Индии надписи, выдаваемые им за стародревние, но в действительности сфабрикованные им самим.
Но этот чудесный метод нашел применение не в одной только историографии. Мы видели уже, как в философии все больше слабел интерес к этому миру и становился все сильнее интерес к потустороннему. Но как мог философ убедить своих учеников, что его представления о загробном мире не являются только продуктом его фантазии? Самое простое средство заключалось, очевидно, в том, чтобы найти свидетеля, явившегося из той страны, из которой не возвращался еще ни один странник, и мог поэтому рассказать об ее устройстве. Этим средством не брезговал даже Платон, как мы видели из примера со спартанцем, который мы уже привели раньше.
К указанным причинам присоединялось еще то обстоятельство, что с уменьшением интереса к естественным наукам и с вытеснением их этикой исчезал также критический дух, который проверяет правильность всякого положения при помощи фактического опыта, что беспомощность отдельных личностей все больше возрастала, что усиливалась потребность отыскать себе поддержку в великом человеке. Не фактические доказательства, а авторитеты приобретали теперь решающее значение для людей, и тот, кто хотел произвести на них впечатление, должен был стараться иметь на своей стороне авторитеты. А если их не было, тогда оставалось только corriger la fortune, помочь фортуне, и сфабриковать самому необходимые авторитеты. С такого рода авторитетами мы уже прежде познакомились в лице Даниила и Пифагора, к числу их принадлежали также Иисус, апостолы, Моисей, сивиллы и т. д.
При этом не всегда давали себе труд писать под подложным именем целую книгу. Часто вполне достаточно было вставить в настоящую книгу признанного авторитета место, соответствовавшее собственным тенденциям, и после ссылаться на этот авторитет. Это было тем легче сделать, что искусство книгопечатания не было еще известно. Книги циркулировали в списках, которые изготовлялись собственноручно или — если кто-нибудь был настоль ко богат, что мог себе позволить такую роскошь,— рабом. Существовали предприниматели, которые заставляли рабов заниматься списыванием книг и после продавали их с большой прибылью. При таких условиях было очень легко подделать какое-нибудь место или выпустить, если оно не нравилось, и вставить новое, в котором нуждались, в особенности если автор уже умер, а опасаться протеста в такое легковерное время не приходилось. Другие переписчики заботились уже о том, чтобы подделка сохранилась для последующих поколений.
Легче всего приходилось в этом отношении христианам. Кто бы ни были первые учителя и организаторы христианских общин, они, наверное, происходили из низших слоев народа, не умели писать и не оставили после себя никаких письменных документов. Учение их вначале передавалось и распространялось только путем устного предания. Если кто-нибудь из их последователей ссылался при возникавших словопрениях на первоначальное учение, то его трудно было уличить во лжи, в особенности если он не слишком грубо расходился с традицией. Очень скоро должны были образоваться самые различные версии слов, принадлежавших учителю и апостолам. А ввиду горячей борьбы, которая уже с самого начала кипела в среде христианских общин, все эти различные версии записывались не в целях объективной историографии, а для политических нужд и после собирались в различных евангелиях. Такие же политические цели воодушевляли и дальнейших переписчиков и перед ел ывателей и побуждали их то пропустить неудобное место, то вставить какое-нибудь новое, чтобы после иметь доказательство, что Иисус или его апостолы поддерживали тот или иной взгляд. При внимательном чтении евангелий эта полемическая тенденция выступает на каждом шагу.
Однако христиане не удовольствовались тем, что, соответственно тем или иным потребностям, искажали и исправляли текст своих собственных священных книг. Метод был слишком удобен, чтобы не использовать его с другими, «языческими» авторами, особенно когда среди христиан начало быстро увеличиваться число образованных элементов, которые придавали значение свидетельству авторов, стоявших вне христианской литературы, и таким образом было уже выгодно изготовлять для этих образованных христиан исправленные списки, которые принимались с радостью и распространялись дальше. Многие из этих подделок сохранились до сих пор. Об одной из них, о свидетельстве Иосифа Флавия об Иисусе, мы уже упоминали. Ближайший писатель, который наряду с Тацитом и как его современник упоминает о христианах,— это Плиний Младший, который в качестве пропретора Вифинии (вероятно, от 111 до 113 г.) написал о них Траяну письмо, дошедшее до нас в собрании его писем. Он спрашивает, что ему делать с христианами своей провинции: он слышит о них только хорошее, а между тем из-за них пустуют все храмы. Этот взгляд на безвредность христиан плохо гармонирует со взглядом его друга Тацита, подчеркивающего их «ненависть ко всему роду человеческому». Бросается в глаза также и то, что при Траяне христианство было якобы до такой степени распространено, что оно могло привести к обезлюдению всех храмов Вифинии, «которые почти совершенно опустели, в которых богослужение уже давно прекратилось и жертвенные звери которых редко находят покупателей». Можно думать, что такие факты обратили бы на себя такое же всеобщее внимание, как если бы в Берлине население подавало голоса только за социал-демократов. Должно было бы господствовать всеобщее возбуждение. Но Плиний узнает о христианах только путем доноса. В силу этих и других оснований можно думать, что это письмо представляет подделку. И в этом случае вопрос идет не о том, действительно ли подделано письмо, а в какой степени. Землер уже в 1788 г. думал, что все письмо Плиния выдумано позднее каким-то христианином для возвеличения христианства. Бруно Бауэр, напротив, думает, что письмо, правда, принадлежит Плинию, но первоначально звучало для христиан не очень лестно и поэтому было позднейшим христианским переписчиком соответственным образом «исправлено».
Еще смелее становятся фальсификации, когда во время переселения народов варвары наводнили Римскую империю. Новые властители мира были простые крестьяне, богатые, правда, крестьянской хитростью, трезвые и хорошо разбиравшиеся во всех вещах, которые они понимали. При всей своей простоте они были менее легковерны и склонны к чудесному, чем наследники античной культуры. Но умение читать и писать было для них незнакомым искусством. Последнее оставалось привилегией христианского духовенства, которое теперь одно только представляло образованный класс. Оно могло поэтому не бояться никакой критики своих фальсификаций в пользу церкви, и они стали чаще, чем когда-либо пользоваться этим. Но теперь они уже не ограничивались только областью учения, они служили не для поддержки каких-нибудь теоретических, тактических или организационных разногласий, а становились источником стяжания или юридической реабилитации произведенной экспроприации. Самыми грандиозными фальсификациями этого рода были, конечно, Константинов дар и Исидоровы декреталии. Оба документа были сфабрикованы в восьмом столетии. В первом из них Константин (306— 337) передает папам неограниченное и вечное господство над Римом, Италией и всеми странами Запада. Исидоровы декреталии представляли составленные якобы испанским епископом Исидором в начале седьмого столетия собрание церковных законов, устанавливавших неограниченное господство папы в церкви.
Именно громадное число искажений объясняет нам в немалой степени, почему история возникновения христианства и теперь еще окутана мраком. Многие из этих искажений и подделок легко установить. Некоторые были раскрыты много веков назад: так Лаврентий Балла доказал подложность Константинова дара еще в 1440 г. Но не так легко установить, имеется ли в этих подлогах и искажениях зерно истины, и потом выделить его.
Нам пришлось нарисовать печальную картину. Упадок во всех отношениях и областях, упадок экономический, политический, а вместе с тем и научный и нравственный. Античные римляне и греки видели добродетель в полном, гармоническом развитии мужества в лучшем смысле этого слова. Virtus и apexrj обозначали храбрость и постоянство, но в то же время сознание собственного достоинства, готовность жертвовать собою и бескорыстную преданность обществу. Но чем больше общество погрязало в рабстве, тем больше верховной добродетелью становился сервилизм, угодничество, из которого и вместе с которым развились прекрасные свойства, изображенные нами выше,— бегство из общества и ограничение собственным «я», трусость и отсутствие уверенности в себе, чаяние спасения при помощи цезаря или бога, а не посредством собственной силы или силы своего класса; самоунижение перед властями предержащими и поповская кичливость перед низшими; равнодушие и пресыщение жизнью и погоня за сенсацией, за чудесами; неумеренность и экстаз, лицемерие и лживость. Вот картина, которую представляет нам Рим времен империи и черты которой отражает христианство, продукт того времени…
4. Гуманность
Но — скажут нам защитники христианства — это изображение односторонне, а потому ошибочно. Совершенно верно, что христиане были только люди и не могли поэтому уйти от деградирующих влияний окружающей среды. Но это только одна сторона христианства. С другой же стороны мы находим, что оно развило мораль, которая стоит выше античной, возвышенную гуманность, бесконечное сострадание, которое одинаково распространяется на все, что носит человеческий образ, на низших и высших, на своих и чужих, на врагов и друзей, что оно отстаивает братство людей всех классов и рас. Эту нравственность нельзя объяснить из условий времени, в которое христианство зародилось; она вызывает тем большее удивление, что она проповедовалась в эпоху глубочайшего нравственного упадка. И в этом случае исторический материализм терпит фиаско, мы имеем перед собой явление, которое может быть объяснено только при помощи выдающейся личности, стоящей совершенно вне условий пространства и времени или, говоря современным жаргоном, только при помощи сверхчеловека. Так говорят наши «идеалисты».
Но что говорят нам факты? Прежде всего нам указывают на благотворительность к бедным и гуманность по отношению к рабам. Но действительно ли оба эти явления присущи христианству? Совершенно верно, что в классической древности мы слышим очень мало о благотворительности. Причина этого очень проста: благотворительность предполагает бедность как массовое явление. А идейная жизнь древности коренилась в коммунистических условиях, в общей собственности земельной общины, рода, которая обеспечивала за отдельными членами право на общие продукты и средства производства. Для милостыни при этих условиях случай представлялся очень редко.
Не надо смешивать гостеприимство с благотворительностью. Гостеприимство практиковалось в древности в самых широких размерах. Но оно представляет отношение между равными, тогда как благотворительность предполагает, наоборот, социальное неравенство. Гостеприимство приносит одинаково радость гостю и хозяину. Напротив, благотворительность возвышает того, кто дает милостыню, но унижает и оскорбляет того, кто получает ее. В отдельных крупных городах, как мы уже видели, в ходе экономического развития образовался массовый пролетариат. Но он уже имел или завоевал политическую власть и пользовался ею, чтобы обеспечить себе долю в средствах наслаждения, которые притекали к богатым и государству из рабского труда и эксплуатации провинций. Таким образом, благодаря демократии и ее политической силе эти пролетарии не нуждались в благотворительности. Последняя предполагает не только массовую бедность, но и политическое бесправие и бессилие пролетариата — все условия, которые были созданы только в императорскую эпоху. Неудивительно поэтому, что только тогда начала распространяться в римском обществе идея благотворительности. Но она ведет свое происхождение не от сверхъестественной, высшей морали христианства.
На первых порах своего господства цезари считали еще целесообразным наряду с армией покупать расположение пролетариата главного города при помощи хлеба и зрелищ. Особенно отличался в этом отношении Нерон. Но и в некоторых других городах провинций тоже старались поддерживать таким образом спокойствие в низших слоях населения.
Это продолжалось недолго. Растущее обеднение общества скоро вынудило государство ограничить свои расходы, и цезари вполне естественно начали с пролетариев, которых они уже больше не боялись. При этом известную роль играло желание устранить растущий недостаток в рабочей силе. Если раздачи хлеба прекращались, то работоспособные пролетарии должны были искать работу, поступать на службу к крупным землевладельцам в качестве колонов или наследственных арендаторов.
Но именно потребность в рабочей силе вызвала к жизни новые формы вспомоществования бедным.
В императорскую эпоху разлагаются все старые общественные организации, не только поземельная община, но и родовые организации и большие семьи. Всякий Думает только о своем «я», родственные отношения слабеют точно так же, как и политические, готовность к жертвам исчезает одинаково как по отношению к родным, так и по отношению к общине и государству. В особенности должны были страдать при новых условиях осиротевшие дети. Оставшись без родителей, они были совершенно беззащитны и не находили никого, кто заступился бы за них. Число таких беззащитных детей росло тем больше, что, при всеобщем обеднении и уменьшении готовности к жертвам, все большее число людей старалось свалить с себя бремя забот о семье. Одни достигали этого путем безбрачия, ограничиваясь проституцией, причем особенно процветала мужская, другие, не отказываясь от брака, старались воздержаться от рождения детей. То и другое средства одинаково способствовали уменьшению населения, вызывали недостаток в рабочих силах и, следовательно, ускоряли процесс пауперизации общества. Многие, имевшие детей, находили более удобным избавиться от детей, подкидывая их кому-нибудь. Эта практика приняла широкие размеры. Никакие запрещения не помогали. Таким образом становился все более жгучим вопрос о призрении осиротевших и покинутых детей, а также о помощи детям бедных людей, оставшимся у родителей. Этот вопрос занимал также очень сильно первых христиан. Поддержка сирот была их постоянной заботой. Не только сострадание, но и нужда в рабочих силах и солдатах заставляли заботиться о прокормлении сирот, подкидышей и детей пролетариев.
Уже в эпоху Августа мы встречаем направленные в эту сторону стремления, а во втором столетии нашей эры они принимают практическую форму. Императоры Нерва и Траян первые вызвали к жизни этого рода учреждения — сначала в Италии — в такой форме, что различные поместья скупались государством и отдавались в аренду или получали ссуду под залог земли. Доход в форме арендной платы или ипотечных процентов предназначался на воспитание бедных детей, в особенности сирот.
Сейчас же после вступления на престол Адриан расширил этот институт, который при Траяне был рассчитан на 5000 детей, а позднейшие императоры расширили его еще больше. Одновременно с государственной благотворительностью возникла также муниципальная. Частная благотворительность развилась еще раньше. Самое старое благотворительное учреждение, которое нам только известно, основано было при Августе. Гельвий Басила, бывший претор, завещал гражданам города Атины в Лациуме 88000 марок для выдачи хлеба, к сожалению, не указанному числу детей. В эпоху Траяна были основаны многочисленные благотворительные учреждения. Одна богатая матрона, Целия Макрина из Террацины, сын которой умер, пожертвовала тогда миллион сестерциев (свыше 200 000 марок), на проценты с которых должны были содержаться сто мальчиков и столько же девочек. Плиний Младший в своем родном городе Комуме (теперь Комо) устроил в 97 г. особый благотворительный { фонд, в который поступали годичные доходы с имения, стоившего 500 000 сестерциев; этот фонд употреблялся на прокормление бедных детей. Он основывал также школы, библиотеки и т. п.
Конечно, все эти учреждения не могли остановить процесс обезлюдения империи, который вызывался глубокими экономическими причинами и усиливался вместе с экономическим упадком. Всеобщее обеднение в конце концов отнимало все средства, которые шли на призрение детей, и вместе с банкротством государства вызывало банкротство благотворительных учреждений.
Вот что сообщает об их развитии Мюллер:
«Их существование можно проследить почти на расстоянии 180 лет. Адриан улучшил содержание детей. Антонин Пий пожертвовал для этой цели новые суммы. По этому поводу ему в 145 г. посвятили благодарственные надписи призреваемые мальчики и девочки в Купра-монтане, городе в Пиценуме, и в 161 г. дети города Сести-нума в Умбрии. О такой же деятельности Марка Аврелия свидетельствует посвящение из Фикулеи в Лациуме. В первые годы его правления это учреждение, по-видимому, достигло кульминационного пункта своего развития; начиная с этого времени оно, вследствие печального положения империи, все больше падает. Находясь всегда в затруднительном финансовом положении, вследствие постоянных войн, Марк Аврелий не только вынужден был заложить все коронные бриллианты, украшения и другие драгоценности императорского дома, но должен был, по-видимому, также заимствовать все благотворительные фонды и возложить уплату процентов на государственное казначейство. При Коммоде фиск в течение девяти лет не мог выполнять свои обязательства, а Пертинакс не был в состоянии уплатить недоимки и поэтому сложил их. Но после положение этого учреждения, кажется, снова улучшилось. Еще в конце третьего столетия мы можем указать на чиновника, заведовавшего им. Затем оно быстро падает. При Константине оно уже больше не существовало».
Растущее обеднение – могло привести к краху благотворительных учреждений, но оно не могло задержать развитие идеи благотворительности. Наоборот, она должна была развиваться вместе с ростом нищеты. Но ни в каком случае эта идея не составляет особенности одного христианства: оно разделяет ее вместе со всей эпохой, которой идея благотворительности навязана была не моральным подъемом, а экономическим упадком.
Но вместе с любовью к благотворительности, уважением к ней возникла и другая, менее привлекательная особенность: хвастовство раздаваемой милостыней. Прекрасным доказательством этого является пример только что упомянутого Плиния. О его благотворительных учреждениях мы узнаем только от него самого. Он сам описал их в сочинениях, предназначенных для публики. И когда мы видим, как Плиний выставляет напоказ свои чувства и как он удивляется собственному благородству, мы не можем согласиться, что он является примером нравственного величия «золотого века» Римской империи, ее самого счастливого времени, как выражается Грегоровиус в согласии с большинством своих коллег. Наоборот, это явление свидетельствует о тщеславном фатовстве той эпохи, представляющем прекрасной pendant к ее поповскому высокомерию и ханжескому лицемерию.
Насколько нам известно, самым резким образом отзывается о Плинии Нибур, который обвиняет его в «детском тщеславии и бесчестной угодливости».
Так же мало, как и благотворительность, является отличительной особенностью христианства и гуманность по отношению к рабам.
Прежде всего следует заметить, что христианство, по крайней мере в той его форме, в которой оно стало государственной религией, никогда не выступало против рабства принципиально. Оно нисколько не содействовало уничтожению рабства. Если в эпоху христианства прекратилась эксплуатация рабов с целью добывания денег, то это явление было вызвано причинами, которые не имеют ничего общего с какими-нибудь религиозными воззрениями. Мы уже познакомились с этими причинами. Это был упадок военного могущества Рима, вызвавший прекращение притока дешевых рабов и отнявший, таким образом, у эксплуатации рабского труда ее прибыльный характер. Напротив, рабство для удовлетворения потребности в роскоши сохранялось так же долго, как и Римская империя, и как раз одновременно с возникновением христианства в римском мире образуется новая разновидность рабов, евнухи, которые, со времени Константина, играли большую роль именно при христианских императорах. Но мы встречаем их уже при дворе Клавдия, отца Нерона.
Что касается пролетариев, то им никогда не приходила в голову мысль об уничтожении рабства. Они старались улучшить свое положение при помощи усиленного высасывания богачей и государства, но не путем собственного труда, а это возможно было только при дальнейшей эксплуатации рабов.
Характерно, что в коммунистическом государстве, которое Аристофан осмеивает в своем «Ekklesiazousai» [3], рабство продолжает существовать. Различие между имущими и обездоленными исчезает только для свободных, все делается общей собственностью, даже рабы, которые заботятся о процессе производства. Это — шутка, но она вполне соответствует античному мышлению.
Этот же ход мысли мы встречаем в маленьком сочинении об источниках аттического благосостояния, относящемся к четвертому столетию до Р. X. На него ссылается Пельман в уже цитированной нами книге.
Это сочинение требует, как выражается Пельман, «колоссального расширения государственного хозяйства для целей обмена и производства». И прежде всего государственной закупки рабов для серебряных рудников. Число этих государственных рабов должно быть увеличено в таких размерах, чтобы на каждого гражданина приходилось три раба. Тогда государство могло бы обеспечить каждому гражданину по крайней мере «минимум существования».
Профессор Пельман думает, что это хитроумное предложение характерно для «коллективистического радикализма» и «демократического социализма», который добивается огосударствления всех средств производства в интересах пролетариата. В действительности же оно характеризует только своеобразную особенность античного пролетариата и его заинтересованность в сохранении рабства. Что же касается понимания его Пельманом, то оно характеризует вообще идейную беспомощность буржуазной науки, для которой всякое огосударствление собственности, хотя бы это была собственность на людей, есть «коллективизм», всякое мероприятие в пользу пролетариата есть «демократический социализм» — безразлично, принадлежит ли этот пролетариат к эксплуататорам или эксплуатируемым.
И только тем обстоятельством, что пролетариат был заинтересован в сохранении рабства, мы можем объяснить, что даже в своей революционной практике римский пролетариат никогда не выступал принципиальным противником собственности на людей. Но зато и рабы были при случае готовы оказать помощь при подавлении восстания пролетариев. Именно рабы, под предводительством аристократов, нанесли смертельный удар пролетарскому движению Гая Гракха. А через пятьдесят лет римские пролетарии под начальством Марка Красса разбили рабов, восставших под предводительством Спартака.
Но если никто не думал серьезно о всеобщем уничтожении рабства, то это не значит еще, что обращение с рабами сохраняло свои старые формы. Мы должны признать, что в христианстве замечается сильное смягчение взглядов на рабство, признание человеческих прав рабов, и оно стоит в резкой противоположности к низкому положению рабов в начале Римской империи, когда жизнь рабов отдана была на произвол господина, имевшего право на любую жестокость.
Против такого обращения с рабами христианство протестовало очень решительно. Но этим еще не сказано, что оно выступало в этом случае против духа своего времени, что оно было одиноко в своем выступлении в пользу рабов.
Какой класс считал своим неотъемлемым правом жестокое обращение с рабами и право убивать их? Конечно, богатые землевладельцы, аристократия.
Но демократия, плебс, не имевший рабов, не был в такой степени заинтересован, как рабовладельцы, в защите права жестокого обращения с рабами. Правда, пока мелкое крестьянство, которое тоже имело рабов, преобладало в составе римского народа или пока сохранялись традиции этого сословия, римский народ не торопился выступить на защиту рабов.
Мало-помалу, однако, подготовлялся переворот во взглядах на рабство, но не вследствие облагорожения нравов, а вследствие изменения в составе римского пролетариата. Число коренных свободных римлян, и в особенности крестьян, в его рядах становилось все меньше, напротив, число отпущенных на волю рабов, вступавших в состав римского гражданства, выросло в огромных размерах, так что в императорскую эпоху они составляли уже большинство римского населения. Причины, побуждавшие отпускать рабов на волю, были различны. Многие, умиравшие бездетными, что очень часто случалось в то время, когда старались освободиться от тягостей семейной жизни, в силу ли каприза или по доброте души своей, оставляли завещания, которыми рабы их отпускались на свободу сейчас же после смерти господ. Многие еще при жизни своей освобождали того или другого раба в награду за его заслуги или из тщеславия, потому что тот, кто отпускал на волю много рабов, считался богатым. Многим рабам даровалась свобода из политического расчета, так как вольноотпущенный оставался в зависимости от своего господина как его клиент, но получал политические права. Он, следовательно, увеличивал политическое влияние своего господина. Наконец, рабам дозволялось делать сбережения и на сбереженную сумму выкупаться на волю. Некоторые рабовладельцы сделали из этого прибыльное занятие, в особенности когда рабы, которых они основательно использовали, выкупались на волю за большую сумму. Последняя дозволяла купить вместо них свежих рабов, силы которых не были еще использованы.
Чем больше увеличивалось число рабов в населении, тем больше росло число вольноотпущенных. Свободный пролетариат теперь все больше рекрутировался не из крестьян, а из рабов. И этот же пролетариат находился в политической вражде с рабовладельческой аристократией, у которой он хотел отнять ее политическую власть и привилегии, обещавшие соблазнительные экономические выгоды. Неудивительно поэтому, что в римской демократии только тогда зашевелилось чувство сострадания к рабам, когда эксцессы рабовладельцев по отношению к рабам достигли высшей степени.
К этому присоединилось еще одно обстоятельство.
Когда цезари достигли власти, их домашнее хозяйство, как хозяйство всякого знатного римлянина, управлялось рабами и вольноотпущенниками. Как бы глубоко ни могли пасть римляне, все же всякий свободнорожденный римлянин считал бы унизительным для своего достоинства поступить в личное услужение даже к самому могущественному из своих сограждан. Но двор цезарей стал теперь императорским двором, их домашние служащие стали теперь придворными императора. Рядом с административным аппаратом, унаследованным от республики, из этих придворных составлялся новый аппарат Для управления делами государства. Именно он начал все больше захватывать все действительные государственные дела и управление государством, тогда как должности, унаследованные от республиканской эпохи, все больше становились пустыми титулами, которые могли удовлетворять тщеславие, но не имели никакой действительной силы.
Рабы и вольноотпущенные при императорском дворе становились властителями мира и в силу этого, благодаря вымогательствам, хищениям и подкупам, также его наиболее удачливыми эксплуататорами. Хорошо изображает это новое положение Фридлендер в своей неоднократно уже цитированной нами истории нравов императорского Рима: «Богатства, притекавшие к ним, вследствие их выдающегося положения служили главным источником их могущества. В эпоху, когда богатства вольноотпущенников вошли в пословицу, все же только очень немногие из них могли соперничать со служившими при императорском дворе. Нарцисс имел 400 миллионов сестерциев (87 миллионов марок), вообще самое большое состояние в древности, какое нам только известно; Паллас—300 миллионов (65 1/4 миллиона марок); Каллист, Эпафродит, Дорифор и другие имели не менее колоссальные суммы. Когда император Клавдий жаловался однажды на отсутствие денег в императорской казне, в Риме говорили, что он имел бы их в избытке, если бы оба его вольноотпущенника (Нарцисс и Паллас) согласились принять его в свою компанию».
Действительно, некоторые императоры создавали себе источник дохода, заставляя богатых рабов и вольноотпущенников делиться с ними добычей, полученной путем обманов и вымогательств.
«Владея такими огромными богатствами, вольноотпущенники императора затмевали своей пышностью всю римскую знать. Им принадлежали самые великолепные дворцы в Риме. По словам Ювенала, дворец евнуха (Клавдия) Посидея затмевал своим блеском даже Капитолий,— и они в чрезвычайном изобилии были украшены самыми редкими и драгоценными вещами, какие только доставляла земля… Но вольноотпущенники императоров украшали также Рим и другие города империи великолепными и общеполезными постройками. Клеандр, вольноотпущенник Коммода, употребил часть своего колоссального состояния на постройку домов, бань и других полезных для целых городов учреждений».
Этот расцвет богатства многих рабов и вольноотпущенников казался еще более поразительным, если его сравнивали с одновременным финансовым разорением старой землевладельческой аристократии. Он представлял такое же зрелище, как теперь расцвет еврейской финансовой аристократии. И точно так же, как теперь обанкротившиеся аристократы по происхождению в глубине своего сердца ненавидят и презирают богатое еврейство и все же льстят ему, когда им это выгодно, так и римская аристократия того времени льнула к императорским рабам и вольноотпущенникам. Фридлендер говорит:
«Несмотря на всю ненависть и презрение, с которыми потомки старых знаменитых родов относились к этим людям, принадлежавшим к ненавидимым племенам, запятнанным позором рабства, в правовом отношении стоявших часто ниже свободного нищего, все же высшая аристократия окружала лестью и почетом всемогущих служителей императора.
С внешней стороны положение императорских слуг было очень скромно, они были подчинены высокоблагородным сановникам.
В действительности же отношения складывались совершенно иначе и часто превращались в свою противоположность: бесконечно презираемые «рабы» становились предметом восхваления и удивления со стороны свободных и благородных. Самые знатные люди Рима унижались перед ними, и только немногие осмеливались обращаться с ними как со слугами. Для Палласа грубыми льстецами составлена была родословная, которая вела его происхождение от его тезки, царя Аркадии, и потомок Сципионов предложил поднести ему благодарственный адрес за то, что этот потомок царского дома приносит в жертву свое древнее благородное происхождение благу государства и соглашается быть слугой императора. По предложению одного из консулов (52 г. после Р. X.) Палласу были преподнесены знаки преторского достоинства и крупный денежный дар (15 миллионов сестерциев), но он принял только первые.
Сенат после этого выразил ему в особой резолюции благодарность. Это решение было публично выставлено на бронзовой дощечке рядом с статуей Юлия Цезаря, и собственник капитала в 300 миллионов сестерциев прославлялся как образец строгого бескорыстия. Л. Вителлий, отец императора Вителлия, занимавший высокое положение, но даже тогда бывший виртуозом низкопоклонничества, поместил в число своих домашних богов золотые изображения Палласа и Нарцисса…
Но лучше всего характеризует положение этих бывших рабов то обстоятельство, что они могли брать себе в супруги дочерей самых знатных и даже находившихся в родстве с императорским домом семейств в такое время, когда аристократия очень гордилась своим древним происхождением и длинным рядом предков».
Так римские граждане, повелители мира, опустились до того, что позволили управлять собою рабам и бывшим рабам.
Что все это должно было оказать могущественное воздействие на взгляды той эпохи на рабство — не подлежит никакому сомнению. Аристократы могли ненавидеть рабов тем сильнее, чем больше они должны были унижаться перед отдельными их представителями, но народная масса проникалась почтением к рабам, а последние в свою очередь поднимали голову.
С другой стороны, сам цезаризм развился в процессе борьбы демократии, состоявшей в большинстве своем из бывших рабов, с аристократией крупных рабовладельцев. Последние, которых труднее было подкупить, чем неимущие народные массы, представляли единственных конкурентов новым цезарям в борьбе за государственную власть. Крупные рабовладельцы представляли в империи республиканскую оппозицию, поскольку еще могла быть речь о таковой. Напротив, рабы и вольноотпущенники были самой надежной опорой императоров.
Все это вело к тому, что не только в пролетариате, но и при императорском дворе и близких к нему кругах создавалось дружественное настроение по отношению к рабам, которое нашло решительное выражение как в произведениях придворных философов, так и у пролетарских уличных проповедников.
Мы не желаем теперь приводить цитаты, характеризующие это настроение, и укажем только на один замечательный факт: мягкость изверга Нерона по отношению к рабам и вольноотпущенникам. Он поэтому находился в постоянной борьбе с аристократическим сенатом, который, несмотря на все свое угодничество перед отдельными влиятельными вольноотпущенниками, требовал всегда самых строгих мер против рабов и вольноотпущенников вообще. Так, сенат требовал в 56 г., чтобы «гордость» вольноотпущенников была сломлена, чтобы бывший рабовладелец получил право опять отнять свободу у таких вольноотпущенников, которые оказались «бесполезными» для своих патронов, т. е. не оказались рабски послушными. Нерон самым решительным образом выступил против этого предложения. Он указал, какое значение приобрело сословие вольноотпущенных, из которого рекрутировались многие всадники и даже сенаторы, и напомнил старый римский принцип, в силу которого, несмотря на все различия, существующие между отдельными классами, свобода все же является общим достоянием. Нерон внес контрпредложение — не уменьшать прав вольноотпущенников и принудил трусливый сенат принять его.
Гораздо труднее было положение в 61 г. Городской префект Педаний Секунд был убит одним из своих рабов. В силу старого аристократического закона за это преступление должны были поплатиться жизнью все рабы, находившиеся в это время в доме,— в данном случае не меньше 400 человек, в том числе женщины и дети. Но общественное мнение высказалось за более мягкое наказание. Народные массы выступили решительно на защиту рабов, и казалось уже, что сенат будет также увлечен общим настроением. Но тогда выступил Гай Кассий, лидер республиканской оппозиции в сенате, потомок одного из убийц Цезаря, и в пламенной речи убеждал сенат не поддаваться страху и не давать место милосердию. Только страхом можно держать под ярмом это отродье человечества. Речь его произвела огромное впечатление, никто из сенаторов не возражал, даже Нерон побоялся выступить и счел более благоразумным молчать. Все рабы были казнены. Но когда республиканские аристократы, которым эта победа придала храбрости, внесли в сенат еще предложение, чтобы вольноотпущенники, жившие под одним кровом с осужденными рабами, были сосланы за пределы Италии, тогда Нерон заявил, что если сострадание и жалость не могут смягчить старый обычай, то строгость его не должна быть еще усилена, и ему удалось провалить это предложение. Нерон также назначил особого судью, который, как рассказывает Сенека, «должен был производить дознание о случаях жестокого обращения господ с рабами и поставить известные пределы жестокости и произволу господ, а равно их скупости при выдаче жизненных припасов». Тот же самый император ограничил размеры гладиаторских игр и зачастую не позволял, как рассказывает Светоний, убивать кого-нибудь во время этих игр. Даже осужденных преступников. Подобные же факты сообщаются о Тиберии. Они ясно показывают бесплодность морализирующей или политизирующей историографии, которая считает своей задачей суждение о людях прошлого на основании морального или политического масштаба нашего времени. Убийца матери и жены, Нерон, дарящий из милосердия жизнь рабам и преступникам, тиран, защищающий от республиканцев свободу, безумный развратник, практикующий добродетели гуманности и благотворительности еще до святых и мучеников христианства, насыщающий голодных, одевающий нагих — сравни его царскую благотворительность по отношению к римскому пролетариату,— защитник бедных и нищих,— эта историческая фигура смеется над всеми попытками мерить ее какими-либо нравственными мерками. Но если трудно и нелепо стараться определить, был ли Нерон, в сущности, хороший или дурной человек или то и другое вместе, как теперь большей частью принимают, то в такой же степени легко понять Нерона и все его деяния, симпатичные и отталкивающие, как продукт его времени и положения.
Сострадание, которое проявляли по отношению к рабам как императорский двор, так и римский пролетариат, должно было встретить сильную поддержку и в том обстоятельстве, что раб перестал быть дешевым товаром. В силу этой причины, с одной стороны, положен был конец той форме рабства, которая вызывала всегда самое жестокое мучительство,— эксплуатации рабов в целях добывания денег. Оставалась только другая форма рабства — рабство для удовлетворения потребности в роскоши, которая уже с самого начала носила обыкновенно более мягкий характер. И мягкое обращение становилось тем больше обычным правилом, чем реже и дороже становились рабы, чем крупнее была потеря, причиняемая преждевременной смертью раба, чем труднее его было заменить.
Наконец, в том же направлении действовали отвычка от военной службы, которая все больше заставляла многих горожан смотреть с отвращением на всякое кровопролитие, и, кроме того, интернационализм, учивший одинаково уважать всякого человека без различия происхождения и все более стиравший национальные различия и противоположности.
5. Интернационализм
Мы уже прежде указывали, в каких размерах развились в эпоху Римской империи мировые сношения. Сеть прекрасных дорог связывала Рим с провинциями и последние между собой. Торговый обмен между ними получил особенно сильный толчок вследствие установления внутри империи мира, который последовал за вечными войнами отдельных городов и государств друг с другом, а затем и гражданскими войнами, наполнявшими последние века существования республики. Благодаря этому в императорскую эпоху государственные морские силы могли быть употреблены на борьбу против морских разбойников: только тогда был положен конец пиратству, никогда прежде не прекращавшемуся на Средиземном море. Меры, вес и монета были теперь объединены для всей империи. Все это — факторы, которые должны были в значительной степени способствовать развитию сношений и обмена между отдельными частями империи. И эти сношения носили главным образом личный характер. Почта, по крайней мере для частных лиц и их сношений, функционировала еще плохо, и поэтому всякий, кто имел какое-нибудь дело на чужбине, вынужден был — гораздо чаще, чем теперь — делать это лично и отправляться в путешествие.
Все эти причины вызывали все более тесное сближение между народами, жившими вокруг Средиземного моря, и их различные особенности все больше стирались и исчезали. Правда, процесс этот никогда не заходил так далеко, чтобы превратить всю империю во вполне однородную массу. Всегда можно было различить две половины: западную, говорящую по-латински, романизированную, и восточную, говорящую по-гречески, эллинизованную. Когда иссякли силы и традиции всесветного римского владычества, когда Рим перестал быть столицей империи, эти обе половины быстро обособились и в политическом, и в религиозном отношении.
Но в начале императорской эпохи не было еще и речи о каком-либо покушении на единство империи. Именно тогда все больше исчезало различие между покоренными нациями и господствовавшей общиной. Чем больше опускались римляне, тем больше цезари смотрели на себя как на повелителей всей империи, на властителей Рима и провинций, а не как на повелителей провинций именем Рима. Рим, который одинаково — аристократия и плебс — кормился за счет провинций, но не был в состоянии доставлять достаточное количество солдат и чиновников для господства над провинциями, этот Рим представлял для империи цезарей элемент слабости, а не силы. То, что Рим отнимал у провинций, было потеряно также для цезарей, и без всякого вознаграждения. Таким образом, собственный интерес побудил императоров бороться с привилегированным положением Рима в империи и после совсем покончить с ним.
Права римского гражданства охотно раздавались провинциалам. Последние вступают в сенат и занимают высокие должности. Цезари впервые начали применять на практике положение о равенстве всех людей без различия происхождения: все люди в одинаковой степени были их слугами и ценились только в меру своей полезности, без различия личности, будь это сенаторы или рабы, римляне или сирийцы и галлы. Наконец в начале третьего столетия процесс слияния и нивелирования наций зашел так далеко, что Каракалла мог осмелиться даровать права римского гражданства всем провинциалам и таким образом уничтожить всякое формальное развитие между бывшими завоевателями и покоренными,— правда, после того как уже давно исчезло всякое существенное фактическое различие между ними. И открытое признание одной из самых возвышенных идей того времени, идеи, которую христианство охотно присвоило бы себе, совершено было одним из жалких императоров! И не менее жалка была причина, которая вырвала у деспота его указ: это была нужда в деньгах.
При республике римские граждане были освобождены от налогов с того времени, когда добыча, получаемая из завоеванных провинций, начала притекать в изобилии. «Эмилий Павел,— сообщает Плиний,— после победы над Персеем, передал из добычи, забранной в Македонии, 230 000 000 сестерциев в римский фиск, и с тех пор римский народ был освобожден от налогов». Но начиная с Августа финансовая нужда заставила мало-помалу обложить римских граждан новым податным бременем. «Реформа» Каракаллы превращала всех провинциалов в римских граждан, чтобы обязать их платить кроме старых налогов также налоги, лежавшие на римских гражданах, причем финансовый гений императоров не замедлил удвоить их. Зато военный бюджет был повышен на 61 миллион марок. Неудивительно, что одной этой «финансовой реформы» не хватило, и пришлось прибегнуть еще к другим, наиболее важной из которых явилась самая наглая порча и фальсификация монеты.
Но всеобщий упадок еще и другим путем благоприятствовал распространению международных стремлений и исчезанию национальных предрассудков.
Обезлюдение и деморализация росли в Риме в такой степени, что римляне, уже переставшие доставлять солдат, скоро перестали также выделять из своей среды пригодных чиновников. Этот процесс мы можем проследить на самих императорах. Первыми императорами были еще потомки древнеримских аристократических фамилий из рода Юлиев и Клавдиев. Но уже третий император из династии Юлиев, Калигула, был сумасшедшим, а вместе с Нероном римская аристократия засвидетельствовала банкротство свое в делах управления. Преемник Нерона, Гальба, принадлежал еще к римским патрициям, но за ним последовали уже Отон из знатной этрусской семьи и Вителлий, плебей из Апулии. Наконец, Веспасиан, основавший династию Флавиев, был плебей из племени сабинян. Но итальянские плебеи скоро оказались такими же развращенными и не способными к управлению, как и римские аристократы, и за жалким Домицианом, сыном Веспасиана, последовал, после короткого правления Нервы, испанец Траян. С ним начинается господство испанских императоров, которое длится почти столетие, пока и они также, в лице Коммода, не засвидетельствовали своего политического банкротства.
За испанской династией следует вместе с Септимием Севером африканско-сирийская. После убийства последнего императора этой династии Александра Севера легионы предложили корону Максимину, фракийцу готского происхождения,— предвестие той эпохи, когда Римом должны были овладеть готы. Все больше охватываются провинции процессом всеобщего разложения, все настоятельнее становится необходимость в притоке свежей, не римской крови, чтобы влить новые силы в умирающую империю, из все более отдаленных от центров цивилизации местностей приходится искать уже не только солдат, но и императоров.
Если выше мы видели, как рабы в качестве придворных чиновников господствовали над свободными людьми, то теперь мы видим, как над римлянами господствуют провинциалы, даже варвары, становящиеся императорами, существами, которым оказываются такие же почести, как богам. Не мудрено поэтому, что все расовые и классовые предрассудки языческой древности исчезали и что все больше укреплялась идея равенства.
Некоторые умы высказывали эту идею уже очень рано, прежде еще, чем изображенные нами условия сделали ее общим местом. Так, например, Цицерон писал (De offi-cns. 3, 6): «Кто утверждает, что нужно принимать во внимание только своих сограждан, а не иностранцев, тот разрывает общую связь человеческого рода, а вместе с нею уничтожает благотворительность, щедрость, доброту и справедливость». Наши идеологические историки по обыкновению смешивают, конечно, причину со следствием и в таких идеях, которые «верующие» находят в евангелиях, а «рационалисты» у языческих философов, ищут причину смягчения нравов и расширения нации до понятия человечества. Но при этом с ними всегда случается несчастье: оказывается, что во главе этих «благородных и возвышенных умов», которые совершили такую революцию в умах, шествуют выродившиеся изверги и развратники, как Тиберий, Нерон, Каракалла и ряд модных философов и шарлатанов, с которыми мы уже познакомились в лице Сенеки, Плиния Младшего, Аполлония Тианского и Плотина.
Знатные христиане сумели, впрочем, очень скоро приспособиться к этой прекрасной компании. Вот один пример: среди многих наложников и наложниц, которых содержал император Коммод (180—192 гг.),—рассказывают о гареме в 300 девушек и столько же мальчиков,— наибольшим расположением его пользовалась Марция, набожная христианка, воспитанница пресвитера римской христианской общины Гиацинта. Влияние ее было настолько сильно, что ей удалось добиться освобождения многих сосланных христиан. Постепенно ее возлюбленный надоел ей, а, может быть, при свойственной Коммоду кровожадности, она опасалась за свою жизнь. Она приняла участие в заговоре против жизни императора и взяла на себя совершение убийства: в ночь на 31 декабря 192 г. наша добрая христианка преподнесла ничего не подозревавшему любовнику отравленный напиток. Так как последний действовал недостаточно быстро, то потерявшего уже сознание Коммода придушили.
Не менее характерна история Каллиста, которому оказывала покровительство Марция.
«Этот Каллист в первом периоде своей жизни благодаря особенным способностям в области денежных операций устроил банкирскую контору. Он был сначала рабом знатного христианина, который дал ему крупную сумму, чтобы он вложил ее в свой банк. Но после того как Каллист растратил многочисленные вклады, сделанные вдовами и другими кредиторами, и очутился на краю банкротства, его господин потребовал от него отчета. Но неверный раб бежал, был после пойман и послан господином на мельницу. Освобожденный по просьбе христианских братьев, посланный префектом в сардинские рудники, он приобретает расположение Марции, влиятельной метрессы императора Коммода, и благодаря ее заступничеству получает свободу, чтобы сейчас же после этого быть выбранным в римские епископы».
Кальтгоф считает возможным, что оба евангельских рассказа о неверном домоправителе, который создавал себе друзей при помощи Маммоны (Лк. 16: 1—9), и великой грешнице, которой многие грехи прощаются, ибо она много возлюбила (Лк. 7: 36—48), были вставлены в евангелие, чтобы «дать церковную санкцию» сомнительным личностям Марции и Каллиста, игравшим такую большую роль в римской христианской общине.
Каллист не был последним епископом и папой, который обязан был своим саном блуднице. Точно так же как и убийство Коммода не было последним христианским кровавым делом. Кровожадность и жестокость многих пап и императоров со времени Константина Святого очень хорошо известны.
Таким образом, «смягчение и облагорожение нравов», замечаемые в эпоху возникновения христианства, носят довольно своеобразный характер. Кто хочет понять их ограниченность и противоречия, тот должен исследовать их экономические корни. Объяснить их прекрасными моральными максимами того времени нет никакой возможности.
И то же самое приходится сказать об интернационализме.
6. Религиозность
Развитие мировых сношений и политическое нивелирование были двумя могучими фактами возрастания интернационализма, но, несмотря на это, последний вряд ли мог бы развиться в такой степени, если бы не подвигался так быстро процесс разложения всех уз, сплачивавших старые общины в отдельности, но в то же время обособлявших их друг от друга. Организации, определявшие в древности всю жизнь индивидуума, дававшие ей опору и направление, в императорскую эпоху потеряли все свое значение и силу,— не только те из них, которые были основаны на кровных узах, как род и семья, но и те, которые покоились на территориальных узах, на совместной жизни на общей земле, как волости и общины. Вследствие этого разложения, как мы уже видели, люди, потерявшие прежнюю защиту и опору, искали себе образцы для подражания и руководителей, даже спасителей. Но этот же процесс побуждает людей создавать новые общественные организации, лучше соответствовавшие новым потребностям, чем традиционные, все больше превращавшиеся в ненужное бремя.
Уже к концу республики замечается стремление к основанию клубов и обществ преимущественно с политическими целями, но также и для целей взаимопомощи. Цезари распустили их. Ничего так не боится деспотизм, как всякой общественной организации. Сила его достигает наибольших размеров, когда государственная власть представляет единственную общественную организацию, а граждане противостоят ей как разрозненные индивидуумы.
Уже Цезарь, сообщает Светоний, «распустил все коллегии, за исключением тех, которые вели свое происхождение от глубокой древности» (Цезарь, гл. 42). Об Августе он же рассказывает:
«Некоторые фракции организовались под видом новых коллегий для разных неблаговидных целей… За исключением старых, признанных законом, Августом были распущены все коллегии».
Моммзен считает все эти распоряжения похвальными. Опытный и бессовестный заговорщик и авантюрист Цезарь кажется ему «настоящим государственным человеком», который «служил народу не награды ради и даже не для того, чтобы завоевать его любовь», а «для блага будущего и главным образом за разрешение спасти нацию и влить в ее организм новые силы». Чтобы объяснить это понимание Цезаря, необходимо вспомнить, что труд Моммзена был написан после июньской бойни (первое издание появилось в 1854 г.), когда Наполеон III многими либералами, а в особенности немецкими, считался спасителем общества и когда он ввел в моду культ цезарей.
С прекращением политической деятельности и роспуском политических обществ стремление к организации вы разилось в более невинных формах. Массами основывались различные коллегии и кассы, профессиональные и религиозные, оказывавшие помощь в случае болезни, смерти, бедности, вольные пожарные команды, а также клубы для устройства развлечений, литературные общества и т. д. Но цезаризм был так подозрителен, что едва терпел и организации этого рода, опасаясь, что они могут служить прикрытием для более опасных союзов.
В переписке между Плинием и Траяном сохранились, между прочим, письма, в которых Плиний сообщает об огромном пожаре, опустошившем Никомидию, и советует разрешить организацию вольной пожарной команды (collegium fabrorum) не больше чем из 150 человек, так как надзор за нею не будет очень труден. Но Траян считал и это опасным и отказался дать разрешение.
Из писем более позднего времени (117 и 118) мы узнаем, что даже скопища людей по поводу свадьбы или других празднеств, устраиваемых богатыми людьми, по мнению Траяна и Плиния, представляли опасность для существования государства. А Траян, по мнению наших историков, был одним из лучших императоров.
При таких условиях стремление к организации могло находить удовлетворение в устройстве тайных союзов. Раскрытие таких обществ грозило их участникам смертной казнью. Ясно, что простые развлечения или даже выгоды, имевшие значение только для отдельной личности, для ее личного благополучия, не были настолько сильными мотивами, чтобы ради них рисковать своей жизнью. Удержаться могли только такие общества, которые ставили себе цели, шедшие дальше личных выгод, общества, которые продолжали существовать даже в случае гибели отдельной личности. Но такие общества могли приобрести значение и силу, когда цели их соответствовали сильному общественному интересу или общественной потребности, классовому или всеобщему интересу, интересу, который живо затрагивает большую массу и побуждает ее наиболее энергичных и самоотверженных представителей поставить на карту свою жизнь, чтобы добиться его удовлетворения. Другими словами, в императорскую эпоху могли удержаться только такие организации, которые преследовали широкую общественную цель, высокий идеал. Не стремление к практическим выгодам, не забота об интересах минуты, а только революционный или идейный энтузиазм могли влить в организацию жизненные силы. Этот идеализм не имеет ничего общего с философcким идеализмом. Ставить широкие общественные цели можно и при помощи материалистической философии. Мало того. Только путем материалистического метода, только основываясь на опыте, на исследовании необходимых причинных связей в области нашего опыта мы можем выставить широкие общественные цели, свободные от всяких иллюзий. Но для применения этого метода в эпоху Римской империи отсутствовали все необходимые предварительные условия. Только на пути морализирующего мистицизма мог тогда индивидуум возвыситься над самим собою, поставить себе цели, которые шли дальше личных и минутных выгод, т. е. только на пути того способа мышления, который называется религиозным. Только религиозные общества могли устоять в эпоху Римской империи. Но мы составили бы себе о них совершенно ошибочное представление, если бы за религиозной формой, за морализирующим мистицизмом просмотрели их общественное содержание, жившее во всех этих соединениях и придававшее им силу: стремление вырваться из существующих печальных условий, поиск высших общественных форм, страстную жажду тесного общения и ! взаимной поддержки, охватившую беспомощных в своей изолированности людей, черпавших в этом единении для высоких целей новые силы и радости. Но эти религиозные соединения провели в обществе новую демаркационную линию как раз тогда, когда понятие национальности для народа Средиземного моря начало расширяться в понятие человечества. Чисто экономические коллегии, помогавшие индивидууму только в одном или другом отношении, не отрывали его от существующего общества и не создавали для него новой жизни. Иначе действовали религиозные общества, скрывавшие под религиозной оболочкой высокий общественный идеал. Последний находился в противоречии с существующим обществом не только в одном пункте, но и во всех отношениях. Защитники этого идеала говорили на одном языке с окружавшей их средой, а все-таки она их не понимала. На каждом шагу эти оба мира, новый и старый, сталкивались и расходились враждебно, хотя и тот и другой находились в одной и той же стране. Так возникла новая противоположность между людьми. Именно тогда, когда галлы и сирийцы, римляне и египтяне, испанцы и греки начали терять свои национальные особенности, возникла новая противоположность между верующими и неверующими, святыми и грешниками, христианами и язычниками, противоположность, которая скоро должна была провести самое глубокое разделение во всем мире. А вместе с обострением этой противоположности, вместе с энергией этой борьбы росли нетерпимость и фанатизм, необходимо связанные со всякой борьбой и вместе с ней составляющие необходимый элемент прогресса и развития, если они усиливают и укрепляют прогрессивные элементы. Между прочим, под нетерпимостью мы понимаем не насильственное противодействие пропаганде всяких неудобных мнений, а энергичное отрицание и критику чужих взглядов и такую же энергичную защиту собственных. Только трусость и лень могут быть в этом смысле терпимыми, когда речь идет о великих, общих вопросах жизни. Конечно, они находятся в процессе постоянного изменения. То, что вчера еще было вопросом жизни, сегодня становится безразличным, оно не стоит уже борьбы. И фанатизм, который вчера еще являлся в этом пункте необходимостью, превращается сегодня в причину напрасной траты сил и может поэтому оказаться в высшей степени вредным. Поэтому религиозная нетерпимость и религиозный фанатизм развивавшихся христианских сект являлись в некоторых случаях силой, толкавшей вперед общественный прогресс, пока великие общественные цели становились доступны массам, только облекаясь в религиозную оболочку, т. е. от времен Римской империи до эпохи Реформации. Но эти свойства становятся реакционными и начинают задерживать прогресс с тех пор, как религиозный способ мышления уступил место методам современного мышления и все более становится монополией отсталых классов, слоев, стран, потеряв в то же время способность создавать религиозную оболочку для новых общественных идеалов. Религиозная нетерпимость представляла совершенно новую черту в мышлении античного общества. Несмотря на всю свою национальную нетерпимость, несмотря на враждебное отношение к иностранцам, это общество, которое обращало своих врагов в рабов или убивало их, даже когда они не принимали непосредственного участия в войне как воины, в сущности, не знало религиозной нетерпимости и не питало вражды к тем, кто расходился с ним в религиозных воззрениях. Некоторые случаи, которые можно было бы рассматривать как религиозные преследования, например процесс Сократа, объясняются причинами не религиозного, а политического характера.
Только новое мировоззрение, зародившееся в эпоху Римской империи, принесло с собой религиозную нетерпимость, которая одинаково встречается как среди христиан, так и среди язычников, причем у последних она проявляется не по отношению ко всякой чужой религии, а только к той, которая в религиозной оболочке пропагандировала новый общественный идеал, стоявший в полном противоречии с существующим общественным порядком.
В остальных отношениях язычники оставались верны своей религиозной терпимости, которую они всегда практиковали. Более того, именно развитие международных связей в эпоху Римской империи приводило к интернационализму и в области религиозного культа. Чужие купцы и путешественники привозили с собою всюду своих богов. И чужие боги пользовались тогда еще большим почитанием, чем туземные, не приносившие никакой помощи, оказавшиеся совершенно бессильными. Отчаяние, являвшееся следствием всеобщего упадка, питало сомнения в силе старых богов и приводило некоторые смелые и самостоятельные умы к атеизму и скептицизму, к сомнению во всяком божестве или во всякой философии. Наоборот, колеблющиеся, более слабые, как мы уже видели, искали нового спасителя, в котором они могли бы найти защиту и опору. Одни думали найти его в цезарях, которых они обоготворяли, другие думали, что идут более надежным путем, обращаясь к богам, которые уже давно существовали, но сила которых в стране не была еще подвергнута испытанию. Так вошли в моду чужеземные культы.
Но при этой международной конкуренции богов Восток победил Запад отчасти потому, что восточные религии — в силу причин, с которыми мы еще познакомимся,— были менее наивны, были больше проникнуты глубоким философским смыслом, несли на себе более сильный отпечаток цивилизации крупных городов, отчасти же потому, что Восток в промышленном отношении стоял выше Запада.
Культурные страны Востока по своему промышленному развитию превосходили страны Запада, когда они были завоеваны и разграблены сначала македонянами, а затем римлянами. Можно было думать, что процесс международного нивелирования, начавшийся с того времени, приведет также к индустриальному нивелированию, что Запад догонит в промышленном отношении Восток. Но случилось противоположное. Мы уже видели, что с известного исторического пункта начинается всеобщий упадок античного мира как следствие отчасти вытеснения свободного труда рабским, отчасти же разграбления провинций Римом и ростовщическим капиталом. Но этот упадок совершался на Западе быстрее, чем на Востоке, так что культурное превосходство последнего начиная со второго столетия нашей эры не только не уменьшается, но, наоборот, растет в течение многих столетий, почти до 1000 г. Бедность, варварство и обезлюдение растут на Западе быстрее, чем на Востоке.
Причина этого явления лежит в промышленном превосходстве Востока и растущей эксплуатации трудящихся классов. Излишки, доставляемые последней, стекались все больше со всей империи в Рим, этот центр всех крупных эксплуататоров. Но как только накопленные там сокровища превращались в деньги, львиная доля их уплывала обратно, на Восток, так как только он производил все предметы роскоши, которых требовали крупные эксплуататоры. Он доставлял квалифицированных рабов и промышленные продукты: стекло и пурпур из Финикии, полотно и вязаные изделия из Египта, тонкие шерстяные и кожаные изделия из Малой Азии, ковры из Вавилонии. Уменьшающееся плодородие Италии превращало Египет в житницу Рима, так как благодаря разливам Нила, покрывавшего ежегодно поля Египта свежим плодородным илом, его сельское хозяйство было неистощимо.
Большая часть продуктов, доставляемых Востоком, отнималась у него насильственным путем, в форме налогов и процентов, но все же оставалась еще значительная часть, за которую нужно было платить продуктами эксплуатации Запада, все более бедневшего при этом.
А сношения с Востоком не ограничивались пределами Римской империи. Александрия богатела не только путем продажи продуктов египетской промышленности, но и путем торговли с Аравией и Индией. Из Синопа на Черном море вела торговая дорога в Китай. В своей «Естественной истории» Плиний подсчитывает, что за одни только китайские шерстяные материи, индийские драгоценности и арабские пряности империя ежегодно уплачивала 100 миллионов сестерциев (свыше 20 миллионов марок). И все это без соответственного эквивалента в товарах или налогах и процентах. Вся сумма должна была оплачиваться благородными металлами. Вместе с восточными товарами в империю проникали восточные купцы, а с последними их религиозные культы. Они соответствовали потребностям Запада, тем более что на Востоке уже раньше развились аналогичные социальные условия, хотя и не в такой безотрадной форме, как в империи. Мысль об избавлении при помощи бога, благоволение которого приобретается путем отказа от земных наслаждений, была присуща большинству тех культов, которые быстро распространялись теперь в Риме, в особенности же египетскому культу Исиды и персидскому — Митры.
«Исида, культ которой проник в Рим при Сулле и со времени Веспасиана приобрел расположение императоров, стала известной на самом далеком Западе и мало-помалу, сначала как богиня спасения и, в более узком смысле, как богиня исцеления, приобрела огромное всеобъемлющее значение. Культ ее отличался пышным ритуалом, но немалое место занимали в нем также умерщвление плоти, истязания и строгие обряды, в особенности же мистерии (таинства). Именно религиозное настроение, надежда на искупление, стремление к покаянию и надежда приобрести блаженное бессмертие путем преданности божеству способствовали воспринятию этих чужеземных культов греко-римским миром, которому оставались почти совершенно чужды эти таинственные церемонии, мечтательный экстаз, магия, самоотречение, безграничная преданность божеству, воздержание и покаяние как предварительные условия очищения и освящения. Но еще более широкое распространение, в особенности при посредстве армии, получил таинственный культ Митры, тоже с притязанием на избавление и бессмертие. Впервые он становится известен при Тиберии» (Герцберг).
Индийские верования также нашли себе доступ в Римскую империю. Так, например, известный уже нам Аполлоний Тианский совершил специальное путешествие в Индию, чтобы изучить тамошние религиозные и философские учения. О Плотине тоже рассказывают, что он отправился в Персию, чтобы ближе познакомиться с персидской и индийскою премудростью.
Все эти воззрения и культы не прошли бесследно и для христиан, искавших искупления и спасения, и оказали сильное воздействие на христианский культ и предания.
История рождения Христа, как мы ее находим у Луки, носит на себе буддистские черты. Пфлейдерер показывает, что автор евангелия не мог выдумать эту историю, несмотря на ее неисторичность: скорее всего он заимствовал ее из эпоса, дошедшего к нему каким-нибудь путем, и всего вероятнее из эпоса, общего для всех народов Передней Азии. «Эти же поэмы, иногда в поразительно сходных чертах, мы встречаем переработанными в истории детства индийского спасителя Гаутамы Будды (жившего в пятом столетии до Р. X.— К.) Он также был рожден чудесным образом царицей Майей, в непорочное тело которой вошла небесная сущность Будды. И при его рождении появились небесные духи и пели ему следующую хвалебную песнь: «Родился чудесный герой, нет ему равного. Слава мира, полный милосердия, ты распространяешь свое благоволение на все концы Вселенной. Ниспошли всем творениям радость и довольство, чтобы они стали господами самих себя и были счастливы». Мать приносит его в храм для выполнения законных обрядов, и там его находит старый пустынник Асита, которого привело туда предчувствие. Он предсказал, что дитя станет Буддой, избавителем от всех бед, проводником к свободе, свету и бессмертию… И в заключение рассказывается, как царский ребенок преуспевал в премудрости, возрастал и укреплялся духом и телом — совершенно как у Луки (2: 40, 52).
«О подраставшем отроке Гаутаме рассказываются также примеры его мудрости. Раз, по случаю праздника, родители потеряли его и после долгих поисков отец нашел его в кругу святых мужей, погруженных в благочестивое размышление, причем он советовал изумленному отцу больше помышлять о возвышенном».
В той же книге Пфлейдерер указывает еще и другие элементы, которые восприняты были христианством из других культов, как, например, из культа Митры. Мы уже приводили его указание на прообраз вечери, которая «принадлежала к таинствам митраизма».
Языческие элементы можно проследить и в учении о воскресении.
«Здесь прослеживаются также народные представления об умирающем и воскресающем боге, как они тогда господствовали в культах Адониса, Аттиса, Осириса — под различными названиями и в сопровождении различных обрядов, но по своей сущности всюду одинаковые. В главном городе Сирии Антиохии, где долгое время проповедовал Павел, главным праздником был праздник Адониса весною; сначала праздновалась смерть Адониса и, при диких жалобных криках женщин, хоронилось его изображение. Затем на следующий день (в культе Осириса — на третий, а в культе Аттиса — на четвертый день после смерти) сообщалась весть, что бог жив, он вознесся на небо и т. д.».
Но Пфлейдерер вполне основательно указывает, что христианство все эти языческие элементы не просто восприняло, а приспособило к своему единому мировоззрению. Оно не могло уже принять чужих богов. В их первоначальном образе этому мешал уже христианский монотеизм.
7. Монотеизм
Но монотеизм, вера в единого бога, также не был свойствен только христианству. И в данном случае можно проследить экономические корни, из которых выросла эта идея. Мы видели уже, как жители крупных городов уходили из-под непосредственного влияния природы, как распадались все традиционные организации, в которых отдельный индивидуум находил прежде твердую нравственную опору; как, наконец, интерес к собственному «я» становился главной задачей мышления, которое все больше переходило от исследования внешнего мира к размышлению о собственных ощущениях и потребностях. Вначале боги служили для объяснения тех явлений природы, закономерная связь которых не была известна. Такие явления были крайне многочисленны и весьма разнообразны. Для объяснения их приходилось принимать существование различных богов, мрачных и веселых, жестоких и мягких, мужских и женских. Чем больше развивалось понимание закономерных зависимостей в природе, тем более ненужными становились эти боги. Но в ходе тысячелетий они пустили слишком глубокие корни в мышлении человечества, слишком тесно переплелись с обыденными занятиями, да и познание природы имело еще слишком много пробелов, чтобы положить конец вере в богов. Все больше и больше эти боги вытеснялись из одной сферы деятельности в другую; все больше превращались они из постоянных неразлучных товарищей людей в сверхъестественные существа; из обитателей земли — в жителей надземных сфер, небес; из деятельных, энергичных работников и борцов, приводивших в движение весь мир,— в бесстрастных созерцателей. В конце концов прогресс естественных наук вытеснил бы их окончательно, если бы развитие больших городов и изображенный нами экономический упадок не вызвали отчуждения от природы и не поставили на первый план в области мышления изучение самого духа, т. е. не естественнонаучное исследование всей совокупности духовных процессов, а изучение, в котором собственный дух индивидуума становится источником всего познания о себе самом и уже таким образом открывает ключ ко всей философской премудрости, к познанию мира.
Несмотря на разнообразие движений и потребностей души, сама она мыслилась единой и нераздельной. Естественнонаучное понимание сделало бы отсюда вывод о закономерности всей психической деятельности. Но именно тогда начался процесс разложения старых нравственных основ, отразившийся в сознании людей как освобождение от всякой зависимости, как свобода воли отдельной личности. Единство человеческой психики могло быть, по-видимому, объяснено только таким путем, что человеческий дух есть часть одного и того же духа, эманацией и прообразом которого является единая, непостижимая душа в каждом отдельном человеке. И такой же непостижимой, как эта отдельная душа, является общая душа, мировая душа. Но она существует и действует во всех людях, следовательно, она вездесуща и всеведуща, от нее не могут быть скрыты самые тайные помыслы. Перевес этического интереса над естественноисторическим, из которого вытекала эта гипотеза всемирной души, придал также последней нравственный характер. Она стала вместилищем всех этических идеалов, занимавших тогда людей. Но чтобы стать таковою, она должна была быть отделена от физической природы, которая прилепляется к душе человека и затемняет ее нравственное содержание. Так развилось понятие нового божества. Последнее могло быть только единым, соответственно единству души отдельных людей, в противоположность множественности богов античного мира, соответствовавшей многообразию явлений природы вне нас. И новое божество стояло вне природы и над природой, оно уже существовало до природы, созданной именно им, в противоположность старым богам, которые сами были частью этой природы и были не старше ее.
Но в какой бы чистой и нравственной оболочке ни выступали новые духовные интересы человека, и все же совершенно игнорировать природу было нельзя. А так как одновременно с этим естествознание все больше приходило в упадок, то для объяснения природы приходилось опять прибегать к допущению сверхчеловеческих личных влияний. Но высшие существа, которые теперь вмешивались в естественный ход вещей, были уже не суверенные боги: как некогда они были подчинены мировой душе, так, по понятиям того времени, природа подчинена была Богу, а тело — духу. Они были посредниками между Богом и людьми.
Эта концепция получает еще поддержку в политическом развитии. Падение республики богов на небе совершалось параллельно с гибелью республики в Риме; Бог
становился всемогущим императором небесных сфер и так же, как и земной кесарь, имел свой придворный штат, святых и ангелов и свою республиканскую оппозицию, дьявола и его рать.
В конце концов небесная бюрократия, ангелы, была разделена на такие же классы, на какие император разделил свою земную бюрократию, и среди ангелов гордость рангом и титулом, по-видимому, была так же развита, как и среди чиновников императора.
Со времени Константина придворные и чиновники были разделены на различные ранги, из которых каждый носил особый титул. Так, среди них имеются: 1) Gloriosi, высокопревосходительные — так назывались консулы; 2) No-bilissimi, высокоблагородные — так назывались принцы крови; 3) Patricii, бароны. Кроме этих классов дворянства были еще следующие ранги высшей бюрократии: 4) II-lustres, просвещенные; 5) Spectabiles, досточтимые; 6) Clarissimi, славнейшие. Ниже их стояли: 7) Perfectis-simi, совершеннейшие; 8) Egregii, превосходительные, и 9) Comites, «тайные советники».
На такой же манер организован небесный придворный штат. Католические богословы знают это досконально. Так, например, «Dictionnaire de la Theologie catholique» (издан Вецером и Вельтом и переведен с немецкого Гошмером, Париж, 1885) в статье «Ангелы» сообщает о бесчисленных ратях ангелов и продолжает:
«В том бесконечном количестве ангелы составляют различные классы, и церковь на втором соборе в Константинополе в 553 г. высказалась против мнения Оригена, что все они по сущности своей, добродетелям, свойствам и т. д. равны между собой». Существует девять ангельских ликов, из которых каждые три составляют один чин. Это: 1) серафимы, 2) херувимы, 3) престолы, 4) власти, 5) добродетели, 6) силы, 7) начала, 8) архангелы, 9) ангелы [4]
Не подлежит никакому сомнению,— замечает католический теолог,— что простые ангелы составляют самый многочисленный класс, а серафимы — наименее многочисленный». Так ведется и на земле. Превосходительств очень мало, но простых почтальонов бесчисленное количество. Дальше сообщается следующее:
«Ангелы живут с богом в тесном и личном общении. Оно проявляется в бесконечной преданности, совершенном подчинении, исключительной любви, полном и радостном самоотречении, непоколебимой верности, ненарушимом послушании, глубоком почтении, бесконечной благодарности, в молитве, выражающейся в непрестанном славословии, постоянном возвеличении, священном воодушевлении».
Точно такого же радостного послушания требовали императоры от своих придворных и чиновников. Это был идеал византизма. Мы видим, что в создании образа Бога императорский деспотизм принимал не меньшее участие, чем философия, которая со времени Платона все более развивалась в духе монотеизма. Эта философия до такой степени соответствовала всеобщему настроению и чувству, что она быстро проникла в народное сознание. Так, уже у Плавта, представителя художественной комедии, жившего в третьем столетии до Р. X. и передававшего в своих комедиях только популярную философию того времени, мы встречаем такие места, как следующее, в котором раб просит о милости:
Но жив Господь, он знает все дела людей,
И с сыном он твоим поступит так, как ты со мной:
Воздаст за доброе он дело, но и за злодейство он воздаст. [5]
Это уже вполне христианская концепция Бога. Но этот монотеизм был еще очень наивен и легко мирился с существованием старых богов. Даже христианам, серьезно верившим в чудеса язычников, не приходило в голову сомневаться в их существовании. Но Бог монотеизма не терпел рядом с собой никакого другого бога, он хотел быть самодержцем. И если языческие боги не хотели подчиниться ему и войти в его придворный штат, то им оставалась только та роль — правда, очень сомнительного свойства,— которую играла республиканская оппозиция при первых императорах. Она заключалась в попытках сделать ту или иную пакость своему всемогущему господину и восстановить против него верноподданных, без всякой надежды низвергнуть его, а только ради того, чтобы причинить ему при случае неприятности.
Но и этот нетерпимый, уверенный в своей непобедимости монотеизм, ни на мгновение не сомневающийся в превосходстве и всемогуществе своего бога, развился уже.до возникновения христианства—правда, не среди язычников, а у иудеев, маленького своеобразного народа. Иудейство еще сильнее развило веру в спасителя и обязанность взаимной поддержки и тесного единения, удовлетворяя таким образом потребности того времени в лучшей степени, чем какая-либо другая нация или группа населения. Оно дало могучий толчок учению, выросшему из этих потребностей, и составило некоторые из наиболее важных его элементов. И только после того, как наряду с греко-римским миром времен Римской империи вообще мы познакомимся еще с иудейством в отдельности, мы сумеем проследить все корни, из которых выросло христианство.
Примечания
1 . Перевод В. А. Жуковского.
2 . Аппиан. О гражданских войнах. ii. 16.
3 . «Правление женщин».
4 . Слово «ангел» означает вестник.
5 . Плавт. Пленники. Акт 2. Сцена 2.
Следующая глава
Вернуться к оглавлению