ГлавнаяМорской архивИсследованияБиблиотека












Логин: Пароль: Регистрация |


Голосование:
?


!



Самое читаемое:



» » Репин как писатель
Репин как писатель
  • Автор: Malkin |
  • Дата: 27-08-2016 14:45 |
  • Просмотров: 3102

Репин Илья ЕфимовичКогда на склоне лет видный исторический деятель принимается писать воспоминания, естественно ожидать от него, что он, озираясь на пройденный путь, будет больше всего вспоминать о себе и о своих знаменитых трудах.

Но когда Репин впервые выступил в печати со своими записками, он, забывая о себе, очень долго вспоминал лишь о других. Из тех статей, что впо­следствии составили книгу его мемуаров, раньше всего была написана им статья о Крамском, потом о Ге, потом о Льве Толстом, потом об Антокольском, Семирадском и Стасове, потом о Серове, потом о Гаршине, потом о Куинджи.

И лишь потом — по настоянию друзей — он впер­вые заговорил о себе: написал для одного московско­го журнала статью, которая вначале была озаглавле­на так: «Из времен возникновения моей картины «Бурлаки на Волге». Но и здесь в центре воспомина­ний им поставлен другой человек — известный пей­зажист Федор Васильев, которому он и посвящает чуть не половину статьи.

«Вот энергия! — восхищается Репин, вспоминая работу Васильева над каким-то пейзажем. — Да, вот настоящий талант!.. Меня даже в жар начинает бро­сать при виде дивного молодого художника, так без­заветно увлекающегося своим творчеством, так любящего искусство! Вот откуда весь этот невероятный опыт юноши-мастера, вот где великая мудрость, зре­лость искусства!» [1]

Такими восторгами перед талантом Васильева пе­реполнена вся статья.

«Гений, «гениальный мальчик», «феноменальный юноша», — повторяет о Васильеве Репин.

С таким же энтузиазмом он говорит о Куинджи:

«Гений-изобретатель», «феномен», «чародей, счастливый радостью побед своего гения», и т. д., и т. д.

И вот репинский отзыв о Ге как об авторе «Тайной вечери»:

«Феноменальный художник», «необыкновенный талант».

И до конца своих дней не забыл он восторгов, испытанных им перед картинами всеми забытого за­холустного живописца Персанова, которые он еще мальчиком видел когда-то в Чугуеве.

«Редкий и сильный талант, — пишет он о Персанове в своих мемуарах. — Картинка Персанова — истинная жемчужинка в пейзажном искусстве...» «Дивный колорит... Нечто невиданное».

Поучительна эта редкостная способность великого мастера забывать о себе и, как бы отрешаясь от сво­ей биографии, восхищаться чужим творчеством, чу­жими талантами.

Из одного его письма к Е. Н. Званцевой (от 8 ноября 1891 года) мы знаем, что однажды, еще в восьмидесятых годах, он написал было воспоминания о своем детстве и отрочестве, но потом та же беспри­мерная скромность заставила его уничтожить напи­санное. «Сколько я сжег недавно своих воспомина­ний! — сообщает он в этом письме. — Рад, что сжег, к чему разводить этот хлам (?!)»[2].

Такое же нежелание говорить о себе проявил он и при писании новых глав «Далекого близкого».

В качестве составителя и будущего редактора этой недописанной книги я просил его, например, поведать читателям, как создавались его «Запорожцы», а он вместо этого предлагал написать воспоминания о профессоре Прахове, об архитекторе Ропоте, о художнике Ционглинском.

Но, конечно, свое преклонение перед чужими та­лантами он выражал не в одних только восторженных возгласах. Вспоминая о том или ином из своих со­временников, он вместе с каждым из них как бы сызнова переживал его жизнь, проходил с начала до конца, этап за этапом, весь его творческий путь со всеми его удачами, печалями, трудностями, и оттого эти статьи многими своими чертами сродни беллет­ристике и воспринимаются нами как повести, в кото­рых есть завязка, развязка и чисто беллетристическая сюжетная ткань.

В этом первая особенность мемуарных записок Репина: они беллетристичны — и раньше всего пото­му, что биография их главных героев представлена в динамике ее живого развития, в процессе ее со­зревания и роста.

Вот повесть о Крамском — бойце и учителе, кото­рый стал из волостных писарей первоклассным масте­ром живописи, поднял бунт против Академии худо­жеств и вывел родное искусство на демократический путь реализма. Крамской на репинских страницах весь в движении, в борьбе, это не застывшая восковая фигура паноптикума, это

 именно герой увлекатель­ной, богатой эпизодами повести.

Так же беллетристичны те главы, где появляется Федор Васильев. В них дан выразительный и яркий портрет, словно написанный репинской кистью.

Вся противоречивая сложность Васильева показа­на здесь не в какой-нибудь формуле, а опять-таки в живой динамике его речей и поступков.

Вы видите его лицо, его походку, вы слышите его задорный, юношески самоуверенный смех, он дви­жется и живет перед вами — крикливый, бесцеремон­ный до дерзости и в то же время бесконечно обая­тельный своей светлой талантливостью.

Вся повесть Репина о житье с Федором Василье­вым на Волге (когда он собирал материалы для своих «Бурлаков») показывает, каким превосходным писа­телем мог бы сделаться Репин, если бы он не отдал всех сил своей живописи.

Его рассказ о том, как он писал «Бурлаков», — это даже не повесть, это поэма о молодости, о звездном небе над просторами Волги, о радостной работе двух художников, счастливых своих дарованием. И хотя в ней немало будничных, мелкобытовых эпизодов, вся она так музыкальна, широка и мажорна, что даже эти мелочи не в силах нарушить бьющую в ней через край поэзию счастья и молодости.

И с какой драматической силой передана Репиным трагедия Ге — большого художника, изменившего жи­вому искусству во имя отвлеченной, безжизненной догмы! Репин переживает его отход от искусства как свое личное горе, заражая этим чувством и нас.

Вообще драматизация событий была излюбленным методом мемуарной беллетристики Репина. Здесь вто­рая особенность его литературного дарования. Описы­вая любой эпизод, он всегда придает ему горячую эмоциональность, сценичность. Даже приход стано­вого, требующего у Васильева паспорт, даже толкот­ня публики перед картинами Архипа Куинджи, даже появление Льва Толстого в петербургском трамвае, даже купля-продажа какого-то рысака, приведенного «батенькой» с харьковской ярмарки, — все это драма­тизировано им, словно для сцены.

Он нисколько не заботился об этом. Это выходило у него само собой. Таково было органическое свойство его пламенного и бурного мышления. Здесь сказалась в Репине та же черта, что сделала его драматургом русской живописи:   «Иван Грозный», «Царевна

Софья», «Не ждали», «Отказ от исповеди», «Арест пропагандиста в деревне» и другие — все это кульми­национные моменты трагедий и драм, нашедшие свое воплощение в искусстве. Мне не раз случалось замечать, что даже когда Репин . пересказывал только что прочитанную книгу, он невольно придавал ее фабуле сценически эффектный характер, какого она не имела. Сам того не замечая, он театрализо­вал фабулу, излагал давние события с такой темпера­ментной страстностью, словно они сызнова соверша­ются в эту минуту. Такое тяготение к драматизации событий придало большую увлекательность многим главам его «Далекого близкого»: например, «Бед­ность», «Матеря», «Ростки искусства», «Отверженных не жалеют» и пр.

Но, конечно, Репин-мемуарист никогда не достиг бы этой живой беллетристической формы, если бы он не владел труднейшим мастерством диалога.

Живописцы в своих мемуарах большей частью основываются на зрительных образах. У Репина же во всей книге сказывается не только проникновенный, наблюдательный глаз, но и тонко изощренное ухо. Это было ухо беллетриста. Необычайна была его чуткость к разнообразным интонациям человеческой речи. Все, кого изображает он в книге, — волжские рыбаки, и чугуевские мещане, и студенты Академии художеств, и Тургенев, и Стасов, и Гаршин, и Крам­ской, и Семирадский, и Лев Толстой, — много и охот­но разговаривают у него на страницах, и всякого из них Репин как записной беллетрист характеризует стилем его речи. Перелистайте, например, тот рассказ, где он вспоминает о возникновении своих «Бурлаков». Артистически переданы в этом рассказе и реплики расстриги попа, и шутовские бравады Васильева, и таинственно-бессвязная бормотня хозяина той избы, где он жил.

Излагая в своей книге один из споров Семирадского со Стасовым, он — через полвека! — воспроиз­водит этот спор на десятке страниц слово в слово и характеризует каждого спорщика его речевыми приемами.

Был ли в России другой живописец, так хорошо вооруженный для писания беллетристических книг?

Перед тем как изложить на бумаге свои воспоми­нания, Репин рассказывал их нескольким людям — мне, моей семье и нашим случайным гостям, — при­чем, говоря о каком-нибудь человеке, воспроизводил его голос, его жесты, его выражение лица. Мне и те­перь, по прошествии сорока с чем-то лет, представ­ляется, что всех их я видел своими глазами, особенно Васнецова и Шишкина, — так артистически он ими­тировал их.

И здесь я впервые увидел, как крепко связаны его писания со сказом. Многие из них уже долгое время существовали в форме вполне законченных устных «новелл», прежде чем он удосужился их записать. Многие страницы его мемуаров были рассчитаны на произнесение вслух, и, когда он писал их, он явствен­но слышал, как звучит его авторский голос. Это оп­ределяло их стиль.

Отлично умел он использовать народную речь и на всю жизнь сохранял в своей памяти многие крыла­тые фразы великорусских и украинских крестьян, подслушанные им еще в детстве, а также во время скитаний по волжским и днепровским деревням.

«— Вы не смотрите, что он еще молокосос, а ведь такое стерво — как за хлеб, так за брань: нечего го­ворить, веселая наша семейка».

Или:

«—У його в носі не пусто: у його волосся не таке: він щось зна». — «Та й дурень кашу зварить, як пшоно та сало». — «Та як чухоня гарна, та хліб мягкий, так геть таки хунтова».

Читая свои воспоминания вслух, он умело воспро­изводил интонации крестьянского говора, даже не­много утрируя их.

Не забуду, как, рассказывая (а впоследствии и чи­тая нам вслух) свою повесть о «Бурлаках на Волге», он передавал восклицание того пастуха, который це­лыми часами глядел на блестевшую крышку от ящика с красками и потом сказал о ней, расплываясь в улыб­ку, словно лакомка о вкусной еде:

«Больно гоже!»

Подражая пастуху, Илья Ефимович блаженно и сладко растягивал эти два слова и зажмуривал от удовольствия глаза.

Вообще в его статьях превосходный язык — плас­тический, свежий, выразительный и самобытный, — язык, не всегда покорный мертвым грамматическим правилам, но всегда живой и богатый оттенками.

Это тот язык, который обычно вызывал негодова­ние бездарных редакторов, стремившихся к бездуш­ной, обесцвеченной, полированной речи.

Вот наудачу несколько типично репинских строк: «Наш хозяин закосолапил, лепясь по-над забором, прямо к Маланье...».

«...Заразительным здоровым хохотом... он вербовал всю залу».

«Сколько сказок кружило у нас...».

«... Сюртучок... сидел — чудо как хорошо: известно, шили хорошие портные; уже не Доняшка культяпала спросонья».

«...Зонт мой... пропускал уже насквозь удары дождевых кулаков».

«...Уже бурлаковавшие саврасы... нахально напи­рали на меня...».

«...Полотеры... несутся морскою волною...».

О своем «Протодиаконе» Репин писал:

«Весь он — плоть и кровь, лупоглазие, зев и рев»

И вот его слова о газетных писаках:

«... Шавкали из подворотен...».

Это «шавкали» должно означать: «тявкали, как шавки». Конечно, корректоры ставили против этого слова три вопросительных знака, но он свято сохра­нял свое «шавкали».

Недаром Репин так восхищался языком Гоголя и так сочувствовал новаторскому языку Маяковского. Ему до старости была ненавистна закостенелость и мертвенность тривиально гладкого «литературного» стиля. В одном месте «Далекого близкого» он с доса­дой говорит о своем престарелом учителе:

«На общих собраниях его литературные, хорошего слога речи всех утомляли, наводили скуку...»

Сам он предпочитал писать «варварски дико», «по-скифски» и никогда не добивался так называемого «хорошего слога».

Характерно: там, где у него появляется «хороший слог», его литературная талантливость падает.

А своим «варварским слогом» он умел выражать

такие тонкие мысли и чувства, что ему могли бы по­рой позавидовать и профессиональные художники слова.

Напомню еще раз его великолепные строки о слия­нии звуковых впечатлений со зрительными в пейза­же бесконечного волжского берега:

«Это запев «Камаринской» Глинки», — думалось мне. И действительно, характер берегов Волги на рос­сийском размахе ее протяжений дает образы для всех мотивов «Камаринской», с той же разработкой дета­лей в своей оркестровке. После бесконечно плавных и заунывных линий запева вдруг выскочит дерзкий уступ с какой-нибудь корявой растительностью, разо­бьет тягучесть неволи свободным скачком, и опять тягота без конца...»

Подобных мест в этой книге много; все они свиде­тельствуют, что в литературе, как и в живописи, реа­лизм Репина был вдохновенным и страстным и нико­гда не переходил в натуралистическое копирование внешних явлений. У Репина-писателя был тот же ярко темпераментный реалистический стиль, что и у Репи­на-живописца.

Сочетание звуковых впечатлений со зрительными вообще характерно для репинского восприятия вещей. Вот, например, его изображение цветного орнамента:

«Мелкая разнообразная раскраска русской резьбы, как-то дребезжа, рассыпается во все закоулки и на­полняет зал, сливаясь с музыкой».

Словом, всякий, кто примется читать книгу Репина «Далекое близкое», с первых же страниц убедится, что у этого мастера живописи был незаурядный лите­ратурный талант, главным образом талант беллетри­ста, превосходно владеющего образной повествова­тельной формой.

Между тем, как это ни странно звучит, тогдашние газетно-журнальные рецензенты и критики в огромном своем большинстве начисто отрицали его писатель­ский дар. Чуть не каждое его выступление в печати они встречали единодушной хулой, причем в этой хуле либералы объединялись с представителями реак­ционной печати.

Приведу несколько типичных для того времени от­зывов о литературных произведениях Репина.

«Наши художники — не мастера писать, г. Ре­пин — в особенности...» [3]

«Беда, когда статьи начинает писать художник... Для всех русских людей важно только то, что дает нам кисть г. Репина, а что дает его перо — за это пускай простят его небеса...» [4]

Таковы наиболее мягкие отзывы критиков из реак­ционного лагеря — Ю. Говорухи-Отрока (Ю. Нико­лаева) и В. П. Буренина.

Либеральная пресса высказывала такое же мне­ние. Вот что писал, например, влиятельнейший кри­тик-народник Н. К. Михайловский в своем журнале «Русское богатство»:

«Каждая «проба пера» г. Репина... возбуждает досадное чувство: и зачем только он пишет? И если он сам не понимает, что это неумно и нехорошо, то не­ужели у него нет друзей, которые воздержали бы его от этих неудачных «проб пера»? «Перо мое — враг мой», — давно уже должен был сказать себе Репин» [5].

Это дикое мнение очень долго держалось в тогдаш­ней литературной среде. Репин уже был автором двух замечательных статей — о Крамском и о Ге, — когда в журнале модернистов «Мир искусства» появилась такая заметка:

«Илья Ефимович Репин дал для «Новостей дня» характеристику Некрасова. Как и все, что выходит из-под пера нашего славного художника, характери­стика эта представляет собой обрывки бессвязных, противоречивых мыслей»[6].

Впрочем, «Мир искусства» был кружковой дека­дентский журнал, видевший в борьбе с передвижни­ками и в первую голову с Репиным свою боевую за­дачу.

Но вот отзыв о писательстве Репина, исходящий из круга художников, казалось бы, наиболее расположенных к автору «Далекого близкого». В своих инте­ресных записках старый передвижник Я. Д. Минченков сообщает о литературных произведениях Репина: «Репина в литературе сравнивали с Репиным в жи­вописи, и от этого сравнения ему доставалось немало. Когда у него начала сохнуть правая рука, карикату­рист Щербов говорил:

Это его бог наказал, чтоб не писал пером по бумаге...» [7]

Сам Репин рассказывал мне, что художники Куинджи и Серов начисто отрицали его литературный талант и советовали ему воздерживаться от выступле­ний в печати.

Эти настойчивые, в течение десятилетий, утвержде­ния критиков и собратьев-художников, будто Репин неумелый и слабый писатель, всякому современному читателю его мемуаров покажутся просто чудовищ­ными. Но еще более чудовищны те комментарии, ко­торые вызывали в печати лучшие литературные про­изведения Репина.

Даже в его статье о Крамском критики умудри­лись найти какие-то низменные, грубо эгоистические чувства. Поэт и журналист, когда-то принадлежав­ший к радикальному лагерю, Павел Ковалевский, бывший сотрудник некрасовского «Современника» и «Отечественных записок», впоследствии порвавший с их традициями, выступил с печатным опровержением тех горестных фактов из биографии Крамского, кото­рые приводит в своих воспоминаниях Репин. Опровер­жения мелочные и не всегда убедительные, но среди них есть весьма колкий намек на неискренность и лицемерие Репина [8].

В реакционной же критике прямо высказывалось, будто Репин написал мемуары с бессовестной целью унизить Крамского (!) и тем самым возвысить себя, а заодно... подольститься к богачу Третьякову, «при­обретающему многие картины г. Репина за хорошие деньги» (!!!).

Словом, эти низкопробные люди навязывали Ре­пину свой собственный нрав. «Всякий негодяй всегда подозревает других людей в какой-нибудь низо­сти» х,— сказал Стасов об одном из таких критиков. Исступленный ретроград Дьяков-Житель утверждал, будто в воспоминаниях Репина о Крамском «чув­ствуется мелко озлобленный интерес частной сплет­ни» (?!) [9].

Между тем в обширной литературе о передвижни­ках не существует более проникновенной, правдивой и страстной статьи о их предыстории, о первых годах их возникновения и роста, о их борьбе за свои идеалы, чем эта репинская статья о Крамском, где художник с чувством сыновней признательности вспоминает пылкую проповедь этого демократа шестидесятых го­дов в защиту идейного боевого искусства, вспоминает созданную им коммуну молодых живописцев, из кото­рой впоследствии выросла знаменитая артель пере­движников.

Не только в печати восстал Ковалевский против репинской статьи о Крамском — по свидетельству Ста­сова, этот разъяренный до бешенства критик «стучал кулаком, орал» и, красный от гнева, выкрикивал по адресу Репина злобную и непристойную брань, заяв­ляя, что порывает всякое знакомство с Ильей Ефимо­вичем и «никогда руки [ему] не даст»[10].

Репин отозвался горделиво и кратко:

«Ну, черт с ним, и не нужна мне его глупая, гене­ральская рука»[11].

Но в глубине души все это глубоко волновало его. Он не скрывал от друзей, что газетно-журнальная травля причиняет ему душевную боль. «...Все это тя­жело переносить», — признавался он в интимном письме. Видя, что его литературные опыты встре­чаются в печати единодушной хулой, он то и дело пы­тался подавить в себе влечение к перу. «Что касается моих литературных вылазок, то я решил прекратить их совсем и навсегда», — писал он Жиркевичу 10 ав­густа 1895 года[12].

И через тридцать лет в письме ко мне (от 24 мар­та 1925 года) заявлял о таком же решении:

«Я уже не люблю писать пером — готов вечно каяться в своих литературных вылазках. Не буду ни­чего писать и переписывать записок не стану, как предполагал: все мое писание — ничтожно, — Куинджи был прав».

«Все мое писание ничтожно», — это он повторял множество раз. «Виноват во всем тут мой литератур­ный дилетантизм, неуменье выражаться», — такие признания я слышал от него постоянно[13].

Среди современников Репина нашелся лишь один профессиональный писатель, который оценил в полной мере литературное дарование Репина. Это был Вла­димир Васильевич Стасов.

Едва только Репин начал писать о Крамском, Ста­сов уже по первым страницам угадал его литератур­ные возможности:

«У Вас прекрасно, превосходно начато, и меня так будет восхищать, если доведете всю вещь до кон­ца!»[14] — ободрял он художника на первых порах.

Но Репина и тогда не оставили мучительные со­мнения в себе:

«Как хватился переписывать — опять хоть в печку бросай: плохо, плохо»[15].

Когда же статья, наконец, появилась в журнале,

Стасов и через несколько лет не мог прийти в себя от восхищения.

«Это чудо что такое... — писал он Репину 17 марта 1892 года. — Ия еще с большим отчаянием, чем ко­гда-нибудь, проклял свои дурацкие, никуда не годные писания и сказал себе: «Вот как надо писать, вот человек, а что ты такое, несчастный, негодный чер­вяк!..» Ах, какую Вы мне сделали сегодня боль — за самого себя, и какое счастье — за всех, для кого на­всегда останутся эти Ваши «Записки», глубокая стра­ница... из русской истории, глубокая и по содержа­нию и по тому, кто ее с таким талантом написал» г.

А когда Репин — гораздо позднее — выступал с воспоминаниями о В. В. Верещагине, Стасов писал ему под живым впечатлением:

«Дорогой Илья, пожалуйста, где-нибудь напеча­тайте вчерашнюю Вашу лекцию о Верещагине! Она такая важная, такая значительная, — мне так она понравилась и такой произвела на меня эффект, — напомнила мне Вашу статью о Крамском и частью о Ге... Непременно, непременно напечатайте, да еще поскорее!» [16]

Но эти восторги Стасова были высказаны им в частных письмах и не нашли своего выражения в пе­чати.

Таким образом, только теперь, через семьдесят лет после того, как в одном из петербургских журна­лов появилось первое литературное произведение Ре­пина, мы можем беспристрастно оценить его большой писательский талант.

Хотя многолетнее глумление критиков над литера­турными попытками Репина и помешало ему развер­нуть во всю ширь свой писательский дар, но влечение к писательству было у него так велико^ что смолоду и до старости почти ежедневно весь свой короткий досуг отдавал он писанию писем.

Письма к друзьям, этот суррогат литературного творчества, были его излюбленным жанром, главным образом письма к художникам, артистам, ученым. Они исчисляются тысячами. Многие из. них обнародова­ны — к Толстому, Стасову, Антокольскому, Васнецову, Поленову, Яворницкому, Третьякову, Фофанову, Че­хову, Лескову, Жиркевичу, Тархановой-Антокольской и многим другим, и, читая их, в самом деле нельзя не прийти к убеждению, что литература такое же при­звание Репина, как и писание красками.

Особенно замечательны письма семидесятых- восьмидесятых годов. По своей идейной насыщен­ности они могут быть поставлены рядом с письмами И. Н. Крамского. Но по блеску красок, по пластике форм, по смелости эмоционального стиля, по взлетам порывистой и необузданной мысли репинские письма той эпохи так же отличаются от писем Крамского, как репинская живопись от живописи этого мастера.

Там, где Крамской резонерствует, размышляет, до­казывает, Репин сверкает, бушует, бурлит и «взры­вается горячими гейзерами», как выразился о нем По- хитонов. Ежедневное писание множества писем и было отдушиной для стремлений художника к лите­ратурному творчеству. Оно-то и дало Илье Ефимовичу его писательский опыт, так многообразно сказавший­ся в книге «Далекое близкое».

Недаром Стасов восклицал о репинских письмах к нему:

«Какие там изумительные чудеса есть! Какая жизнь, энергия, стремительность, сила, живость, кра­сивость и колоритность! Что ожидает чтецов буду­щих поколений!» [17]

Характерно, что в какой бы город ни закинуло Ре­пина, его, как и Чехова, так и тянуло описать этот город, запечатлеть его в слове — верный признак пи­сателя по призванию, по страсти. Прочтите в пе­реписке Репина с друзьями сделанные им в разное время словесные зарисовки Москвы, Петербурга, Чу- гуева, Батуми, Сухуми, Варшавы, Рима, Неаполя, Лондона, Вены и других городов, и вы увидите, как непреоборимо было его рвение к писательству. Про­ведя одну неделю, в Англии, он с молодой ненасытно­стью «глотает» (по его выражению) и суд, и парла­мент, и церкви, и галереи, и Хрустальный дворец, и Вестминстерское аббатство, и театр, и «квартал про­летариев», и Темзу, и Сити. И тотчас же изображает увиденное в письмах к жене и Владимиру Стасову.

Приехав из-за границы в Чугуев, он опять-таки на­брасывается на все впечатления, какие может дать ему родина, и, буквально захлебываясь от их изоби­лия и красочности, спешит отразить их в письме:

«Бывал на свадьбах, на базарах, в волостях, на постоялых дворах, в кабаках, в трактирах и в церк­вах... что это за прелесть, что за восторг!!! ...А какие дукаты, монисты!! Головные повязки, цветы!! А какие лица!!! А какая речь!!! Просто прелесть, прелесть и прелесть!!!» [18]

И не только города или страны — даже вид из ок­на своей новой квартиры он не может не изобразить в своих письмах.

«...А вон море, — пишет он Поленову, изображая пространство, раскинувшееся перед его новым жиль­ем, — сегодня солнечный день, ты смотри, какой блеск, сколько света там вдали! Так и уходит в бесконеч­ность, и чем дальше, тем светлее, только пароходы оставляют темные червячки дыма да барки точками исчезают за горизонт, и у некоторых только мачты видны... А посмотри направо: вот тебе вся Нева, видно до Николаевского моста, адмиралтейство, доки, Бер­тов завод. Какая жизнь здесь, сколько пароходов, буксиров, таскающих барки, и барок, идущих на од­них парусах! Яликов, лодочек всяких покроев. Долго можно простоять, и уходить отсюда не хочется» [19].

Но ни в чем не сказывалось с такой силой литературное призвание Репина, как в описании и критиче­ской оценке различных картин, увиденных им когда бы то ни было. Описывать чужие картины стало с юности его душевной потребностью. Видеть картину ему было мало, он жаждал излить свои впечатления в словах. Сколько таких описаний в его книге «Да­лекое близкое» и в его письмах к друзьям — начиная с описания картин Чугуевского пейзажиста Персанова, которые он видел подростком. И картины Федора Васильева, и картины Ге, и картины Куинджи, Матейко, Невеля, Жерара, Фортуни, вплоть до картин ныне забытого Манизера, каждую описывал Репин виртуозно и вдумчиво — свежими, смелыми, гибкими, живыми словами.

Особенно удавались ему описания картин, создан­ных его собственной кистью. Я по крайней мере не знаю лучшей характеристики его «Протодиакона», чем та, которая дана им самим. Я приводил из нее две-три строки, теперь приведу ее всю целиком, ибо она представляется мне литературным образцом для всех пишущих о репинском творчестве.'

По словам Репина, его «Протодиакон» изобража­ет собою «экстракт наших дьяконов, этих львов ду­ховенства, у которых ни на одну йоту не полагается ничего духовного — весь он плоть и кровь, лупогла- зие, зев и рев, рев бессмысленный, но торжественный и сильный, как сам обряд в большинстве случаев. Мне кажется, у нас дьякон есть единственный отголосок языческого жреца, славянского еще, и это мне всегда виделось в моем любезном дьяконе — как самом ти­пичном, самом страшном из всех дьяконов. Чувствен­ность и артистизм своего дела, больше ничего!» [20]

Все написанное о репинском «Протодиаконе» позднейшими критиками есть в лучшем случае сла­бая вариация того, что содержится в этих строках.

«Ваш взгляд на «Дьякона», — писал ему Крам­ской, — как льва духовенства и как обломок далекого язычества, очень верен и оригинален. Не знаю, прихо­дило ли это кому в голову из ученых наших истори­ков, и если нет, то они просмотрели крупный факт: именно остатки языческого жреца».

Я привожу этот отклик, чтобы наглядно показать, как различны литературные стили обоих художников. У Репина фразеология взрывчатая, вдохновенная, бурная, у Крамского та же самая мысль выражена так плавно, наукообразно и гладко, что кажется со­вершенно иной.

Описывая свои или чужие картины, Репин никогда не судил о них с узкоэстетических позиций. Даже в девяностых годах, в тот недолгий период, когда ему чудилось, будто он отрешился от идей передвижниче­ства, он и тогда прославлял, например, картины Матейко не только за их строгий рисунок и прекрасную живопись, но и за то, что они отразили в себе «ве­ликую национальную душу» художника, за то, что «в годину забитости, угнетения порабощенной своей нации он (Матейко) развернул перед ней великую картину былого ее могущества и славы».

Вообще репинские оценки произведений искусства почти всегда исходили из слитного, органически цело­стного восприятия содержания и формы. Говоря; на­пример, о знаменитой картине того же Матейко «Битва при Грюнвальде», он не отделяет в своем жи­вом отношении к ней ее благородной идеи от блиста­тельной техники ее исполнения. Причем свою горя­чую хвалу этой технике он сочетает с очень тонким и артистически выраженным порицанием ее основно­го дефекта. Восторженно отозвавшись о «могучем стиле», об «искреннем, глубоком вдохновении» авто­ра «Битвы при Грюнвальде», Репин замечает в даль­нейших строках:

«Несмотря на гениальный экстаз центральной фи­гуры, все же кругом, во всех углах картины, так мно­го интересного, живого, кричащего, что просто изне­могаешь глазами и головой, воспринимая всю массу этого колоссального труда. Нет пустого местечка; и в фоне, и в дали — везде открываются новые ситуа­ции, композиции, движения, типы, выражения... Вы­режьте любой кусок — получите прекрасную карти­ну, полную мельчайших деталей; да это-то, конечно, и тяжелит общее впечатление от колоссальных хол­стов... Но с какой любовью, с какой энергией нарисо­ваны все лица, руки, ноги; да и все, все! Как это все везде crescendo, crescendo, от которого кружится го­лова...».

Эти беглые строки путевого письма-дневника по силе характеристики, по неотразимой своей убеди­тельности чрезвычайно типичны для Репина-критика. Здесь есть чему поучиться и нашим профессиональ­ным писателям, трактующим о произведениях искус­ства.

Замечательно, что, говоря о Матейко, Репин счи­тает величайшим достоинством этого мастера его «на­циональность», «народность». «Вне национальности нет искусства», — повторяет он любимейший свой афоризм. И здесь было его обычное мерило талан­тов: народны ли они, отвечают ли они в своих творе­ниях вкусам и потребам народа? Говоря, например, о картине Александра Иванова «Явление Христа на­роду», он восхищается ею раньше всего как народ­ной картиной и, начисто отвергая какие бы то ни бы­ло мистико-религиозные ее толкования, видит в ней живое выражение народной борьбы за свободу.

«...самая гениальная и самая народная русская картина — «Явление Христа народу» Иванова здесь же, — пишет он Стасову в одном из молодых своих писем, — на первый взгляд это лубок; но это мгновен­ное впечатление рассеивается и перед вами выраста­ет русский колосс. (По воскресеньям перед нею толпа мужиков, и только слышно: «Уж так живо! Так жи­во!») И действительно, живая выразительность ее удивительна! И по своей идее близка она сердцу каж­дого русского. Тут изображен угнетенный народ, жаж­дущий слова свободы, идущий дружной толпой за горячим проповедником, «предтечею». Народ полю­бил его, во всем верит ему безусловно и только ждет решительного призыва к делу. Но вот показывается на горизонте величественно-скромная фигура, полная спокойной решимости, с подавляющей силою взгля­да... Как воспроизведены эти два колоссальных ха­рактера. Как живы и разнообразны предстоящие (описание каждого лица не уместилось бы на стра­нице). Толпа вдали, вопиющая в угнетении, прости­рая руки к избавителю.

Каждый раз, когда я проезжаю через Москву, я захожу (как магометанин в Мекку) на поклонение этой картине, и каждый раз она вырастает передо мною» [21].

В этом письме, как и во многих других его пись­мах, очень часто и громко звучит слово «народ». Высшая похвала, какую 6н может воздать произве­дению великого мастера: «самая народная русская картина». В сущности, его письма во всей своей мас­се одушевлены и проникнуты одной-единственной мыслью, что подлинный создатель, судья и ценитель искусства — народ и что народность, в широком зна­чении этого слова, является самым надежным и вер­ным мерилом произведения живописи.

Эта мысль с необычайной рельефностью выраже­на им в том же письме к В. В. Стасову — от 3 июня 1872 года:      4

«Теперь, обедая в кухмистерских и сходясь с уча­щеюся молодежью, я с удовольствием вижу, что это уже не щеголеватые студенты, имеющие прекрасные манеры и фразисто громко говорящие, — это сивола­пые, грязные мужицкие дети, не умеющие связать по­рядочно пар-у слов, но это люди с глубокой душой, люди, серьезно относящиеся к жизни и самобытно развивающиеся. Вся эта ватага бредет на каникулы домой пешком, да в Ш-м классе (как в раю), идут в свои грязные избы и много, много порасскажут сво­им родичам и знакомым, которые их поймут, поверят им и, в случае беды, не выдадут; тут будет под­держка...

Судья теперь мужик, а потому надо воспроизво­дить его интересы (мне это очень кстати, ведь я, как Вам известно, мужик...)»[22].

«Судья теперь мужик...» В своих воспоминаниях о «мужицком художнике» В. М. Максимове Репин рассказывает, как проницательно и мудро судили крестьяне каждую картину своего живописца, и вос­хищается беспощадною верностью их «метких эпи­тетов».

Еще в молодых годах, посетив Румянцевский му­зей, где было в ту пору большое собрание картин, Репин пишет своему старшему другу о том глубоком понимании искусства, которое проявляют иногда «зи­пуны»:

«По случаю воскресенья, а потому бесплатного входа, там было много мужичков; нас удивило ужасно их художественное понимание и умение наслаждаться картинами: мы ушам своим едва верили, как эти зи­пуны прочувствовали один пейзаж до последних ме­лочей, едва приметных намеков дали; как они потом, как истые любители, перешли к другому пейза­жу («Дубы» Клодта), все разглядывалось в кулак, все перебиралось до ниточки. Вообще в Москве боль­ше народной жизни, тут народ чувствует себя как дома, чувство это инстинктивно переходит на всех, и даже приезжим от этого веселее — очень приятное чувство» [23].

Многообразно сказывалась в репинских письмах его связь с народом и боль о народе. Иногда он вво­дит в свои письма целые «сценки из народного быта» и здесь — в который раз! — обнаруживает подлин­ный талант беллетриста.

Превосходен именно в беллетристическом отноше­нии тот отрывок из его письма к В. В. Стасову, где он описывает ватагу крестьян, набившихся к нему в вагон «без счету».

«Эка участь наша, — обратился ко мне один из них, должно быть старшой артели (они кирпичники).

Мы платим деньги, как все, а нас толкают, куда ни сунемся. Как нас там?., примут ли?» — Он указал вверх. — «Конечно — прямо в рай», — говорю я ему. «Нет, родимый, где нам в рай! Мы вот всю дорогу матюхались; за наши деньги нас прогоняют; хлеб сеем да робим, а сами голодом сидим, — прибавил он добродушно, смеясь во весь рот. — Вот какая му­жицкая участь» г.

«Смеясь во весь рот...» Смысл этого эпизода за­ключается для Репина именно в том, что:

Сеченый, мученый,

Верченый, крученый

русский крестьянин, хорошо понимающий, что он жертва социальной неправды («хлеб сеем да робим, а сами голодом сидим»), не только не проклинает обидчиков, но говорит о своей вековечной обиде как о чем-то забавном, с добродушной улыбкой, со сме­хом! И хотя это веселое добродушие свидетельствует, с одной стороны, о его могучем душевном здоровье, оно говорит и о том, что «всевыносящее русское пле­мя» еще не созрело для борьбы и протеста.       .

Вот какой многозначительный смысл заключается порою в самой маленькой словесной зарисовке, сде­ланной в письмах Репина. И таких зарисовок множе­ство. Вообще если бы из восьми томов его писем вы­брать все наиболее ценное и опубликовать в одном томе, вышла бы чудесная книга, которая смело могла бы примкнуть к таким шедеврам русского эпистоляр­ного искусства, как письма Пушкина, Тургенева, Гер­цена, Салтыкова-Щедрина, Чехова, Горького.

Критики прошли мимо этих замечательных писем. Ни в газетах, ни в журналах даже попытки не сде­лано раскрыть их значение для советской культуры. Никто, насколько я знаю, даже не выразил радости по случаю их появления в печати. Да что письма! Даже книга репинских мемуарных записок, выдер­жавшая четыре издания, проходит в нашей критике почти незамеченной. Читатели восхищаются ею, но критики даже не глядят в ее сторону. Как будто мно­го было у нас живописцев, которые оставили бы пос­ле себя такие жгучие, талантливые книги! Репин в этом отношении единственный (по крайней мере среди художников его поколения), и больно думать, что он до настоящего времени все еще не признанный автор.

Корней Чуковский

Из книги «Современники: портреты и этюды», 1962

 

 

[1]    И. Е. Ре п и н, Далекое близкое. М., изд-во Академии художеств СССР, 1961, стр. 252.

[2]    Отдел рукописей ГТГ, № 50/46.

[3]    «Московские ведомости», 1894, № 344.

[4]    «Новое время», 15 ноября 1896 года.

[5]    «Русское богатство», 1897, № 2.

[6]    «Мир искусства», 1903, № 1.

[7]    Я. Д. Минченков, Воспоминания о передвижниках. М., изд-во «Искусство», 1959, стр. 172.

[8] «Русская старина», 1888, № 6, стр. 714.

[9]  «Новое время», 5 июня 1888 года.

[10] И. Е. Репин и В. В. Стасов, Переписка, т. II. М.—Л,, изд-во «Искусство», 1949, стр. 131.

[11] Там же, стр. 134—135.

[12]   Т а м же, стр. 129.

[13]   И. Е. Репин, Письма к   писателям и    литературным деятелям. М., изд-во «Искусство», 1950, стр. 118.

[14]   И. E. Репин и В. В.     Стасов, Переписка, т. II. М.—Л., изд-во «Искусство», 1949, стр. ПО. Письмо от 18    (30) июля 1887 года.

[15]   Там же, стр. 123. Письмо от 16 января 1888 года.

[16]   Там же, т. III. М.—Л., изд-во «Искусство», 1950, стр. 63.

[17]   И. Е. Репин и В. В. Стасов, Переписка, т. III. М.—Л., изд-во «Искусство», 1950, стр. 62.

[18]   И. Е. Репин и В. В. Стасов, Переписка, т. I. М.—Л., изд-во «Искусство», 1948, стр. 141 — 142.

[19]   И. Е. Репин, Письма к художникам и художественным деятелям. М., изд-во «Искусство», 1952, стр. 42. Письмо к В. Д. Поленову от 5 октября 1882 года.

[20] И. Н. Крамской, Переписка, т. II. М., изд-во «Искус­ство», 1954, стр. 360.

[21]      И. Е. Репин и В. В. Стасов, Переписка, т. I. М.—Л.,

[22]   И. Е. Репин и В. В. Стасов, Переписка, т. I. М.—Л., изд-во «Искусство», 1948, стр. 37.

[23]   Там же, стр. 32.

Читайте также: